печаталка текстов

А.С. Пушкин 1830 15-го июня... Был у меня поэт-литератор, молодой Перец, или Перцев, принес свою книжку: "Искусство брать взятки". В шутке его мало перца, но в стихах его шаловливых, которые Александр Пушкин читал мне наизусть, много перца, соли и веселости. Он теперь, говорят, служит при "Северной пчеле"... 18-го августа. Остафьево... Французская миссия показалась мне жалко глупа в эти важные обстоятельства. <...> С Пушкиным спорили мы о Пероне . Он говорил, что его должно предать смерти и что он будет предан pour crime de haute trahison [ за государственную измену ]. Я утверждал, что не должно и не можно предать ни его, ни других министров, потому что закон об ответственности министров заключался доселе в одном правиле, а еще не положен и, следовательно, применен быть не может. Существовал бы точно этот закон, к всей передряги не было, ибо не нашлось бы ни одного министра для подписания <пяти> знаменитых указов. Утверждал я, что и не будет он предан, ибо победители должны быть и будут великодушны. Смерть Нея и Лабедоиера опятнали кровью Людовика XVIII. Неужели и Орлеанский, или кто заступит праздный престол, захочет последовать этому гнусному примеру. Мы побились с Пушкиным о бутылке шампанского. Говорят о каком-то завещательном письме Людовика XVIII, в котором предсказывал всю эту развязку. 10 <-го> выехали мы из Петербурга с Пушкиным в дилижансе. Обедали в Царском Селе у Жуковского. В Твери виделись с Глинкою. 14-го числа утром приехали мы в Москву... Остафьево, 25-го <августа>. Бедный Василий Львович скончался 20-го числа в начале третьего часа пополудни. Я приехал к нему часов в одиннадцать. Смерть уже была на вытянутом лице и в тяжелом дыхании его. Однако же он меня узнал, протянул мне уже холодную руку свою, и на вопрос Анны Николаевны: рад ли он меня видеть? (с приезда моего из Петербурга я не видал его) отвечал он слабо, но довольно внятно: очень рад. После того, кажется, раза два хотел он что-то сказать, но уже звуков не было. На лице его ничего не выражалось, кроме изнеможения. Испустил он дух спокойно, безболезненно, во время чтения молитвы при соборовании маслом. Обряда не кончили, помазали только два раза. Накануне был уже он совсем изнемогающий, но, увидя Александра, племянника, сказал ему: "Как скучен Катенин!" Перед этим читал он его в "Литературной газете". Пушкин говорит, что он при этих словах и вышел из комнаты, чтобы дать дяде умереть исторически. Пушкин был, однако же, очень тронут всем этим зрелищем и во все время вел себя как нельзя приличнее. На погребении его была депутация всей литературы, всех школ, всех партий: Полевые, Шаликов, Погодин, Языков, Дмитриев и Лже-Дмитриев, Снегирев. Никиты-мученика протопоп в надгробном слове упомянул о занятиях его по словесности и вообще говорил просто, но пристойно. Я в Пушкине теряю одну из сердечных привычек жизни моей. ...Одно утро собрались у нас с Пушкиным: Бартенев-Костромской, Сергей Глинка, Сибилев, Нащокин Павел Воинович... 19-го <декабря>... Третьего дни был у нас Пушкин. Он много написал в деревне: привел в порядок 8 и 9 главу Онегина, ею и кончает; из 10-й, предполагаемой, читал мне строфы о 1812 годе и следующих. Славная хроника" Куплеты: "Я мещанин, я мещанин", эпиграмму на Булгарина за Арапа; написал несколько повестей в прозе, полемических статей, драматических сцен в стихах: "Дон-Жуана", "Моцарта и Салиери". "У вдохновенного Никиты, у осторожного Ильи ". 1831 7 января... 4-го приезжали в Остафьево Денис Давыдов, Пушкин, Николай Муханов, Николай Трубецкий. ¬ Элиза говорила о себе " que ma destinйe est singuliere, si jeune encore et deux fois veuve " [ как исключительна моя судьба, я еще так молода и дважды вдова ]. Мы разговорились с Пушкиным о грусти ее по причине польских дел: она очень любит великого князя. "Да, ¬ сказал Пушкин, ¬ и он может сказать: si jeune encore et deux fois veuf ¬ d'un empire et d'un royaume" [ еще так молод и дважды вдов ¬ потеряв империю и королевство ]. 14 сентября. Вот что я было написал в письме к Пушкину сегодня и чего не послал: "Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в Москве ходят в шинеле по домам с поздравительными одами) и не совестно ли "Певцу во стане русских воинов" и "Певцу на Кремле" сравнивать нынешнее событие с Бородином? Там мы бились один против десяти, а здесь, напротив, десять против одного. Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии. Можно было дивиться, что оно долго не делается, но почему в восторг приходить от того, что оно сделалось. Слава богу, русские не голландцы: хорошо им не верить глазам и рукам своим, что они посекли бельгийцев. Очень хорошо и законно делает господин, когда приказывает высечь холопа, который вздумает отыскивать незаконно и нагло свободу свою, но все же нет тут вдохновений для поэта. Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете". Признаюсь, что мне хотелось здесь оцарапнуть и Пушкина, который также, сказывают, написал стихи. Признаюсь и в том, что не послал письма не от нравственной вежливости, но для того, чтобы не сделать хлопот от распечатанного письма па почте... 13-го <сентября>... Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича: во-первых, потому, что этот род восторга анахронизм, что ничего нет поэтического в моем кучере, которого я за пьянство и воровство отдал в солдаты и который, попав в железный фрунт , попал в махину, которая стоит или подается вперед без воли, без мысли и без отчета, а что города берутся именно этими махинами, а не полководцем, которому стоит только расчесть, сколько он пожертвует этих махин, чтобы навязать на жену свою Екатерининскую ленту; во-вторых, потому, что курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось наконец наложить лапу на мышь. В поляках было геройство отбиваться от нас так долго, но мы должны были окончательно перемочь их: следовательно, нравственная победа все па их стороне. 22-го <сентября>. Пушкин в стихах своих: "Клеветникам России" кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию, нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней. Народные витии , если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим, или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим. Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: "От Перми до Тавриды" и проч. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия ¬ Федора, а нравственная ¬ дура. Велик и Аникин, да он в банке. Вы грозны на словах, попробуйте на деле. А это похоже на Яшку, который горланит на мирской сходке: да что вы, да сунься-ка, да где вам, да мы-то! Неужли Пушкин не убедился, что нам с Европою воевать была бы смерть. Зачем же говорить нелепости, и еще против совести, и более всего без пользы? Хорошо иногда в журнале политическом взбивать слова , чтобы заметать глаза пеною , но у нас, где нет политики, из чего пустословить, кривословить? Это глупое ребячество или постыдное унижение. Нет ни одного листка "Journal de Debats", где не было бы статьи, написанной с большим жаром и с большим красноречием, нежели стихи Пушкина. В "Бородинской годовщине" опять те же мысли или то же безмыслие. Никогда народные витии не говорили и не думали, что 4 миллиона могут пересилить 40 миллионов, а видели, что эта борьба обнаружила немощи больного, измученного колосса . Вот и все: в этом весь вопрос. Все прочее физическое событие. Охота вам быть на коленях пред кулаком. И что опять за святотатство сочетать Бородино с Варшавою ? Россия вопиет против этого беззакония. Хорошо "Инвалиду" сближать эпохи и события в календарских своих калейдоскопах, но Пушкину и Жуковскому кажется бы и стыдно. Одна мысль в обоих стихотворениях показалась мне уместною и кстати. Это мадригал молодому Суворову. Незачем было Суворову вставать из гроба, чтобы благословить страдание Паскевича, которое милостью божиею и без того обойдется. В Паскевиче ничего нет суворовского, а война наша с Польшею тоже вовсе не Суворовская, но хорошо было дедушке полюбоваться внуком. После этих стихов не понимаю, почему Пушкину не воспевать Орлова за победы его Старорусские, Нессельроде за подписание мира. Когда решишься быть поэтом событий , а не соображений , то нечего робеть и жеманиться ¬ пой, да и только. Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы не сожжем Варшавы их . И вестимо, потому что после нам пришлось же бы застроить ее. Вы так уже сбились с пахвей в своем патриотическом восторге, что не знаете, на чем решиться: то у вас Варшава ¬ неприятельский город, то наш посад. 1841 В одно время с выпискою из письма Жуковского дошло до меня известие о смерти Лермонтова. Какая противоположность в этих участях. Тут есть, однако, какой-то отпечаток провидения. Сравните, из каких стихий образовалась жизнь и поэзия того и другого, и тогда конец их покажется натуральным последствием и заключением. Карамзин и Жуковский: в последнем отразилась жизнь первого, равно как в Лермонтове отразился Пушкин. Это может подать повод ко многим размышлениям. Я говорю, что в нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Лудвига Филиппа: во второй раз, что не дают промаха. Для некоторых любить отечество ¬ значит дорожить и гордиться Карамзиным, Жуковским, Пушкиным и тому подобными и подобным. Для других любить отечество ¬ значит любить и держаться Бенкендорфа, Чернышева, Клейнмихеля и прочих и прочего. 1853 13 апреля... Читал "Полтаву" Пушкина. Как дарование его созревало и совершенствовалось с годами и как "Полтава" выше "Кавказского пленника", "Цыганов", "Бахчисарайского фонтана". Два стиха только тут слабы: "Иль выйдет следствие плохое". Следствие тут тем хуже, что речь идет о следственном деле. И еще: "А волчьи ¬ видишь: какова!" Явление Марии, сон ли Мазепы? Или сошла она с ума? Не ясно. Фантастические попытки неудачны у Пушкина. Например, сон в "Евгении Онегине". В первый раз Пушкин читал нам "Полтаву" в Москве у Сергея Киселева при Американце Толстом, сыне Башилова, который за обедом нарезался и которого во время чтения вырвало чуть ли не на Толстого. 1859 25 ноября... Пушкин был всегда дитя вдохновения, дитя мимотекущей минуты. И оттого все создания его так живы и убедительны. Это Эолова арфа, которая трепетала под налетом всех четырех ветров с неба и отзывалась на них песнью. Рассекать эти песни и анатомизировать их ¬ и вообще создание всякого поэта ¬ и искать в них организованную систему с своею строгою и неуклончивою системою ¬ значит, не понимать Пушкина в особенности, ни вообще поэта и поэзии. 1863 Ближайшее общество Карамзина в Петербурге составляли одновременно и разновременно: Александр Тургенев, Жуковский, Батюшков, Дмитрий Николаевич Блудов, Полетика, Северин, Дашков, Николай Кривцов, а летом, в Царском Селе, и Александр Пушкин, тогда еще лицеист, который проводил в его доме каждый вечер. 1876 На похоронах Пушкина и в предсмертные дни его был весь город. А. Ф. ВЕЛЬТМАН ВОСПОМИНАНИЯ О БЕССАРАБИИ Сия пустынная страна Священна для души поэта! Она Державиным воспета И славой русскою полна. Еще доныне тень Назона Дунайских ищет берегов... Пушкин, "Баратынскому. Из Бессарабии" Когда приостановишься на пути и оглянешься назад, сколько там было света и жизни в погасающем, сумрачном отдалении, сколько потеряно там надежд, сколько погребено чувств! Теперь и тогда , здесь и там ... Сколько времени и пространства между этими словами! И все это населено уже бесплотными образами, безмолвными призраками! Когда пронеслась печальная весть о смерти Пушкина, вся прошедшая жизнь его воскресла в памяти знавших его, и первая грусть была о Пушкине-человеке. Все перенеслось мыслию в прошедшее, в котором видело и знало его, чтобы потом спросить себя: где же он? Я узнал его в Бессарабии... Когда я приехал в Кишинев, это был уже не тот город, который я оставил за два или за три месяца. Народ кишел уже в нем. Вместо двенадцати тысяч жителей тут было уже до пятидесяти тысяч на пространстве четырех квадратных верст. Он походил уже более на стечение народа на местный праздник, где приезжие поселяются кое-как, целые семьи живут в одной комнате. Но не один Кишинев наполнился выходцами из Молдавии и Валахии; население всей Бессарабии, но крайней мере, удвоилось. Кишинев был в это время бассейном князей и вельможных бояр из Константинополя и двух княжеств; в каждом дому, имеющем две-три комнаты, жили переселенцы из великолепных палат Ясс и Букареста. Тут был проездом в Италию и господарь Молдавии Михаил Суццо; тут поселилось семейство его, в котором блистала красотой Ралу Суццо; тут была фамилия Маврокордато, посреди которой расцветала Мария, последняя представительница на земле классической красоты женщины. Когда я смотрел на нее, мне казалось, что Еллада, в виде божественной девы, появилась на земле, чтобы вскоре исчезнуть навеки. Прежде было приятно жить в Кишиневе, но прежде были будни перед настоящим временем. Вдруг стало весело даже до утомления. Новые знакомства на каждом шагу. Окна даже дрянных магазинов обратились в рамы женских головок; черные глаза этих живых портретов всегда были обращены на вас, с которой бы стороны вы ни подошли, так как на портретах была постоянная улыбка. На каждом шагу загорался разговор о делах греческих: участие было необыкновенное. Новости разносились, как электрическая искра, по всему греческому миру Кишинева. Чалмы князей и кочулы бояр разъезжали в венских колясках из дома в дом, с письмами, полученными из-за границы. Можно было выдумать какую угодно нелепость о победах греков и пустить в ход; всему верили, все служило пищей для толков и преувеличений. Однако же, во всяком случае, мнение должно было разделиться надвое: одни радовались успехам греков, другие проклинали греков, нарушивших тучную жизнь бояр в княжествах. Молдаване вообще желали успеха туркам и порад овались от души, когда фанариотам резали головы, ибо в каждом видели будущих господарей своих. Между тем в саду выстроилась зала клубная, в которой победа была всегда на стороне военных, а в зале Крупенского открыли театр немецкой труппы актеров, переселившейся из Ясс, которая продекламировала нам всего Коцебу, причем не были упущены, к удовольствию публики, и балеты. Между тем в Молдавии дела шли очень плохо; у главнокомандующего греческих войск не было войска, у начальника его штаба не было текущих дел. В составляемую Ипсиланти гвардию, под именем "бессмертного полка", шли только алчущие хлеба, но не жаждущие славы; весь же боевой народ ¬ арнауты, пандуры, гайдуки, гайдамаки и талгари ¬ нисколько не хотел быть в числе бессмертных и носить высокую мерлушковую кушму (шапку), украшенную Адамовою головой. Им не правилось управление штаба и гораздо было привольнее в шайках Йоргаки Олимпиота и Тодора Владимиреско, которого цели были совсем иные. Вместо того чтобы соединиться с Ипсиланти, он отвечал ему: "Ваша цель совершенно противоположна моей. Вы подняли оружие на освобождение Греции, а я ¬ на избавление своих соотечественников от греческих князей. Ваше поле не здесь, а за Дунаем; вы боритесь с турками, а я буду бороться с злоупотреблениями". Таким образом, Ипсиланти был не в своей тарелке; его маневры против турок не удались, и он принужден был оставить поле чести, предав вечному проклятию бояр Савву Дуку, Василия Парлу, Георгия Мано, Григораша Суццо, Николая Скуфо и Василия Каравию. Остаток армии етеристов был преследован турками до переправы Скулянской через Прут. Здесь был последний бой пред вратами спасения. В это время от ожесточенных турок сбежались толпы жителей Молдавии к переправе. Истощив последние силы, сжатые турками в кучу, етеристы бросили оружие, побежали к переправе, смешались с переправляющимся народом; но турки ринулись к переправе и воздержались только готовностью пашей батареи, а между тем испуганные беглецы кинулись вплавь через реку, переплыли и тонули, подстреливаемые турками. Почти этим, исключая нескольких битв в оградах монастырей Молдавии и Валахии, кончилась етерия этих княжеств. Нe помню, но, кажется, в исходе этого года пронеслись слухи, что едет в Кишинев прославленный уже юный поэт Пушкин. Пушкин приехал в Кишинев в то время, как загорелась греческая война; не помню, но кажется, что он был во время Скулянского дела, и стихотворение "Война" внушено ему в это время общего голоса, что война с турками неизбежна: Война!.. Подъяты наконец, Шумят знамена бранной чести! Увижу кровь, увижу праздник мести, Засвищет вкруг меня губительный свинец! И наконец, в конце он с нетерпением восклицает: Что ж медлит ужас боевой? Что ж битва первая еще не закипела?.. В это время исправлял должность наместника Бессарабии главный попечитель южных колоний России генерал Инзов. Вскоре узнали мы, что под его кровом живет Пушкин. Наконец Пушкин явился в обществе кишиневском. Здесь не пропущу я следующее, касающееся до тогдашнего моего самолюбия. В Кишинев русская поэзия еще не доходила. Правда, там, за несколько лет до меня, жил Батюшков; но круг военных русских его времени переменился; с переменой лиц и память об нем опять исчезла; притом же он пел в тишине, и звуки его не раздавались на берегах Быка. После него первый юноша со склонностью плести рифмы был я; хотя эта склонность зародилась еще на двенадцатом году в молельной комнате Московского университетского благородного пансиона, и потом, воспаленная песнью В. А. Жуковского "Во стане русских воинов", породившею трагикомедию "Изгнание французов из Москвы", была самая жалкая, но я между товарищами носил имя "кишиневского поэта". Причиною этому названию были стихи на кишиневский сад, в которых я воспел всех посещающих оный, профанически подражая воспеванию героев русских. Не стыдясь, однако, пеленок своих, я сознаюсь, что если чудные звуки В. А. Жуковского породили во мне любовь к поэзии, то приезд Пушкина в Кишинев породил чувство ревности к музе. Но все мое поприще ограничивалось письмами; по какой-то непреодолимой страсти я не мог написать всего письма в прозе: непременно, нечувствительно прокрадывались в него рифмы. Да еще я начинал писать какую-то огромную книгу в стихах и прозе (заглавия не помню; кажется, "Этеон и Лаида"), что-то вроде поэмы из крестовых походов, ¬ только действие на Ниле. Встречая Пушкина в обществе и у товарищей, я никак не умел с ним сблизиться: для других в обществе он мог казаться ровен, но для меня он казался недоступен. Я даже удалялся от него, и сколько я могу понять теперь тайное, безотчетное для меня тогда чувство, я боялся, чтобы кто-нибудь из товарищей не сказал ему при мне: "Пушкин, вот и он пописывает у нас стишки". Слава Пушкина в Кишиневе гремела только в кругу русских; молдавский образованный класс знал только, что поэт есть такой человек, который пишет "поэзии". Пушкин заметнее других, носящих фрак, был только потому, что принадлежал, по их мнению, к свите наместника; в обществе же женщин шитый мундир, статность, красота играли значительнее роль, нежели слава, приобретенная гусиным пером. Однако ж живым нравом и остротой ума Пушкин вскоре покорил и внимание молдавского общества; все оригинально-странное не ушло от его колючих эпиграмм, несмотря на то что он их бросал в разговоры как будто только по одной привычке: память молодежи их ловила на лету и носилась с ними по городу. Отец Пульхерии, некогда стоявший с чубуком в руках на запятках бутки (коляски) ясского господаря Мурузи, но потом владетель больших имений в Бессарабии, председатель палаты и откупщик всего края, во время Пушкина жил открыто; ему нужен был зять русский, сильная рука которого поддержала бы предвидимую несостоятельность по откупам. Предчувствуя сбирающуюся над ним грозу, он пристроил к небольшому дому огромную залу, разрисовал ее как трактир и стал давать балы за балами, вечера за вечерами. Свернув под себя ноги на диване, как паша, сидел он с чубуком в руках и встречал своих гостей приветливым: "пуфтим" (просим). Его жена, Марья Дмитриевна, была во всей форме русская говорливая, гостеприимная помещица; Пульхерица была полная, круглая, свежая девушка; она любила говорить более улыбкой, но это не была улыбка кокетства, нет, это просто была улыбка здорового, беззаботного сердца. Никто не помнит из знавших ее в продолжение нескольких лет, чтоб она на кого-нибудь взглянула особенно; казалось, что каждый, кто бы он ни был и каков бы ни был, для нее был не более как человек с головой, с руками и с ногами. На балах со всеми кавалерами она с одинаким удовольствием танцевала, всех одинаково любила слушать, и Пушкину так же, как и всякому, кто умел ее рассмешить или польстить ее самолюбию, она отвечала: "Ah, quel vous кtes, monsieur Pouchkine!" [ Ах, какой вы, мосье Пушкин! ] Пушкин особенно ценил ее простодушную красоту и безответное сердце, не ведавшее никогда ни желаний, ни зависти. Но Пульхерица была необъяснимый феномен в природе; стоит, чтоб сказать мои сомнения насчет ее. Многие искали ее руки, отец и мать изъявляли согласие, но, едва желающий быть нареченным приступал к исканию сердца, все вступления к объяснению чувств и желаний Пульхерица прерывала: "Ah, quel vous кtes! Qu'est-ce que vous badinez!" [ Ах, какой вы! Все-то вы шутите! ] И все отступались от исканий; сердца ее никто не находил; может быть, его и не было, или, по крайней мере, оно было на правой стороне, как у анатомированного в Москве солдата. Когда по делам своим отец ее предвидел худую будущность, он принужден был влюбиться, вместо дочери, в одного из моих товарищей, но товарищ мой не прельщался несколькими стами тысяч приданого и поместьями бояр. "Мусье Горчаков, ¬ говорил ему Варфоломей, ¬вы можете положиться на мою любовь и уважение к вам". ¬"Помилуйте, я очень ценю вашу привязанность, но мне не с вами жить". ¬ "Поверьте мне, что она вас любит", ¬ говорил Варфоломей. Но товарищ мой не верил клятвам отцовским. Смотря на Пульхерию, которой по наружности было около восемнадцати лет, я несколько раз покушался думать, что она есть совершеннейшее произведение не природы, а искусства. "Отчего, ¬ думал я, ¬ у Варфоломея только одна дочь, тогда как и он и жена еще довольно молоды?" Все движения, которые она делала, могли быть механическими движениями автомата. "Не автомат ли она?" И я присматривался к ее походке: в походке было что-то странное, чего и выразить нельзя. Я присматривался па глаза: прекрасный, спокойный взор двигался вместе с головою. Ее лицо и руки так были изящны, что мне казались они натянутою лайкой. Но Пульхерия говорит... Говорил и Альбертов андроид с медным лбом. Я обращал внимание на ее разговоры; она все слушала кавалера своего, улыбалась па его слова и произносила только: "Qu' est-ce que vous dites? Ah, quel vous кtes!", и иногда: "Qu' est-ce que vous badinez?" [ Что вы говорите? Ах, какой вы... Все- то вы шутите! ] Голос ее был протяжен, в произношении что-то особенное, необъяснимое. "Неужели это ¬ новая Галатея?" ¬ думал я... Но последний опыт так убедил меня, что Пульхерия ¬ не существо, а вещество, что я до сих пор верю в возможность моего предположения. Я замечал, ест ли она. Поверит ли мне кто- нибудь? Она не ела; она не садилась за большой ужин, ходила вокруг столиков, расставленных вокруг залы, за которыми располагались гости по произволу кадрили, обращаясь то к тому, то к другому, она повторяла: "Pourquoi ne mangez-vous pas?" [ Почему вы не кушаете? ] И если кто-нибудь отвечал, что он устал и не может есть, она говорила: "Ah, quel vous кtes!" ¬ и отходила. "Пульхерия не существо, ¬ думал я, ¬ но каким же образом ее отец, сам ли гений механического искусства или приобревший за деньги механическую дочь, хлопочет, чтоб выдать ее замуж?" И тут находил я оправдание своего предположения: ему нужно утвердить за дочерью большую часть богатства, чтоб избежать от бедствий несостоятельности, которую он предвидел уже по худому х оду откупов; зятю же своему он запер бы уста золотом; притом же, кто бы решился рассказывать, что он женился на произведении механизма? Странно, однако, что никто не женился на Пульхерии. Спустя восемь лет я приезжал в Кишинев и видел вечную невесту в саду кишиневском: она была почти та же, механизм не испортился, только лицо немного поистерлось. Пушкин часто бывал у Варфоломея. Добрая, таинственная девушка ему нравилась, нравилось и гостеприимство хозяев. Пушкин посвятил несколько стихов Пульхерице, которые я, однако же, не припомню. Происходя из арапской фамилии, в нраве Пушкина отзывалось восточное происхождение. В нем проявлялся навык отцов его к независимости, в его приемах ¬ воинственность и бесстрашие, в отношениях ¬ справедливость, в чувствах ¬ страсть благоразумная, без восторгов, и чувство мести всему, что отступало от природы и справедливости. Эпиграмма была его кинжалом. Он не щадил ни врагов правоты, ни врагов собственных, поражал их прямо в сердце, не щадил и всегда готов был отвечать за удары свои. Я уже сказал, что Пушкин, по приезде, жил в доме наместника. Кажется, в 1822 году было сильное землетрясение в Кишиневе; стены дома треснули, раздались в нескольких местах; генерал Инзов принужден был выехать из дома, но Пушкин остался в нижнем этаже. Тогда в Пушкине было еще несколько странностей, быть может, неизбежных спутников гениальной молодости. Он носил ногти длиннее ногтей китайских ученых. Пробуждаясь от сна, он сидел голый в постеле и стрелял из пистолета в стену. Но уединение посреди развалин наскучило ему, и он переехал жить к Алексееву. Утро посвящал он вдохновенной прогулке за город, с карандашом и листом бумаги; по возвращении лист был исписан стихами, но из этого разбросанного жемчуга он выбирал только крупный, не более десяти жемчужин; из них-то составлялись роскошные нити событий в поэмах: "Кавказский пленник", "Разбойники", начало "Онегина" и мелкие произведения, напечатанные и ненапечатанные. Во время этих-то прогулок он писал "К Овидию" и сказал: Но если обо мне потомок поздний мой Узнав, придет искать в стране сей отдаленной Близ праха славного мой след уединенной, Брегов забвения оставя хладну сень, К нему слетит моя признательная тень, И будет мило мне его воспоминанье... Здесь, лирой северной пустыни оглашая, Скитался я в те дни, как на брега Дуная Великодушный грек свободу вызывал, И ни единый друг мне в мире не внимал, ¬ Но не унизил в век изменой беззаконной Ни гордой совести, ни лиры непреклонной. Вероятно, никто не имеет такого полного сборника всех сочинений Пушкина, как Алексеев. Разумеется, многие не могут быть изданы по отношениям. Чаще всего я видал Пушкина у Липранди, человека вполне оригинального по острому уму и жизни. К нему собиралась вся военная молодежь, в кругу которой жил более Пушкин. Живая, веселая беседа, ecarte [ карточный термин ] и иногда, pour varier [ для разнообразия ], "направо и налево", чтоб сквитать выигрыш. Иногда забавы были ученого рода. В Кишинев приехал известный физик Стойкович. Узнав, что он будет обедать в одном доме, куда были приглашены Липранди и Раевский, они сговорились поставить в тупик физика. Перед обедом из первой попавшейся "Физики" заучили они все значительные термины, набрались глубоких сведений и явились невинными за стол. Исподволь склонили они разговор о предметах, касающихся физики, заспорили между собою, вовлекли в спор Стойковича и вдруг нахлынули на него с вопросами и смутили физика, не ожидавшего таких познаний в военных. Читателям "Евгения Онегина" известна фамилия Ларин. Ларин ¬ родня Илье Ларину, походному пьяному шуту, который потешал нас в Кишиневе. Отставной унтер- цейгвахтер Илья Ларин, подобно Кохрену, был enjambeur [ здесь: ходок, бродяга ] и исходил всю Россию кругом не по страсти путешествовать, но по страсти к разнообразию для снискания пищи и особенно пития между военною молодежью. Не имея ровно ничего, он не хотел быть нищим, но хотел быть везде гостем. Прибыв пешком в какой-нибудь город, он узнавал имена офицеров и, внезапно входя в двери с дубиной в руках, протягивал первому руку и говорил громогласно: "Здравствуй, малявка! Ну, братец, как ты поживаешь? А, суконка, узнал ли ты Ларина, всесветного барина?" Подобное явление, разумеется, производило хохот, а Ларин между тем без церемоний садился, пил и ел все, что только стояло на столе, и, вмешиваясь в разговор, всех смешил самым серьезным образом. Покуда странность его была новостью, он жил в обществе офицеров, переходя гостить от одного к другому; но когда начинали уже ездить на нем верхом и не обращали внимания на его хозяйские требования, он вдруг исчезал из города и шел далее незваным гостем. Ларин явился в Кишинев во время Пушкина как будто для того, чтоб избавить его от затруднения выдумывать фамилию для одного из лиц "Евгения Онегина". Чья голова невидимо теплится перед истиной, тот редко проходит чрез толпу мирно; раздраженный неуважением людей к своему божеству, как человек, он так же забывается, грозно осуждает чужие поступки и, как древний диар, заступается за правоту своего приговора: на поле дело решается божьим судом ... Верстах в двух от Кишинева, на запад, есть урочище посреди холмов, называемое Малиной, ¬ только не от русского слова малина : здесь городские виноградные и фруктовые сады. Это место как будто посвящено обычаем "полю". Подъехав к саду, лежащему в вершине лощины, противники восходят на гору по извивающейся между виноградными кустами тропинке. На лугу, под сенью яблонь и шелковиц, близ дубовой рощицы, стряпчие вымеряют поле, а между тем подсудимые сбрасывают с себя платье и становятся на место. Здесь два раза "полевал" и Пушкин, но, к счастью, дело не доходило даже до первой крови, и после первых выстрелов его противники предлагали мир, а он принимал его. Я не был стряпчим, но был свидетелем издали одного "поля", и признаюсь, что Пушкин не боялся пули точно так же, как и жала критики. В то время как в него целили, казалось, что он, улыбаясь сатирически и смотря на дуло, замышлял злую эпиграмму на стрельца и на промах. Пушкин так был пылок и раздражителен от каждого неприятного слова, так дорожил чистотой мнения о себе, что однажды в обществе одна дама, не поняв его шутки, сказала ему дерзость. "Вы должны отвечать за дерзость жены своей", ¬ сказал он ее мужу. Но бояр равнодушно объяснил, что он не отвечает за поступки жены своей. "Так я вас заставлю знать честь и отвечать за нее", ¬ вскричал Пушкин, и неприятность, сделанная Пушкину женою, отозвалась на муже. Этим все и заключилось; только с тех пор долго бояре дичились Пушкина; но время скоро излечило рожу на лице Тодора Бальша, и он теперь заседает в диване князя Молдавии. Я полагаю, что поэма "Разбойники" внушена Пушкину взглядом на талгаря Урсула ( талгар ¬ разбойник, урсул ¬ медведь). Это был начальник шайки, составившейся из разного сброда войнолюбивых людей, служивших етерии молдавской и перебравшихся в Бессарабию от преследования турок после Скулянского дела. В Молдавии и вообще в Турции разбойники разъезжают отрядами по деревням, берут дань, пируют в корчмах, и их никто не трогает. Урсул с несколькими из отважных ограбил на дороге от Бендер к Кишиневу купца. Вздумали пировать в корчме при въезде в город. В то время еще никто не удивлялся, видя несколько вооруженных с ног до головы арнаутов; но ограбленный Урсулом прибежал в Кишинев и, заметив разбойников в корчме, закричал: "Талгарь, талгарь!" Народ сбежался; письменная почта была подле; почтмейстер Алексеев, отставной храбрый полковник гусарский, собрал команду почтальонов и бросился с ними к корчме, дав знать между тем жандармскому командиру. Урсул с товарищами, видя себя окруженными, вскочив на коней, понеслись во весь опор чрез город. Только крики: "Талгарь, талгарь!" ¬ успевали их преследовать по улицам. Народ заграждал им путь, но выстрелами прокладывали они себе дорогу вперед, однако же выбрали плохой путь ¬ через Булгарию (улицу Булгарскую). Булгары осыпали их и принудили своротить в сторону к огородам. Огороды лежали на равнине по берегу Быка. Принадлежа разным владельцам, все пространство было в загородях. Лихие кони разбойников перелетали через плетни, но загородок было много, а толпы булгар преследовали их бегом и догоняли; постепенно утомленные кони падали с отважными седоками, и булгары, как пчелы, осыпали их и перевязывали. На окованного Урсула съезжался смотреть весь город. Это был образец зверства и ожесточения; когда его наказали, он не давался лечить себя, лежал осыпанный червями, но не охал. Я уверен, что Урсул подал Пушкину мысль написать картину "Разбойников", в которой он подражал рассказу Байрона в "Шильонском узнике" только привычным своим размером. Точно так же и кочующие цыгане по Бессарабии подали Пушкину мысль написать картину "Цыган", хотя это несчастное племя Ром, истинные потомки плебеев римских, изгнанные илоты, там не столь милы, как в поэме Пушкина. Говоря о цыганах бессарабских и молдавских, должно упомянуть, что они издавна составляют собственность, рабов боярских, между тем как молдаване ¬ народ вольный, зависящий только от земли. В Бессарабии есть несколько деревень, землянок цыганских; по большей части они живут на краях селений в землянках, платят владетелю червонец с семьи и отправляются табором кочевать по Бессарабии на заработки. Они ¬ или ковачи, или певцы-музыканты; скрипица и кобза ¬ два инструмента их. Лошадиной меной там они не занимаются. Почти каждая деревня Бессарабии нанимет постоянно двух или нескольких цыган-музыкантов для джоков (хороводной пляски) по воскресеньям и во время свадеб. Почти каждый бояр также содержит у себя несколько человек музыкантов. В дополнение вся почти дворня каждого бояра состоит из одних цыган, повара и служанки из цыган. Служанки в лучших домах ходят босиком, повара ¬ чернее вымазанных смолою чумаков, и если вы сильно будете брезгливы, то не смотрите, как готовится обед в кухне, которая похожа на отделение ада: это ¬ страшно! Их кормят одною мамалыгой или мукой кукурузною, сваренною в котле густо, как саламата. Ком мамалыги вываливают на грязный стол, разрезывают на части и раздают; кто опоздал взять свою часть, тот имеет право голодать до вечера. По праздникам прибавляют к обеду их гнилой бринзы (творог овечий). Зато не нужно мыть тарелок во время обедов боярских: эти несчастные оближут их чисто-начисто. Я не говорю, чтоб это было так везде, но так по большей части; по одному, по нескольким примерам я бы даже не упомянул об этом, но это ¬ просто обычай в Бессарабии, в Молдавии и Валахии, во всяком доме, где огромная дворня цыган составляет прислугу. Страсть к наружному великолепию и вместе отвратительную неопрятность de la maison culinaire [ кухни ] невозможно достаточно сблизить в воображении. Войдите в великолепный дом, который не стыдно было бы перенести на площадь какой угодно из европейских столиц. Вы пройдете переднюю, полную арнаутов, перед вами приподнимут полость сукна, составляющую занавеску дверей; пройдете часто огромную залу, в которой можно сделать развод, перед вами вправо или влево поднимут опять какую-нибудь красную суконную занавесь, и вы вступите в диванную; тут застанете вы или хозяйку, разряженную по моде европейской, но сверх платья в какой-нибудь кацавейке, фермеле , без рукавов, шитой золотом, или застанете хозяина, про которого невольно скажете: Он важен, важен, очень важен: Усы в три дюйма, и седа Его в два локтя борода, Янтарь в аршин, чубук в пять сажен. Он важен, важен, очень важен. Вас сажают на диван; арнаут в какой-нибудь лиловой бархатной одежде, в кованной из серебра позолоченной броне, в чалме из богатой турецкой шали, перепоясанный также турецкою шалью, за поясом ятаган, на руку наброшен кисейный, шитый золотом платок, которым он, раскуривая трубку, обтирает драгоценный мундштук, ¬ подает вам чубук и ставит на пол под трубку медное блюдечко. В то же время босая, неопрятная цыганочка, с всклокоченными волосами, подает на подносе дульчец и воду в стакане. А потом опять пышный арнаут или нищая цыганка подносят каву в крошечной фарфоровой чашечке без ручки, подле которой на подносе стоит чашечка серебряная, в которую вставляется чашечка с кофе и подается вам. Турецкий кофе, смолотый и стертый в пыль, сваренный крепко, подается без отстоя. Между девами-цыганками, живущими в доме, можно найти Земферску, или Земфиру, которую воспел Пушкин и которая, в свою очередь, поет молдавскую песню: Арды ма, фрыджи ма, На карбуне пуне ма! (Жги меня, жарь меня, на уголья клади меня.) Но посреди таборов нет Земфиры. Я сказал уже, что я боялся не только говорить, но даже быть вместе с Пушкиным; но странный случай свел нас. Заспорив однажды с кем-то, что фамилия Таушев, произносящаяся у с краткою, должна и писаться правильно с краткою, ибо письмо не должно изменять произношению, я доказывал, что должно ввести в употребление у с краткою, и привел наобум следующие четыре стиха: Жуковский, Батюшков и Пушкин ¬ Парнаса русского певцы, Пафнутьев, Таушев и Слепушкин ¬ Шестого корпуса писцы. ¬ Над у не должно быть краткой, и ¬ лишнее в стихе; должно сказать: Пафнутьев, Таушев, Слепушкин, ¬ кричали все. Я из себя выходил, доказывая, что если в произношении у ¬ краткое, то и должно быть. В это время вошел Пушкин; ему объяснили спор; он был против меня, и тщетно я уверял, что у в фамилии Таушев ¬ то же, что краткое и , и что, следовательно, в стихе: Пафнутьев, Таушев и Слепушкин ¬ и необходимо. Ничто не помогло: Пушкин не хотел знать у с краткою. Вскоре Пушкин, узнав, что я тоже пописываю стишки и сочиняю молдавскую сказку в стихах, под заглавием "Янко-чабан" (пастух Янко), навестил меня и просил, чтоб я прочитал ему что-нибудь из "Янка". Три песни этой нелепой поэмы- буффы были уже написаны; зардевшись от головы до пяток, я не мог отказать поэту и стал читать. Пушкин хохотал от души над некоторыми местами описаний моего "Янка", великана и дурня, который, обрадовавшись, так рос, что вскоре не стало места в хате отцу и матери и младенец, проломив ручонкой стену, вылупился из хаты, как из яйца. Через несколько дней я отправился из Кишинева и не видел уже Пушкина до 1831 года. Он посетил странника уже в Москве. "Я непременно буду писать о "Страннике", ¬ сказал он мне. В последующие свидания он всегда напоминал мне об этом намерении. Обстоятельства заставили его забыть об этом; но я дорого ценю это намерение. "Пора нам перестать говорить друг другу вы ", ¬ сказал он мне, когда я просил его в собрании показать жену свою. И я в первый раз сказал ему: "Пушкин, ты ¬ поэт, а жена твоя ¬ воплощенная поэзия". Это не была фраза обдуманная: этими словами невольно только высказалось сознание умственной и земной красоты. Теперь где тот, который так таинственно, так скрытно даже для меня пособил развертываться силам остепенившегося странника ?.. А. Н. ВУЛЬФ ИЗ "ДНЕВНИКА" 16 сентября <1827 г.> Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще месте его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал оттого, что проигрался). По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquieu с "Bibliothиque de campagne" [ Монтескье и "Сельские чтения" ] и "Журналом Петра I", виден был также Alfieri [ Алфьери ], ежемесячники Карамзина и изъяснение снов, скрывшееся в полдюжине альманахов; наконец, две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, заключенного в них, особливо когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Естественно, что я думал видеть летописи какой-нибудь ложи; но Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, окончил все мои предположения, сказав мне, что она была счетною книгой такого общества, а теперь пишет он в ней стихи; в другой же книге показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын Абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет ¬ как Пушкин говорит ¬ неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь. Вот историческая основа этого сочинения. Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать "Годунова" с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею. В "Стеньке Разине" не прошли стихи, где он говорит воеводе Астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: "Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму". Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его "Графа Нулина": нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною: просили, чтобы он дал ей хотя салоп. Говоря о недостатках нашего частного и общественного воспитания, Пушкин сказал: "Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Однако я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову". Играя на биллиарде, сказал Пушкин: "Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей "Истории", говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову ¬ пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря". 11 ¬ 12 сентября <1828 г.>. Эти два дня не оставили после себя много замечательного. Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники, что мне весьма неприятно, ибо оттого пострадает доброе имя и сестры, и матери, а сестре и других ради причин это вредно <...> 4 и 5 октября ... Недавно, заходя к Пушкину, застал я его пишущим новую поэму, взятую из Истории Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери. ¬ Стихи, как всегда, прекрасные, а любовь молодой девушки к 60-летнему старику и крестному отцу, Мазепе, и характер сего скрытного и жестокого честолюбца превосходно описаны. ¬ Судя по началу, объем сего произведения гораздо обширнее прежних его поэм. Картины все несравненно полнее всех прежних: он истощает как бы свой предмет. Только описание нрава Мазепы мне что-то знакомо; не знаю, я как будто читал прежде похожее: может быть, что это от того, что он исторически верен, или я таким его воображал себе... 11 октября. Я почти целый день опять пробыл у барона. Пушкин уже пишет 3 песню своей поэмы, дошел до Полтавской Виктории... 13 октября. Я отвечал Языкову, потом был у Пушкина, который мне читал почти уже конченную свою поэму. Она будет в 3 песнях и под названием "Полтавы", потому что ни "Кочубеем", ни "Мазепой" ее назвать нельзя по частным причинам. Казнь Кочубея очень хороша, раскаяние Мазепы в том, что он надеялся на Палладина Карла XII, который умел только выигрывать сражения, тоже весьма истинна и хорошо рассказана. ¬ Можно быть уверену, что Пушкин в этом роде Исторических повестей успеет не менее, чем в прежних своих. ¬ Обедал я у его отца, возвратившегося из Псковской губ., где я слышал много про Тригорское... 14 октября ... вечер провел с Дельвигом и Пушкиным. Говорили об том и другом, а в особенности об Баратынском и Грибоедова комедии "Горе от ума", в которой барон, несправедливо, не находит никакого достоинства... 18 <октября>. Поутру я зашел к Анне Петровне и нашел там, как обыкновенно, Софью. В это время к ней кто-то приехал, ей должно было уйти, но она обещала возвратиться. Анна Петровна тоже уехала, и я остался чинить перья для Софьи; она не обманула и скоро возвратилась. Таким образом мы были наедине, исключая несносной девки, пришедшей качать ребенка. Я, как почти всегда в таких случая, не знал, что говорить, она, кажется, не менее моего была в замешательстве, и, видимо, мы не знали оба, с чего начать, ¬ вдруг явился тут Пушкин. Я почти был рад такому помешательству. Он пошутил, поправил несколько стихов, которые он отдает в "Северные цветы", и уехал. Мы начали говорить об нем; она уверяла, что его только издали любит, а не вблизи; я удивлялся и защищал его; наконец она, приняв одно общее мнение его об женщинах за упрек ей, заплакала, говоря, что это ей тем больнее, что она его заслуживает... 2 <ноября> ... вечером принесли мне письма от матери и сестры, а в последнем милую приписку от Пушкина, которая начинается желанием здравия Тверского Ловеласа С.-Петербургскому Вальмону. ¬ Верно он был в весьма хорошем расположении духа и, любезничая с тамошними красавицами, чтобы пошутить над ними, писал ко мне, ¬ но и это очень меня порадовало... 6 февраля 1829 г.... В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин, "Слава наших дней, поэт любимый небесами" ¬ как его приветствует костромской поэт гж. Готовцева. Он принес в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, от чего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катенька Вельяшева), несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны <...> После праздников поехали все по деревням; я с Пушкиным, взяв по бутылке шампанского, которые морозили, держана коленях, поехали к Павлу Ивановичу <Вульфу>. За обедом мы напоили Люнелем, привезенным Пушкиным из Москвы, Фрициньку (гамбургскую красавицу, которую дядя привез из похода и после женился на ней), немку из Риги, полугувернантку, полуслужанку, обрученную невесту его управителя и молодую, довольно смешную, девочку, дочь прежнего берновского попа, тоже жившую под покровительством Фридерики <...>. В таких занятиях, в охоте и поездках то в Берново, то к Петру Ивановичу <...> или в Павловское, где вчера мы играли в вист, ¬ провел я еще с неделю до отъезда с Пушкиным в Петербург. Сарыксой, 20 февраля. 16 января. Путешествие мое в Петербург с Пушкиным было довольно приятно, довольно скоро и благополучно, исключая некоторых прижимок от ямщиков: Мы понадеялись на честность их, не брали подорожной, а этим они хотели пользоваться, чтобы взять с нас более <...> На станциях, во время перепрягания лошадей, играли мы в шахматы, а дорогою говорили про современные отечественные события, про литературу, про женщин, любовь и пр. Пушкин говорит очень хорошо; пылкий проницательный ум обнимает быстро предметы; но эти же самые качества причиною, что его суждения об вещах иногда поверхностны и односторонни. Нравы людей, с которыми встречается, узнает он чрезвычайно быстро; женщин же он знает как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного. ¬ Пользовавшись всем достопримечательным по дороге от Торжка до Петербурга, т. е. купив в Валдае баранков (крендели небольшие) у дешевых красавиц, торгующих ими, в Вышнем Волочке завтракали мы свежими сельдями, а на станции Яжелбицах ухою из прекраснейших форелей, единственных почти в России; приехали мы на третий день вечером в Петербург, прямо к Andrieu (где обедают все люди лучшего тона ). Вкусный обед, нам еще более показавшийся таким после трехдневного путешествия, в продолжение которого, несмотря на все, мы порядочно поели, запили мы каким-то, не помню, новым родом шампанского (Bourgogne mousseux, которое одно только месяц тому назад там пили, уже потеряло славу у его гастрономов). Я остановился у Пушкина в Демутовой гостинице, где он всегда живет, несмотря на то что его постоянное пребывание ¬ Петербург... 27 декабря <1829 г.> Мать пишет, что в Тригорском она нашла все хозяйство в большом беспорядке <...> Она также пишет, что Пушкин в Москве уже; вот судьба завидная человека, который по своей прихоти так скоро может переноситься с Арарата на берега Невы, а мы должны здесь томиться в нужде, опасностях и скуке!!! 10 февраля <1830 г.>... Дельвиги, кажется, не оставляют Петербург, потому что барон, Пушкин и Сомов издают вместе "Литературные газеты". Хорошее намерение, вкус и таланты издателей, известные публике, кажется, могут служить порукою достоинства газеты. Посмотрим, исполнятся ли ожидания... 15 февраля. Пообедав вчера у Ушакова жирным гусем, мною застреленным, пробудился я из вечерней дремоты приходом Дельво, который принес большой пук писем. В нем нашлось и два ко мне: оба сестрины от октября, в одном же из них приписка Пушкина, в то время бывшего у них в Старице проездом из Москвы в Петербург. Как прошлого года в это же время писал он ко мне в Петербург о тамошних красавицах, так и теперь, величая меня именем Ловласа, сообщает он известия очень смешные об них, доказывающие, что он не переменяется с летами и возвратился из Арзерума точно таким, каким и туда поехал, ¬ весьма циническим волокитою. Как Сомов дает нам ежегодно обзоры за литературу, так и я желал бы от него каждую осень получать обзоры за нашими красавицами. ¬ Сестра в первом своем письме сообщает печальное известие, что Кусовников оставляет Старицу, а с ним все радости и надежды ее оставляют. Это мне была уже не новость. Во втором же она пишет только о Пушкине, его волокитствах за Netty... 28 июня <1830 г.>... Сестра сообщает мне любопытные новости, а именно две свадьбы: брата Александра Яковлевича и Пушкина на Гончаровой , первостатейной московской красавице. Желаю ему быть счастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить свою жену. Желаю, чтобы я во всем ошибся... 17 октября <1830 г.> "Северные цветы на 1830 год" никак не могут сравниться с вышедшими в 29, которые решительно лучше всех прежних, и стоят наряду с предшественниками своими. Даже отделение поэзии, всегда и во всех альманахах превосходящее прозу, весьма бедно. Отрывок из VII гл. "Онегина", описание весны, довольно вяло; маленькие, альбомные его стишки, "Я вас любил..." и т. п. не лучше, точно так же, как и эпиграммы его и Баратынского очень тупы... 30 декабря <1830 г.> Сестра Анна пишет, что будто бы "Литературную газету" запретили за стихи, о которых мне писала Анна Петровна. Пушкин все еще не женился, а брат его Лев уверяет, что если Гончарова не выйдет замуж за Александра Сергеевича, то будет его невестою... 28 марта <1831 г.> Около Дубно. Сегодня Ушакова брат привез из Москвы известие, что Пушкин наконец женился, и поклоны от тверских сестричек... 15 июня <1833 г.> С большим удовольствием перечел и сегодня 8-ю и вместе последнюю главу "Онегина", одну из лучших глав всего романа, который всегда останется одним из блистательнейших произведений Пушкина, украшением нынешней нашей литературы, довольно верною картиною нравов, а для меня лично ¬ источником воспоминаний весьма приятных по большей части, потому что он не только почти весь написан в моих глазах, но я даже был действующим лицом в описаниях деревенской жизни Онегина, ибо она вся взята из пребывания Пушкина у нас, "в губернии Псковской". Так я, дерптский студент, явился в виде геттингенского под названием Ленского; любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть не Татьяна ли одна из них. Многие из мыслей, прежде чем я прочел в "Онегине", были часто, в беседах с глаз на глаз с Пушкиным в Михайловском, пересуждаемы между нами, а после я встречал их, как старых знакомых. Так в глазах моих написал он и "Бориса Годунова" в 1825 году, а в 1828 читал мне "Полтаву", которую он написал весьма скоро ¬ недели в три. Лето 1826 года, которое провел я с Пушкиным и Языковым, будет всегда мне памятным, как одно из прекраснейших... 18 февраля <1834> Село Малинники. ...На пути из Псковской губернии в сию <в Тверскую) заезжал я на несколько дней в Петроград, чтобы в день именин Анны Петровны навестить ее, и нашел у А. Пушкина, что нынче камер-юнкер, послание ко мне, про существование коего мне и не снилось... 19 февраля. Понедельник <1834 г.> ...Видел моего сожителя варшавского Льва Пушкина, который помешался, кажется, на рифмоплетении; в этом занятии он нашел себе достойного сподвижника в Соболевском, который, по возвращении своем из чужих краев, стал сноснее, чем он был прежде. Я было и забыл заметить также, что удостоился я лицезреть супругу Пушкина, о красоте коей молва далеко разнеслась. Как всегда это случается, я нашел, что молва увеличила многое. Самого же поэта я нашел мало изменившимся от супружества, но сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок. Он говорит, что возвращается к оппозиции, но это едва ли не слишком поздно; к тому же ее у нас нет, разве только в молодежи... 8-го декабря <1836 г .>...Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей... 21 марта <1842 г.> В Малинниках ... Первым удовольствием для меня была неожиданная встреча с Львом Пушкиным. На пути с Кавказа в Петербург, разумеется, не на прямом, как он всегда странствует, заехал он к нам в Тригорское навестить нас да взглянуть на могилы своей матери и брата, лежащих теперь под одним камнем, гораздо ближе друг к другу после смерти, чем были в жизни. Обоих он не видел перед смертью и, в 1835 году расставаясь с ними, никак не думал, что так скоро в одной могиле заплачет над ними. Александр Сергеевич, отправляя его тогда на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне; раз, что он едет в край, где чума, потом ¬ горцы и, наконец, как военный и холостой человек, он может еще быть убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он ¬ женатый, отец семейства, знаменитый ¬ погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого. Такова судьба наша, или, вернее сказать, так неизбежны следствия поступков наших. И. Д. ЯКУШКИН ИЗ "ЗАПИСОК" Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями. Я познакомился с ним в последнюю мою поездку в Петербург у Петра Чаадаева, с которым он был дружен и к которому имел большое доверие. Василий Львович Давыдов, ревностный член Тайного общества, узнавши, что я от Орлова, принял меня более чем радушно. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего короткого своего приятеля. С генералом был сын его полковник Александр Раевский. Через полчаса я был тут как дома. Орлов, Охотников и я, мы пробыли у Давыдова целую неделю. Пушкин, приехавший из Кишинева, где в это время он был в изгнании, и полковник Раевский прогостили тут столько же. Мы всякий день обедали внизу у старушки матери. После обеда собирались в огромной гостиной, где всякий мог с кем и о чем хотел беседовать. Жена Ал. Львовича Давыдова, которого Пушкин так удачно назвал "рогоносец величавый", урожденная графиня Грамон, впоследствии вышедшая замуж за генерала Себестиани, была со всеми очень любезна. У нее была премиленькая дочь, девочка лет двенадцати. Пушкин вообразил себе, что он в нее влюблен, беспрестанно на нее заглядывался и, подходя к ней, шутил с ней очень неловко. Однажды за обедом он сидел возле меня и, раскрасневшись, смотрел так ужасно на хорошенькую девочку, что она, бедная, не знала, что делать, и готова была заплакать; мне стало ее жалко, и я сказал Пушкину вполголоса: "Посмотрите, что вы делаете; вашими нескромными взглядами вы совершенно смутили бедное дитя". ¬ "Я хочу наказать кокетку, ¬ отвечал он, ¬ прежде она со мной любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня". С большим трудом удалось мне обратить все это в шутку и заставить его улыбнуться. В общежитии Пушкин был до чрезвычайности неловок и при своей раздражительности легко обижался каким-нибудь словом, в котором решительно не было для него ничего обидного. Иногда он корчил лихача, вероятно, вспоминая Каверина и других своих приятелей-гусаров в Царском Селе; при этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и все вместе выходило как-то очень пошло. Зато заходил ли разговор о чем-нибудь дельном, Пушкин тотчас просветлялся. О произведениях словесности он судил верно и с особенным каким-то достоинством. Не говоря почти никогда о собственных своих сочинениях, он любил разбирать произведения современных поэтов и не только отдавал каждому из них справедливость, но и в каждом из них умел отыскать красоты, каких другие не заметили. Я ему прочел его No°l: "Ура! в Россию скачет", и он очень удивился, как я его знаю, а между тем все его ненапечатанные сочинения: "Деревня", "Кинжал", "Четырехстишие к Аракчееву", "Послание к Петру Чаадаеву" и много других были не только всем известны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть. Вообще Пушкин был отголосок своего поколения, со всеми его недостатками и со всеми добродетелями. И вот, может быть, почему он был поэт истинно народный, каких не бывало прежде в России. Все вечера мы проводили на половине у Василья Львовича, и вечерние беседы наши для всех для нас были очень занимательны. Раевский, не принадлежа сам к Тайному обществу, но подозревая его существование, смотрел с напряженным любопытством на все происходящее вокруг него. Он не верил, чтоб я случайно заехал в Каменку, и ему хотелось знать причину моего прибытия. В последний вечер Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились так действовать, чтобы сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к Тайному обществу или нет. Для большего порядка при наших прениях был выбран президентом Раевский. С полушутливым и полуважным видом он управлял общим разговором. Когда начинали очень шуметь, он звонил в колокольчик; никто не имел права говорить, не просив у него на то дозволения, и т. д. В последний этот вечер пребывания нашего в Каменке, после многих рассуждений о разных предметах, Орлов предложил вопрос, насколько было бы полезно учреждение Тайного общества в России. Сам он высказал все, что можно было сказать за и против Тайного общества. В. Л. Давыдов и Охотников были согласны с мнением Орлова; Пушкин с жаром доказывал всю пользу, которую могло бы принести Тайное общество России. Тут, испросив слово у президента, я старался доказать, что в России совершенно невозможно существование Тайного общества, которое могло бы быть хоть на сколько-нибудь полезно. Раевский стал мне доказывать противное и исчислил все случаи, в которых Тайное общество могло бы действовать с успехом и пользой; в ответ на его выходку я ему сказал: "Мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало Тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы?" ¬ "Напротив, наверное бы присоединился", ¬ отвечал он. "В таком случае давайте руку", ¬ сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: "Разумеется, все это только одна шутка". Другие также смеялись, кроме А. Л., "рогоносца величавого", который дремал, и Пушкина, который был очень взволнован; он перед этим уверился, что Тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: "Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка". В эту минуту он был точно прекрасен. В 27-м году, когда он пришел проститься с А. Г. Муравьевой, ехавшей в Сибирь к своему мужу Никите, он сказал ей: "Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество; я не стоил этой чести". М. И. ЖЕЛЕЗНОВ БРЮЛЛОВ В ГОСТЯХ У ПУШКИНА ЛЕТОМ 1836 ГОДА Брюллов не мог равнодушно вспоминать, что Пушкин не был за границей, и при мне сказал г. Левшину, генералу с двумя звездами: "Соблюдение пустых форм всегда предпочитают самому делу. Академия, например, каждый год бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов, архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. Формула отправки за границу считается необходимою, и против нее нельзя заикнуться, а для развития настоящего таланта никто ничего не сделает. Пример налицо ¬ Пушкин. Что он был талант ¬ это все знали, здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу, а... ему- то и не удалось там побывать, и только потому, что его талант был всеми признан. Вскоре после того как я приехал в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети Пушкина уже спали, он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Не шло это к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья, и я его спросил: "На кой черт ты женился?" Он мне отвечал: "Я хотел ехать за границу ¬ меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, ¬ и женился". В. М. ЖУКОВСКИЙ КОНСПЕКТИВНЫЕ ЗАМЕТКИ О ГИБЕЛИ ПУШКИНА 1 4 ноября. Les lettres anonymes [анонимные письма]. 6 ноября. Гончаров у меня. Моя поездка в Петербург. К Пушкину. Явление Геккерна. Мое возвращение к Пушкину. Остаток дня у Вьельгорского и Вяземского. Вечером письмо Загряжской. 7 ноября. Я поутру у Загряжской. От нее к Геккерну. ( Mes antecedents [мои прежние действия]. Незнание совершенное прежде бывшего.) Открытия Геккерна. О любви сына к Катерине (моя ошибка насчет имени). Открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе. ¬ Мое слово. ¬ Мысль [дуэль] все остановить. ¬ Возвращение к Пушкину. Les rйvйlations [откровения, разоблачения]. Его бешенство. ¬ Свидание с Геккерном. Извещение его Вьельгорским. Молодой Геккерн у Вьельгорского. 8 [ноября]. Pourparlers [переговоры]. Геккерн у Загряжской. Я у Пушкина. Большее спокойствие. Его слезы. То что я говорил о его отношениях. 9 [ноября] . Les rйvйlations de Heckern [разоблачения Геккерна]. ¬ Мое предложение посредничества. Сцена втроем с отцом и сыном. Мое предложение свидания. 10 [ноября]. Молодой Геккерн у меня. Я отказываюсь от свидания. Мое письмо к Геккерну. Его ответ. Мое свидание с Пушкиным. 2 После того как я отказался. Присылка за мною Е. И. Что Пушк. сказал Александрине. Мое посещение Геккерна. Его требование письма. Отказ Пушкина. Письмо, в котором упоминает [слухи] о сватовстве. Свидание Пушкину с Геккерном у Е. И. Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль. Секундант. Письмо Пушкина. Записка Н. Н. ко мне и мой совет. Это было на [бале] рауте Фикельмона. Сватовство. Приезд братьев. После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Веселость за ее спиной. Les Rйvйlations d'Alexandrine [разоблачения Александрины]. При тетке ласка с женой; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries [грубости]. Дома же веселость и большое согласие. История кровати. Le gaillard tire bien [балагур метит хорошо]. Vous m'avez portй bonheur [вы принесли мне счастье]. 3 Встал весело в 8 часов. ¬ После чаю много писал ¬ часу до 11-го. С 11 обед. ¬ Ходил по комнате необыкнов<енно> весело, пел песни. ¬ Потом увидел в окно Данзаса, в дверях вст<ретил> радостно. Взошли в кабинет, запер дверь. ¬ Через неск<олько> минут посл<ал> за пистолетами. ¬ По отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, все чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу. ¬ Возвратился, ¬ [принес] велел подать в кабинет большу<ю> шубу и [поехал] пошел пешком до извощика. ¬ Это было ровно в 1 ч. ¬ Возвратился уже темно. В карете. Данзас входит, спр<ашивает>: Бар<ыня> дома ¬ вынесли из кареты люди. ¬ Камердинер взял его в охапку. Грустно тебе нести меня ¬ попросил. Жена встретилась в [дива<нной>] передней ¬ дурнота ¬ n'entrez pas [не входите]. Его положили на диван. Горшок. Разделся и все новое белье. Сам велел все; потом лег. У него все был Данзас. Жена вошл<а>, когда он был одет и когда уже послали за Арендтом. ¬ Задлер. ¬ Арендт часу в девятом. В понедельник приезд [Дантеса с] Геккерн<а> ссора на лестнице. Получены деньги из Государств, казначейства 1-го февраля 10000. Отдал Графу Григорию Александровичу Строганову. Спасский. О жене и Грече. Арендт. Просит прощения. Уехали. Страдание ночью. Возвращение Арендта. Фельдъегерь. Прибытие Арендта. Записка. Исповедь и причащение. В. М. ЖУКОВСКИЙ ПИСЬМО К С. Л. ПУШКИНУ (15 февраля 1887 г.) Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; по все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой, веселый [ребячески веселый] смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал, и навсегда ¬ непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созревание совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною, часто беспорядочною силою молодости, тревожимой гением, предается более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столько же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца? И между всеми русскими особенную потерю сделал в нем сам государь. При начале своего царствования он его себе присвоил; он отворил руки ему в то время, когда он был раздражен несчастием, им самим на себя навлеченным; он следил за ним до последнего его часа; бывали минуты, в которые, как буйный, еще не остепенившийся ребенок, он навлекал на себя неудовольствие своего хранителя, но во всех изъявлениях неудовольствия со стороны государя было что-то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ими усиливалась: в одном ¬ чувство испытанного им наслаждения простить, в другом ¬ живым движением благодарности, которая более и более проникала душу Пушкина и наконец слилась в ней с поэзиею. Государь потерял [наш век потерял] в нем свое создание, своего поэта, который принадлежал бы к славе его царствования, как Державин ¬ славе Екатерины, а Карамзин ¬ славе Александра. И государь до последней минуты Пушкина остался верен своему благотворению. Он отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался? Какое русское сердце не затрепетало благодарностию на этот голос царский? В этом голосе выражалось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе, и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной. 1 Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе все, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы. Опишу просто все, что со мною было. В середу 27-го числа генваря в 10 часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Вхожу в переднюю. Мне говорят, что князь и княгиня у Пушкиных. Это показалось мне странным. Почему меня не позвали? Сходя с лестницы, я зашел к Валуеву. Он встретил меня словами: "Получили ли вы записку княгини? К вам давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает; он смертельно ранен". Оглушенный этим известием, я побежал с лестницы, велел везти себя прямо к Пушкину, но, проезжая мимо Михайловского дворца и зная, что граф Вьельгорский находится у великой княгини (у которой тогда был концерт), велел его вызвать и сказал ему о случившемся, дабы он мог немедленно по окончании вечера вслед за мною же приехать. Вхожу в переднюю (из которой дверь была прямо в кабинет твоего умирающего сына), нахожу в нем докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского, Валуева. На вопрос мой: "Каков он?" ¬ Арендт, который с самого начала не имел никакой надежды, отвечал мне: "Очень плох, он умрет непременно". Вот что рассказали мне о случившемся. Дуэль была решена накануне (во вторник 26 генваря); утром 27-го числа Пушкин, еще не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице с своим лицейским товарищем полковником [подполковником] Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повез к д'Аршиаку, секунданту своего противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерну и которое произвело вызов от молодого Геккерна, он оставил Данзаса для условий с д'Аршиаком, а сам возвратился к себе и дожидался спокойно развязки. Его спокойствие было удивительное; он занимался своим "Современником" и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице "Русской истории для детей", трудившейся для его журнала); в этом письме, довольно длинном, он говорит ей о назначенных им для перевода пиесах и входит в подробности о ее истории, на которую делает критические замечания так просто и внимательно, как будто бы ничего иного у него в эту минуту в уме не было. Это письмо есть памятник удивительной силы духа: нельзя читать его без умиления, какой-то благоговейной грусти: ясный, простосердечный слог его глубоко трогает, когда вспоминаешь при чтении, что писавший это письмо с такою беззаботностию через час уже лежал умирающий от раны. По условию Пушкин должен был встретиться в положенный час со своим секундантом, кажется, в кондитерской лавке Вольфа, дабы оттуда ехать на место; он пришел туда в <пробел> часов. Данзас уже его дожидался с санями; поехали; избранное место было в лесу, у Комендантской дачи; выехав из города, увидели впереди другие сани; это был Геккерн с своим секундантом; остановились почти в одно время и пошли в сторону от дороги; снег был по колена; по выборе места надобно было вытоптать в снегу площадку, чтобы и тот и другой удобно могли и стоять друг против друга, и сходиться. Оба секунданта и Геккерн занялись этою работою; Пушкин сел на сугроб и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием. Наконец вытоптана была троп инка в аршин шириною и в двадцать шагов длиною; плащами означили барьеры, одна от другой в десяти шагах; каждый стал в пяти шагах позади своей. Данзас махнул шляпою; пошли, Пушкин почти дошел до своей барьеры; Геккерн за шаг от своей выстрелил; Пушкин упал лицом на плащ, и пистолет его увязнул в снегу так, что все дуло наполнилось снегом. " Je suis blessй " [я ранен], ¬ сказал он, падая. Геккерн хотел к нему подойти, но он, очнувшись, сказала " Ne bougez pas; je me sens encore assez fort pour tirer mon coup " [не трогайтесь с места; у меня еще достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел]. Данзас подал ему другой пистолет. Он оперся на левую руку, лежа прицелился, выстрелил, и Геккерн упал, но его сбила с ног только сильная контузия; пуля пробила мясистые части правой руки, коею он закрыл себе грудь, и, будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки; эта пуговица спасла Геккерна. Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал: "Bravo!" Между тем кровь лила [изобильно] из раны; было надобно поднять раненого; но на руках донести его до саней было невозможно; подвезли к нему сани, для чего надобно было разломать забор; и в санях довезли его до дороги, где дожидала его Геккернова карета, в которую он и сел с Данзасом. Лекаря на месте сражения не было. Дорогою он, по-видимому, не страдал, по крайней мере, этого не было заметно; он был, напротив, даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты. Домой возвратились в шесть часов. Камердинер взял его на руки и понес на лестницу. "Грустно тебе нести меня?" ¬ спросил у него Пушкин. Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: " N'entrez pas " [не входите], ¬ ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет. Послали за докторами. Арендта не нашли; приехал Шольц и Задлер. В это время с Пушкиным были Данзас и Плетнев. Пушкин велел всем выйти. "Плохо со мною", ¬ сказал он, подавая руку Шольцу. Рану осмотрели, и Задлер уехал за нужными инструментами. Оставшись с Шольцем, Пушкин спросил: "Что вы думаете о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок, и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови. Скажите откровенно, как вы находите рану?" ¬ "Не могу вам скрыть, она опасная". ¬ "Скажите мне, смертельная?" ¬ "Считаю долгом не скрывать и того. Но услышим мнение Арендта и Саломона, за коими послано". ¬ " Je vous remercie, vous avez agi en honnкte homme envers moi " [благодарю вас, вы поступили по отношению ко мне как честный человек], ¬ сказал Пушкин; замолчал; потер рукою лоб, потом прибавил: " Il faut que j'arrange ma maison [надо устроить мои домашние дела]. Мне кажется, что идет много крови". Шольц осмотрел рану; нашлось, что крови шло немного; он наложил новый компресс. "Не желаете ли видеть кого из ваших ближних приятелей?" ¬ спросил Шольц. "Прощайте, друзья!" ¬ сказал Пушкин, и в это время глаза его обратились на его библиотеку. С кем он прощался в эту минуту, с живыми ли друзьями или с мертвыми, не знаю. Он немного погодя спросил: "Разве вы думаете, что я часу не проживу?" ¬ "О нет! но я полагал, что вам будет приятно увидеть кого-нибудь из ваших. Г[осподин] Плетнев здесь". ¬ "Да; но я желал бы Жуковского. Дайте мне воды; тошнит". Шольц тронул пульс, нашел руку довольно холодною; пульс слабый, скорый, как при внутреннем кровотечении; он вышел за питьем, и послали за мною. Меня в это время не было дома; и не знаю, как это случилось, но ко мне не приходил никто. Между тем приехали Задлер и Саломон. Шольц оставил больного, который добродушно пожал ему руку, но не сказал ни слова. Скоро потом явился Арендт. Он с первого взгляда увидел, что не было никакой надежды. Первою заботою было остановить внутреннее кровотечение; начали прикладывать холодные со льдом примочки на живот и давать прохладительное питье; они произвели желанное действие [больной поуспокоился], и кровотечение остановилось. Все это было поручено Спасскому, домовому доктору Пушкина, который явился за Арендтом и всю ночь остался при постеле страдальца. "Плохо мне", ¬ сказал Пушкин, увидя Спасского и подавая ему руку. Спасский старался его успокоить; но Пушкин махнул рукою отрицательно. С этой минуты он как будто перестал заботиться о себе и все его мысли обратились на жену. "Не давайте излишних надежд жене, ¬ говорил он Спасскому, ¬ не скрывайте от нее, в чем дело; она не притворщица, вы ее хорошо знаете. Впрочем, делайте со мною что хотите, я на все согласен и на все готов". Когда Арендт перед своим отъездом подошел к нему, он ему сказал: "Попросите государя, чтобы он меня простил; попросите за Данзаса, он мне брат, он невинен, я схватил его на улице". Арендт уехал. В это время уже собрались мы все, князь Вяземский, княгиня, граф Вьельгорский и я. Княгиня была с женою, которой состояние было невыразимо; как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он не мог ее видеть (он лежал на диване, лицом от окон к двери); но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. "Жена здесь, ¬ говорил он. ¬ Отведите ее. Она, бедная, безвинно терпит! в свете ее заедят". Вообще с начала до конца своих страданий (кроме двух или трех часов первой ночи, в которые они превзошли всякую меру человеческого терпения) он был удивительно тверд. "Я был в тридцати сражениях, ¬ говорил доктор Арендт, ¬ я видел много умирающих, но мало видел подобного". И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; буря, которая за несколько часов волновала его душу яростною страстию, исчезла, не оставив на нем никакого следа; ни слова, ниже воспоминания о поединке. Однажды только, когда Данзас упомянул о Геккерне, он сказал: "Не мстить за меня! Я все простил". Но вот черта, чрезвычайно трогательная. В самый день дуэля, рано поутру, получил он пригласительный билет на погребение Гречева сына. Он вспомнил об этом посреди всех страданий. "Если увидите Греча, ¬ сказал он Спасскому, ¬ поклонитесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере". У него спросили: желает ли исповедаться и причаститься. Он согласился охотно, и положено было призвать священника утром. В полночь доктор Арендт возвратился. Покинув Пушкина, он отправился во дворец, но не застал государя, который был в театре, и сказал камердинеру, чтобы по возвращении его величества было донесено ему о случившемся. Около полуночи приезжал за Арендтом от государя фельдъегерь с повелением немедленно ехать к Пушкину, прочитать ему письмо, собственноручно государем к нему написанное, и тотчас обо всем донести. "Я не лягу, я буду ждать", ¬ стояло в записке государя к Арендту. Письмо же приказано было возвратить. И что же стояло в этом письме? "Если бог не велит нам более увидеться, прими мое прощенье, а с ним и мой совет; кончить жизнь христиански [исполнить долг христианский]. О жене и детях не беспокойся. Я их беру на свое попечение". Как бы я желал выразить простыми словами то, что у меня движется в душе при перечитывании этих немногих строк. Какой трогательный конец земной связи между царем и тем, кого он когда-то отечески присвоил и кого до последней минуты не покинул: как много прекрасного, человеческого в этом порыве, в этой поспешности захватить душу Пушкина на отлете, очистить ее для будущей жизни и ободрить последним земным утешением. "Я не лягу, я буду ждать"! О чем же он думал в эти минуты, где он был своею мыслью? О, конечно, перед постелью умирающего, его добрым земным гением, его духовным отцом, его примирителем с небом и землею. В ту же минуту было исполнено угаданное желание государя. Послали за священником в ближнюю церковь. Умирающий исповедался и причастился с глубоким чувством. Когда Арендт прочитал Пушкину письмо государя, то он вместо ответа поцеловал его и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог его оставить ему. Несколько раз Пушкин повторял: "Отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо?" Арендт успокоил его обещанием испросить на то позволение у государя. Он скоро потом уехал. До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. Кровотечение было остановлено холодными примочками. Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила ее одолела силу души; он начал стонать; послали за Арендтом. По приезде его нашли нужным поставить промывательное, но оно не помогло и только что усилило страдания, которые в чрезвычайной силе своей продолжались до семи часов утра. Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти крики: я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: она в совершенном изнурении лежала в гостиной, головою к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый летаргический сон овладел ею; и этот сон, как будто нарочно посланный свыше, миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями. И в эти минуты жесточайшего испытания, по словам Спасского и Арендта, во всей силе сказалась твердость души умирающего; готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтобы жена не слышала, чтобы ее не испугать. К семи часам боль утихла. Надобно заметить, что во все это время и до самого конца мысли его были светлы и память свежа. Еще до начала сильной боли он подозвал к себе Спасского, велел подать какую-то бумагу [его рукою], по-русски написанную, и заставил ее сжечь. Потом призвал Данзаса и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих. Это его, однако, изнурило, и после он уже не мог сделать никаких других распоряжений. Когда поутру кончились его сильные страдания, он сказал Спасскому: "Жену! позовите жену!" Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать. Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от себя. "Кто здесь?" ¬ спросил он Спасского и Данзаса. Назвали меня и Вяземского. "Позовите", ¬ сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее; сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Так же простился он и с Вяземским. В эту минуту приехал граф Вьельгорский, и вошел к нему, и так же в последние подал ему живому руку. Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчет и как буд то подслушивал идущую к нему смерть. Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: "Смерть идет". "Карамзина? тут ли Карамзина?" ¬ спросил он спустя немного. Ее не было; за нею немедленно послали, и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту, но когда Катерина Андреевна отошла от постели, он ее кликнул и сказал: "Перекрестите меня!" Потом поцеловал у нее руку. В это время приехал доктор Арендт. "Жду царского слова, чтобы умереть спокойно", ¬ сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал. Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: "Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя". ¬ "Скажи ему, ¬ отвечал он, ¬ что мне жаль умереть; был бы весь его". Сходя с крыльца, я встретился с фельдъегерем, посланным за мной от государя. "Извини, что я тебя потревожил", ¬ сказал он мне при входе моем в кабинет. "Государь, я сам спешил к вашему величеству в то время, когда встретился с посланным за мною". И я рассказал о том, что говорил Пушкин. "Я счел долгом сообщить эти слова немедленно вашему величеству. Полагаю, что он тревожится о участи Данзаса". ¬ "Я не могу переменить законного порядка, ¬ отвечал государь, ¬ но сделаю все возможное. Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен: они мои. Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги: ты после их сам рассмотришь". Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. "Вот как я утешен! ¬ сказал он. ¬ Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России". Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно. Между тем данный ему прием опиума несколько его успокоил. К животу вместо холодных примочек начали прикладывать мягчительные; это было приятно страждущему. И он начал послушно исполнять предписания докторов, которые прежде отвергал упрямо, будучи испуган своими муками и ожидая смерти для их прекращения. Он сделался послушным, как ребенок, сам накладывал компрессы на живот и помогал тем, кои около него суетились. Одним словом, он сделался гораздо спокойнее. В этом состоянии нашел его доктор Даль, пришедший к нему в два часа. "Плохо, брат", ¬ сказал Пушкин, улыбаясь Далю. В это время он, однако, вообще был спокойнее; руки его были теплее, пульс явственнее. Даль, имевший сначала более надежды, нежели другие, начал его ободрять. "Мы все надеемся, ¬ сказал он, ¬ не отчаивайся и ты". ¬ "Нет! ¬ отвечал он, ¬ мне здесь не житье; я умру, да, видно, так и надо". В это время пульс его был полнее и тверже. Начал показываться небольшой общий жар. Поставили пиявки. Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче. "Я ухватился, ¬ говорит Даль, ¬ как утопленник за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других". Пушкин, заметив, что Даль был пободрее, взял его за руку и спросил: "Никого тут нет?" ¬ "Никого". ¬ "Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?" ¬ "Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся". ¬ "Ну, спасибо!" ¬ отвечал он. Но, по- видимому, только однажды и обольстился он надеждою, ни прежде, ни после этой минуты он ей не верил. Почти всю ночь (на 29-е число; эту ночь всю Даль просидел у его постели, а я, Вяземский и Вьельгорский в ближней горнице) он продержал Даля за руку; часто брал по ложечке или по крупинке льда в рот и всегда все делал сам: брал стакан с ближней полки, тер себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их снимал и проч. Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: "Ах! какая тоска! ¬ иногда восклицал он, закидывая руки на голову. ¬ Сердце изнывает!" Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили на бок, или поправили ему подушку, и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: "Ну, так, так ¬ хорошо: вот и прекрасно, и довольно; теперь очень хорошо". Или: "Постой ¬ не надо ¬ потяни меня только за руку ¬ ну вот и хорошо, и прекрасно". (Все это его точное выражение.) "Вообще, ¬ говорит Даль, ¬ в обращении со мною он был повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, что я хотел". Однажды он спросил у Даля: "Кто у жены моей?" Даль отвечал: "Много добрых людей принимают в тебе участие; зало и передняя полные утра и до ночи". ¬ "Ну, спасибо, ¬ отвечал он, ¬ однако же поди скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят". Даль его не обманул. С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нем через посланных спрашивать об нем, другие ¬ и люди всех состояний, знакомые и незнакомые ¬ приходили сами. Трогательное чувство национальной, общей скорби выражалось в этом движении, произвольном, ничем не приготовленном. Число приходящих сделалось наконец так велико, что дверь прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; мы придумали запереть дверь из прихожей в сени, задвинули ее залавком и отворили другую, узенькую, прямо с лестницы в буфет, а гостиную от столовой отгородить ширмами [гостиную, где находилась жена, отгородили от столовой] (это распоряжение поймешь из приложенного плана). С этой минуты буфет был набит народом; в столовую входили только знакомые, на лицах выражалось простодушное участие, очень многие плакали. Государь император получал известия от доктора Арендта (который раз по шести в день и по нескольку раз ночью приезжал навестить больного); государыня великая княгиня, очень любившая Пушкина, написала ко мне несколько записок, на которые я отдавал подробный отчет ее высочеству согласно с ходом болезни. Такое участие трогательно, но оно естественно; естественно и в государе, которому дорога народная слава, какого рода она бы ни была (а в этом отличительная черта нынешнего государя; он любит все русское; он ставит новые памятники и бережет старые); естественно и в нации, которая в этом случае не только заодно с своим государем, но этою общею любовью к отечественной славе укореняется между ими нравственная связь; государю естественно гордиться своим народом, как скоро этот народ понимает его высокое чувство и вместе с ним любит то, что славно отличает его от других народов или ставит с ним наряду; народу естественно быть благодарным своему государю, в котором он видит представителя своей чести. Одним словом, сии изъявления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. Участие иноземцев было для меня усладительною нечаятельностью. Мы теряли свое; мудрено ли, что мы горевали? Но их что так трогало? Что думал этот почтенный Барант, стоя долго в унынии посреди прихожей, где около его шептали с печальными лицами о том, что делалось за дверями. Отгадать нетрудно. Гений есть общее добро; в поклонении гению все народы родня! и когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию. Пушкин по своему гению был собственностию не одной России, но и целой Европы; потому-то и посол французский (сам знаменитый писатель) приходил к двери его с печалью собственною и о нашем Пушкине пожалел, как будто о своем. Потому же Люцероде, саксонский посланник, сказал собравшимся у него гостям в понедельник ввечеру: "Нынче у меня танцевать не будут, нынче похороны Пушкина". Возвращаюсь к своему описанию. Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он: "Который час?" И на ответ Даля продолжал прерывающимся голосом: "Долго ли... мне... так мучиться?.. Пожалуйста, поскорей!.." И всегда прибавлял: "Пожалуйста, поскорей!" Вообще (после мук первой ночи, продолжавшихся два часа) он был удивительно терпелив. Когда тоска и боль его одолевали, он делал движения руками или отрывисто кряхтел, но так, что его почти не могли слышать. "Терпеть надо, друг, делать нечего, ¬ сказал ему Даль, ¬ но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче". ¬ "Нет, ¬ он отвечал перерывчиво, ¬ нет... не надо... стонать... жена... услышит... Смешно же... чтоб этот... вздор... меня... пересилил... не хочу". Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымал руки, чтобы взять льду и потереть им лоб. Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни на три четверти часа. Он открыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, то он сказал внятно: "Позовите жену, пускай она меня покормит". Она пришла, опустилась на колени у изголовья, поднесла ему ложечку-другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: "Ну, ну, ничего; слава богу; все хорошо! поди". Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как просиявшая от радости лицом. "Вот увидите, ¬ сказала она доктору Спасскому, ¬ он будет жив, он не умрет". А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: "Отходит". Но мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытье их отуманивало. Раз он подал руку Далю и, пожимая ее, проговорил: "Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше... ну, пойдем!" Но, очнувшись, он сказал: "Мне было пригрезилось, что я с тобой лечу вверх по этим книгам и полкам; высоко... и голова закружилась". Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, потянув ее, сказал: "Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе". Даль, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше; и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: "Копчена жизнь". Даль, не расслышав, отвечал: "Да, кончено; мы тебя положили". ¬ "Жизнь кончена!" ¬ повторил он внятно и положительно. "Тяжело дышать, давит!" ¬ были последние слова его. В эту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: "Что он?" ¬ "Кончилось", ¬ отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое свершилось перед нами во всей умилительной святыне своей. Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: "Что видишь, друг?" И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина. Опишу в немногих словах то, что было после. К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его еще не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон. Спустя 3/4 часа после кончины (во все это время я не отходил от мертвого, мне хотелось вглядеться в прекрасное лицо его) тело вынесли в ближнюю горницу; а я, исполняя повеление государя императора, запечатал кабинет своею печатью. Не буду рассказывать того, что сделалось с печальною женою: при ней находились неотлучно княгиня Вяземская, Е. И. Загряжская, граф и графиня Строгановы. Граф взял на себя все распоряжения похорон. Побыв еще несколько времени в доме, я поехал к Вьельгорскому обедать; у него собрались и все другие, видевшие последнюю минуту Пушкина; и он сам был приглашен за гробом к этому обеду: это был день моего рождения. Я счел обязанностью донести государю императору о том, как умер Пушкин; он выслушал меня наедине в своем кабинете: этого прекрасного часа моей жизни я никогда не забуду. На другой день мы, друзья, положили Пушкина своими руками в гроб; на следующий день, к вечеру, перенесли его в Конюшенную церковь. И в эти оба дни та горница, где он лежал в гробе, была беспрестанно полна народом. Конечно, более десяти тысяч человек приходило взглянуть на него: многие плакали; иные долго останавливались и как будто хотели всмотреться в лицо его; было что-то разительное в его неподвижности посреди этого движения и что-то умилительно- таинственное в той молитве, которая так тихо, так однообразно слышалась посреди этого шума. И особенно глубоко трогало мне душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно и с ним заодно выражали скорбь свою о утрате славного соотечественника. Всем было известно, как государь утешил последние минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнес в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей, помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это изъявление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя. Отпевание происходило 1 февраля. Весьма многие из наших знакомых людей и все иностранные министры были в церкви. Мы на руках отнесли гроб в подвал, где надлежало ему остаться до вывоза из города. 3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что еще для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани тронулись; при свете месяца несколько времени я следовал за ними; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих. Февраля 15 В. М. ЖУКОВСКИЙ ПИСЬМО К А. X. БЕНКЕНДОРФУ <25 февраля¬8 марта 1837 г.> Генерал Дубельт донес, и я, с своей стороны, почитаю обязанностью также донести вашему сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны. Письма партикулярные прочтены одним генералом Дубельтом и отданы мне для рассылки по принадлежности; рукописные сочинения, оставшиеся по смерти Пушкина, по возможности приведены в порядок; некоторые рукописи были сшиты в тетради, занумерены и скреплены печатью; переплетенные книги с черновыми сочинениями и отдельные листки, из коих нельзя было сделать тетрадей, просто занумерены. Казенных бумаг не нашлось никаких. Корбова рукопись, о коей писал граф Нессельрод, вероятно, отыщется в библиотеке, которая на сих днях будет разобрана. Сверх означенных рукописей нашлись рукописные старинные книги, коих не было никакой нужды рассматривать; они принадлежат библиотеке. Всем нашим действиям был веден протокол, извлечение из коего, содержащее в себе полный реестр бумагам Пушкина, генерал Дубельт представил вашему сиятельству. Приступая к напечатанию Полного собрания сочинений Пушкина и взяв на себя обязанность издать на нынешний год в пользу его семейства четыре книги "Современника", я должен иметь пред глазами манускрипты Пушкина и прошу позволения их у себя оставить с обязательством не выпускать их <из> своих рук и не позволять списывать ничего, кроме единственно того, что будет выбрано мною самим для помещения в "Современнике" и в полном издании сочинений Пушкина с одобрения цензуры. Сии манускрипты, занумеренные, записанные в протокол и в особый реестр, всегда будут у меня налицо, и я всякую минуту буду готов представить их на рассмотрение правительства. Хотя я теперь, после внимательного разбора, вполне убежден, что между сими рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного обществу не находится, но для собственной безопасности наперед протестую перед вашим сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина. Если бы паче чаяния и нашлось в бумагах его что-нибудь предосудительное, то я разносчиком такого рода сочинений не буду и списка их никому не дам. В этом уверяю один раз навсегда, и все противное этому один раз навсегда отвергаю. Такую предосторожность почитаю необходимою тем более, что на меня уже был сделан самый нелепый донос. Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина. При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно бы было оказаться невероятным. Пушкин был привезен в шесть часов после обеда домой 27-го числа января. 28-го в десять часов утра государь император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах). Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27-го числа и 10 часов 28-го числа. С этой же поры, то есть с той минуты, как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повеления государя и моей с овести. Но и это, во-первых, было бы ненужно; ибо все вверено было мне, и я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным: на что же похищать то, что уже мне отдано; во-вторых, невозможно (если бы я был на это способен); ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где лежат они, это мог сказать один только Пушкин, а Пушкин умирал. Замечу здесь, однако, что я бы первый исполнил его желание, если бы он (прежде, нежели я получил повеление, данное государем, опечатать бумаги) сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, ее уничтожить или кому-нибудь доставить. Кто же подобных препоручений умирающего не исполнит свято, как завещание? Это даже и случилось: он велел доктору Спасскому вынуть какую-то его рукою написанную бумагу из ближнего ящика, и ее сожгли перед его глазами, а Данзасу велел найти какой-то ящичек и взять из него находившуюся в нем цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать. Итак, какие бумаги, где лежали, узнать было и не можно и некогда. Но я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного ( de haute volйe ) [высокого полета]. Я тотчас догадался, в чем дело. Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где бы мне трудно было действовать без свидетелей. В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять; жаль только, что неизвестное мне доверенное лицо не подумало если не объясниться со мною лично, что, конечно, не в его роли, то хотя для себя узнать какие-нибудь подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность насчет моей чести и своей совести. Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене, которые она сама вызвалась дать мне прочитать; я их привел в порядок, сшил в тетра ди и возвратил ей. Пакетов же, к счастью, не разорвал, и они могут теперь служить убедительными свидетелями всего сказанного мною. Само по себе разумеется, что такие письма, мне вверенные, не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть. Впрочем, и представлять было бы не нужно: все они были читаны, в чем убедило меня и то, что между ними нашлось именно то письмо, из которого за год перед тем некоторые места были представлены государю императору и навлекли на Пушкина гнев его величества, потому что в отдельности своей представляли совсем не тот смысл, какой имели в самом письме в совокупности с целым. Этот случай мне особенно памятен, потому что мне была показана вашим сиятельством эта выписка; я тогда объяснил ее наугад и теперь по прочтении самого письма вижу, что моя догадка меня не обманула. Не имею нужды уверять ваше сиятельство в том уважении, которое (несмотря на многое мне лично горестное) я имею к вашему благородному характеру. В этом вы сами должны быть уверены. Новым доказательством моего к вам чувства пускай послужит та искренность, с которою говорить с вами намерен. Такому человеку, как вы, она ни оскорбительна, ни даже неприятна быть не может. Сперва буду говорить о самом Пушкине. Смерть его все обнаружила, и несчастное предубеждение, которое наложили на всю жизнь его буйные годы первой молодости и которое давило пылкую душу его до самого гроба, теперь должно, и, к несчастью, слишком поздно, уничтожиться перед явною очевидностию. Мы разобрали все его бумаги. Полагали, что в них найдется много нового, писанного в духе враждебном против правительства и вредного нравственности. Вместо того нашлись бумаги, разительно доказывающие совсем иной образ мыслей: это особенно выразилось в его письме к Чадаеву, которое он, по-видимому, хотел послать не по почте, но не послал, вероятно, по той причине, что он не желал своими опровержениями оскорблять приятеля, уже испытавшего заслуженный гнев государя. Одним словом, нового предосудительного не нашлось ничего и не могло быть найдено. Старое, писанное в первой молодости, то именно, около чего вертелись все предубеждения, на нем лежавшие, все, как видно, было им самим уничтожено (сколько можно судить теперь); в бумагах его не осталось и черновых рукописей. Он сам про себя осудил свою молодость и произвольно истребил для самого себя все несчастные следы ее. Что же из сего следует заключить? Не то ли, что Пушкин в последние годы свои был совершенно не тот, каким видели его впервые? Но таково ли было об нем ваше мнение? Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные: ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор все надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал "Годунова", "Полтаву", свои оды "К клеветникам Росс ии", "На взятие Варшавы", то есть все свое лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нем все указывали на его оду "К свободе", "Кинжал", написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего. Ссылаюсь на вас самих, такое положение могло ли не быть огорчительным? К несчастию, оно и не могло быть иначе. Вы на своем месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его. Но подумайте сами, каково было бы вам, когда бы вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить место без навлечения на себя подозрения или укора. В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление? Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том единственно, что он был причислен к иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его "Петр Великий", его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время? Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами, посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его. Государь император назвал себя его цензором. Милость великая, особенно драгоценная потому, что в ней обнаруживалось все личное благоволение к нему государя. Но, скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Легко ли было ему беспокоить государя всякою мелочью, написанною им для помещения в каком-нибудь журнале? На многое, замеченное государем, не имел он возможности делать объяснений; до того ли государю, чтобы их выс лушивать? И мог ли вскоре решиться на то Пушкин? А если какие-нибудь мелкие стихи его являлись напечатанными в альманахе (разумеется, с ведома цензуры), это ставилось ему в вину, в этом виделись непослушание и буйство, ваше сиятельство делали ему словесные или письменные выговоры, а вина его состояла или в том, что он с такою мелочью не счел нужным идти к государю и отдавал ее просто на суд общей для всех цензуры (которая, конечно, к нему не была благосклоннее, нежели к другим), или в том, что стихи, ходившие по рукам в рукописи, были напечатаны без его ведома, но также с одобрения цензуры (как то случилось с этими несчастными стихами к Лукуллу, за которые не одни вы, но и все друзья его жестоко ему упрекали). Замечу здесь, однако, что злонамереннее этих стихов к Лукуллу он не написал ничего, с тех пор как государь император так благотворно обратил на него свое внимание. Зато весьма часто ему было приписываемо чужое, как бы оно, впрочем, ни было нелепо. Но что же эти стихи к Лукуллу? Злая эпиграмма на лицо, даже не пасквиль, ибо здесь нет имени. Пушкин хотел отомстить ею за какое-то личное оскорбление; не оправдываю его нравственности, но тут еще нет ничего возмутительного противу правительства. И какое дело правительству до эпиграммы на лица? Даже и для того, кто оскорблен такою эпиграммою, всего благоразумнее не узнавать себя в ней. Острота ума не есть государственное преступление. Могу указать на многих окружающих государя императора и заслуживающих его доверенность, которые не скупятся на эпиграммы; правда, эти эпиграммы без рифм и неписаные, но зато они повторяются в обществе словесно (на что уже нет никакой цензуры) и именно оттого врезываются глубже в память. Наконец, в одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволен о официально, сам считать его непозволенным? Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя. Все позволяли себе его, оно есть дело семейное, то же, что разговор, что переписка. Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, располагать своим временем и прочее. Такого рода запрещения вредны потому именно, что они бесполезны, раздражительны и никогда исполнены быть не могут. Каково же было положение Пушкина под гнетом подобных запрещений? Не должен ли был он необходимо, с тою пылкостию, которая дана была ему от природы и без которой он не мог бы быть поэтом, наконец прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений ничего не изменили в том предубеждении, которое раз навсегда на него упало и, так сказать, уничтожило все его будущее? Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даете вы ему такое имя? По старым или по новым? И какие произведения его знаете вы, кроме тех, на кои указывала вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно? Ведь вы не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этом случае полагаться на мнение других? А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем. Если по старым, ходившим только в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года; это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздраженной заслуженным несчастием. Но демагогического, то есть написанного с намерением волновать общество, ничего не было между ими и тогда. Заговорщики против Александра пользовались, может быть, некоторыми вольными стихами Пушкина, но в их смысле (в смысла бунта) он не написал ничего, и они ему были чужды. Это, однако, не помешало (без всяких доказательств) причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра. За его напечатанные же сочинения и в особенности за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего государя, его уже никак нельзя назвать демагогом. Он просто русский национальный поэт, выразивший в лучших стихах своих наилучшим образом все, что дорого русскому сердцу. Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить ваше сиятельство, благоволили ли вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических? Правда и то, что вы на своем месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворс тво в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам <о нем> другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков. Я сообщу вашему сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя наперед знаю, что и мне вы не поверите, ибо и я имею несчастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны вам по одним лишь ошибочным переводам. Первое. Я уже не один раз слышал и от многих, что Пушкин в государе любил одного Николая, а не русского императора и что ему для России надобно было совсем иное. Уверяю вас напротив, что Пушкин (здесь говорится о том, что он был в последние свои годы) решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Чадаеву). Второе. Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания, и в этом он даже доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии. Разумеется, что он в то же время утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна, что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола. Третье. Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист; он признавал короля Филиппа необходимою гарантиею спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка. Наконец, четвертое. Он был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком. Таковы были главные, коренные политические убеждения Пушкина, из к оих все другие выходили как отрасли. Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринужденных разговоров. Вам же они быть известными не могли, ибо вы с ним никогда об этих материях не говорили; да вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу, ваше положение таково, что вам нельзя верить никому из тех, кому бы ваша вера была вниманием, и что вы принуждены насчет других верить именно тем, кои недостойны вашей веры, то есть доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги или за кредит, или светским болтунам, которые неподкупною <следующее слово неразборчиво>, иногда одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя. Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года. Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был как двадцатилетний шалун. Ваше сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим вашим занятиям, которые не могли дать вам никакой свободы, чтобы заняться Пушкиным. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение. Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие; а вы из сего покровительства сделали надзор, кот орый всегда притеснителен, сколь бы, впрочем, ни был кроток и благороден (как все, что от вас истекает). Обращаюсь теперь ко второму предмету, о коем хотел говорить с вашим сиятельством: к тому, что произошло по случаю смерти Пушкина. Я долго колебался, писать ли к вам об этом. Об этом происшествии уже не говорят; никаких печальных следствий оно не имело, толки умолкли ¬ для чего же возобновлять прение о том, что лучше совсем изгладить из памяти. Это правда; но если общие толки утихли, то предубеждение еще осталось, и многие благоразумные люди не шутя уверены, что было намерение воспользоваться смертию Пушкина для взволнования умов; но главное то, что я считаю своею обязанностию отразить в глазах государя императора то обвинение, которое на меня и на немногих друзей Пушкина падает, и сказать слово в оправдание наше, не обвиняя никого и даже не имея никакой надежды быть оправданным. Если бы Пушкин умер после долговременной болезни или после быстрого удара, о нем бы пожалели, общее чувство национальной потери выразилось бы в разговорах, каких-нибудь статьях, стихами или прозою; в обществе поговорили бы о нем и скоро бы замолчали, придав его памяти современников, умевших ценить его высокое дарование, и потомству, которое, конечно, сохранит к нему чистое уважение. Но Пушкин умирает, убитый на дуэли, и убийца его француз, принятый в нашу службу с отличием; этот француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэли. Вот обстоятельства, поразившие вдруг все общество и сделавшиеся известными во всех классах народа, от Гостиного двора до петербургских салонов. Если бы, таким образом, погиб и простой человек, без всякого национального имени, то и об нем заговорили бы повсюду, но это была бы просто светская болтовня, без всякого особенного чувства. Но здесь жертвою иноземного развратника сделался первый поэт России, известный по сочинениям своим большому и малому обществу. Чему же тут дивиться, что общее чувство при таком трагическом происшествии вспыхнуло сильно. Напротив, надлежало бы удивиться, когда бы это сильное чувство не вспыхнуло и если бы в обществе равнодушно приняли такую внезапную потерю и не было бы такое равнодушие оскорбительно для чувства народности. Прибавить надобно к этому и то, что обстоятельства, предшествовавшие кровавой развязке, были всем известны, знали, какими низкими средствами старались раздражить и осрамить Пушкина; анонимные письма были многими читаны, и об них вспомнили с негодованием. Итак, нужно ли было кому-нибудь особенно заботиться о том, чтобы произвести в обществе то впечатление, которое неминуемо в нем произойти долженствовало? Разве дуэль был тайною? Разве обстоятельства его были тайною? Разве погиб на дуэли не Пушкин? Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все были опечалены и все оскорбились? Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления? Весьма естественно, что, после того как распространилась в городе весть о погибели Пушкина, поднялось много разных толков; весьма естественно, что во многих энтузиазм к нему как к любимому русскому поэту оживился безвременно трагическою смертию (в этом чувстве нет ничего враждебного; оно, напротив, благородное и делает честь нации, ибо изъявляет, что она дорожит своею славою); весьма естественно, что этот энтузиазм, смотря по разным характерам, выражался различно, в одних с благоразумием умеренности, в других с излишнею пылкостию; в других, и, вероятно, во многих, было соединено с негодованием против убийцы Пушкина, может быть, и с выражением мщения. Все это в порядке вещей, и тут еще нет ничего возмутительного. Не знаю, что в это время говорилось и делалось в обществе (ибо и я, и прочие обвиненные друзья Пушкина были слишком заняты им самим, его страданиями, его смертию, его семейством, чтобы заботиться о толках в обществе и еще менее о том, как бы производить эти толки), но по слухам, дошедшим до меня после, полагаю, что блюстительная полиция подслушала там и здесь (на улицах, в Гостином дворе и проч.), что Геккерну угрожают; вероятно, что не один, а весьма многие в народе ругали иноземца, который застрелил русского, и кого же русского, Пушкина? Вероятно, что иные толковали между собою, как бы хорошо было его побить, разбить стекла в его доме и тому подобное; вероятно, что и до самого министра Геккерна доходили подобные толки, и что его испуганное воображение их преувеличивало, и что он сообщил свои опасения и требовал защиты. С другой стороны, вероятно и то, что говорили о Пушкине с живым участием, о том, как бы хорошо было изъявить ему уважение какими-нибудь видимыми знаками; многие вероятно, говорили, как бы хорошо отпрячь лошадей от гроба и довезти его на руках до церкви; другие, может быть, толковали, как бы хорошо произнести над ним речь и в этой речи поразить его убийцу, и прочее, и прочее. Все подобные толки суть единственное следствие подобного происшествия; его необходимый, неизбежный отголосок. Блюстительная полиция была обязана обратить на них внимание и взять свои меры, но взять их без всякого изъявления опасения, ибо и опасности не было никакой. До сих пор все в порядке вещей. Но здесь полиция перешла за границы своей бдительности. Из толков, не имевших между собой никакой связи, она сделала заговор с политическою целию и в заговорщики произвела друзей Пушкина, которые окружали его страдальческую постель и должны бы были иметь особенную натуру, чтобы, в то время как их душа была наполнена глубокою скорбию, иметь возможность думать о волновании умов в народе через каких-то агентов, с какою-то целию, которой никаким рассудком постигнуто быть не может. Раз допустивши нелепую идею, что заговор существует и что заговорщики суть друзья Пушкина, следствия этой идеи сами собою должны были из нее излиться. Мы день и ночь проводили перед дверями умирающего Пушкина; на другой день после дуэли, то есть с утра 28-го числа до самого выноса гроба из дома, приходили посторонние, сначала для осведомления о его болезни, потом для того, чтобы его увидеть в гробе, ¬ приходили с тихим, смиренным чувством участия, с молитвою за него и горевали о нем, как о друге, скорбели о том великом даровании, в котором угасла одна из звезд нашего отечества, и в то же время с благодарностию помышляли о государе, который, можно сказать, был впереди нас тем участием, что так человечески, заодно с нами выразил в то же время. За государя, очистившего, успокоившего конец Пушкина, простое трогательное, христианское выражение национального чувства ¬ и все это делалось так тихо; более десяти тысяч человек прошло в эти два дни мимо гроба Пушкина, и не было слышно ни малейшего шума, не произошло ни малейшего беспорядка; жалели о нем; большая часть молилась за него, молилась и за государя; почти никому не пришло в голову, в виду гроба, упомянуть о Геккерне. Что же тут было, кроме умилительного, кроме возвышающего душу? И нам, друзьям Пушкина, до самого того часа, в который мы перенесли гроб его в Конюшенную церковь, не приходило и в голову ничег о иного, кроме нашей скорби о нем и кроме благодарности государю, который явился нам во всей красоте своего человеколюбия и во всем величии своего царского сана; ибо он утешил его смерть, призрел его сирот, уважил в нем русского поэта как русский государь и в то же время осудил его смерть как судия верховный. Какое нравственное уродство надлежало иметь, чтобы остаться нечувствительным перед таким трогательным величием и иметь свободу для каких-то замыслов, коих цели никак себе представить не можно и кои только естественны сумасшедшим. Но, начавши с ложной идеи, необходимо дойдешь и до заключений ложных; они произведут и ложные меры. Так здесь и случилось. Основываясь на ложной идее (опровергнутой выше), что Пушкин ¬ глава демагогической партии, произвели и друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам (толки, не имеющие между собою связи). Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанные, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения все самое простое и обыкновенное представилось в каком-то таинственном, враждебном свете. Граф Строганов, которого уже нельзя обвинить ни в легкомыслии, ни в демагогии, как родственник взял на себя учреждение и издержки похорон Пушкина; он призвал своего поверенного человека и ему поручил все устроить. И оттого именно, что граф Строганов взял на себя все издержки похорон, произошло то, что они произведены были самым блистательным образом, согласно с благородным характером графа. Он приглашал архиерея, и как скоро тот отказался от совершения обряда, пригласил трех архимандритов. Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая: ему сказали, что дом Пушкина принадлежал к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначать было не можно; о Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особенное позволение, в коем и нужды не было, ибо имели в виду приходскую церковь. Билеты приглашенным были разосланы без всякого выбора; Пушкин был знаком целому Петербургу; сделали для погребения его то, что делается для всех; дипломатический корпус приглашен был, потому что Пушкин был знаком со всеми его членами; для назначения же тех, кому посылать билеты, сделали просто выписку из реестра, который взят был у графа Воронцова. Следующее обстоятельство могло бы, если угодно, показаться подозрительным. Мне сказали, кто, право, не помню, что между приглашенными на похороны забыты некоторые из прежних лицейских товарищей Пушкина. Я отвечал, что надобно непременно их пригласить. Но было ли это исполнено, не знаю. Этим я не занялся, но если бы мною были рассылаемы билеты, то, конечно бы, лицейские друзья Пушкина не были забыты. Как бы то ни было, но все до сих пор в обыкновенном порядке. Вдруг полиция догадывается, что должен существовать заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от университета, что над гробом будут говорены речи (обо всем этом узнал я уже после по слухам). Что же надлежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом, не производить самой того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились о умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражею проводили тело до церкви. Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого я изъяснить не берусь. И, признаться, будучи наполнен главным своим чувством, печалью о конце Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило; уже после это пришло мне в голову и жестоко меня обидело. В. ИВАНОВ ДВА МАЯКА 1 "Снова тучи надо мною собралися в тишине", - записывает Пушкин в свою черновую тетрадь 1828-го года, томимый тягостным "предчувствием"... "Может быть, еще спасенный, снова пристань я найду"... Найти прочную пристань дано ему не было; но когда тучи сгущались до потемок и душа его омрачалась до ночи, зажигались перед ним два маяка: один - близкий, светящийся ровным, постоянным светом; другой - далекий, как будто и нездешний, то робко теплящийся и надолго вовсе исчезающий, то вдруг вспыхивающий на одно только мгновение, как дальняя молния, как меч херувимский у дверей запретного рая. Первым маяком было "непостижимое виденье" Красоты, когда-то однажды- и на всю жизнь - воссиявшее в душе поэта. Другим - его вера в святость, в действительность святой жизни избранных людей, скрывшихся от мира "в соседство Бога". Вера эта утверждала и бытие Бога, но не непосредственно и не в силу собственного опыта, а через посредство, опыт и ручательство святых людей, живущих с Богом и в Боге. Существенная, не мечтательная, не мнимая правда такой жизни и была предметом этой веры поэта, светом его другого маяка. 2 Видение Красоты, открывшейся Пушкину, было столь же "непостижимо уму", как и то видение, от которого "сгорел душою" его Бедный Рыцарь, - хотя оно и не сжигало души, как слишком близкое солнце, а оживляло ее, как солнце весеннее. Непостижны были существо, происхождение, смысл его: ведь дело шло не о художнической чувствительности к тому, что красиво, и не об отвлеченном понятии Прекрасного, занимающем философа. Особенно непостижимо было то, что оно не связывалось ни с каким определенным образом, напечатлевшимся в воспоминании. Нет, оно не было похоже на видение молчаливого рыцаря, чью тайну поэт выдал было обмолвкой: "путешествуя в Женеву, он увидел у креста на пути Марию Деву, Матерь Господа Христа". Оно не воспроизводило в душе поэта и явления какой-либо встреченной им в жизни женщины, показавшейся ему воплощением его идеала. Напротив, даже изображая "красавицу", его всецело пленившую, предмет его пламенных вожделений, он невольно различает от ее вожделенной вещественности как бы другое, из нее лучащееся и не облекающее начало ("она покоится стыдливо в красе торжественной своей"), - начало "высшее мира и страстей", ту "святыню Красоты", перед которой даже любовник, поспешающий на условленное свидание, вдруг останавливается и "благоговеет богомольно". Так в гомеровском гимне к Деметре сказано о явлении богини: "ее обвевала Красота". Что такое это начало по существу, оставалось загадкой; но его живое присутствие в мире, "обвевающее" мир, как бы ручалось за общий смысл бытия. Маяком служило оно в сумерках сомнений и для "Гамлета"-Баратынского. Это чувствованье - совсем не то, что разумеет Ницше, говоря: "только как эстетический феномен жизнь и мир навеки оправданы". Тут красота - творимая духом ценность; там - открывающая духу, хотя и непостижимая ему, действительность. 3 "Он звал прекрасное мечтою"... Это "язвительное" слово "злобного гения", повадившегося навещать молодого поэта, кажется, возмутило и смутило его больше всех других неисчислимых клевет, какими его Демон, отрицатель и растлитель, с изобретательностью опытного софиста, "Провиденье искушал". Но скоро всяческие "уроки чистого афеизма" оказались "чуждыми красками", спадающими с души "ветхой чешуей", как еще девятнадцатилетний поэт с непостижимо раннею зрелостью и прозорливостью мысли это предусмотрел в стихотворении, носящем столь же несоответственное возрасту заглавие: "Возрождение". Среди возродившихся "видений первоначальных чистых дней" было и исконное видение Красоты, которая была ведома поэту, по его собственному внутреннему опыту, не как "мечта", а как некая "явная тайна" (слово Г°те), являющая мир знаменательным и любезным. Ведь и тот другой демон, "мрачный и мятежный", который увидел у врат Эдема ангела нежного и опечаленного, по тому одному "жар невольный умиленья впервые в сердце" познает, по тому одному произносит свое невольное признание: "не все я в мире ненавидел, не все я в мире презирал",-что есть в мире лицезримая им воочию Красота, ее же нельзя ни презирать, ни ненавидеть. Так и строки "Предчувствия", с напоминания о котором мы начали наше рассуждение, - строки столь созвучные "Ангелу", написанному за год до того ("ангел кроткий, безмятежный, тихо молви мне: прости; опечалься; взор свой нежный подыми иль опусти"), не столько рисуют женщину, с которой поэт расстается, сколько относятся к идеальному образу Красоты, просквозившей как бы через нее перед духовным взором поэта при разлуке; и "воспоминание", которое будет потом укреплять его, покажет ему за туманным облаком покинутой тот луч "гения чистой Красоты", что мелькнул в ее чертах в одно заветное мгновенье. В этом, по нашему мнению, психологическая разгадка и стихотворения "К А. П. Керн" ("Я помню чудное мгновенье"); в этом внутренний смысл - и оправдание - сонета "Мадонна". Это видение Красоты, в мире сущей, но как бы гостьи мира, не связывалось, как мы сказали, у Пушкина ни с каким отдельным, одним образом; скорее, оно открывалось ему в том стройном согласии многого, которое он называл восхищ°нно Гармонией. Это согласие казалось ему само по себе "дивом". "В ней все гармония, все диво". "Светил небесных дивный хор плывет так тихо, так согласно"... Благодатное состояние души, когда Красота, как гармония, входит в непосредственное с нею общение, именовал Пушкин "вдохновением". 4 В "Моцарте и Сальери" встречаем глубокие размышления о Красоте, как начале трансцендентном. Сальери - ревностный строитель красоты, созидаемой многовековым преемством уменья и дарования. Это преемство поколений в стремлении к высшему совершенству, в искусстве достижимому, создает некую движимую единым духом общину, как бы художническую церковь, но церковь исключительно человеческую, или гуманистическую, для которой ее совокупное дело есть утверждение человеческой духовной мощи. Таковы пламенная и подвижническая вера, духовная гордость, титанический мятеж этого работника упорного и плодовитого, этого художника строгого и непогрешимого, но никогда не знавшего посещения Благодати, этого сурового жреца Красоты, ее бескорыстного служителя, ни разу в жизни не испытавшего зависти, даже после триумфов Пиччинни и Глюка. Но вот он встречается с Моцартом, чья музыка его потрясает; он влюбляется в нее со всею, долго сдерживаемой холодом ремесла страстью; восторженно славит и превозносит ее во всеуслышание, горько негодует на общее, как ему кажется, непонимание божественной вести, принесенной этим избранником, - и в то же самое время чувствует себя впервые во власти чуждого и странного ему демона зависти, столь яростного и мощного, что он уже не в силах противиться его внушению отравить своего боготворимого друга. Это не заурядная художническая ревность, не личная зависть, ищущая обесценить соперника, но зависть трагическая, ибо соединенная в противоборстве с любовью, и метафизическая, потому что направлена она уже не на человека, а на сверхличное начало, в нем воплощенное; Сальери завидует благодати, отпущенной Моцарту не по заслугам (их у Сальери несравненно больше), а даром, и завистник делается уже не человекоубийцей только, но богоубийцей. И без всякого лицемерия Сальери-сатана пытается оправдать свой умысел при помощи рассуждений, острие которых обращено против вмешательства божественной благодати в дела человеческие. Гений Моцарта - чудо, сверхъестественное, его происхождение слишком очевидно; но чудо - насильственный перерыв естественного порядка вещей, дар Божий - роковой дар, он нарушает строй и разрывает цепь человеческих усилий. Устранить чудотворца -"тяжелый долг". Мотив противления человека, алчущего нераздельно владычествовать над миром, божественному нисхождению в мир прозвучит позднее в поэме Достоевского "Великий Инквизитор", где Христос, снова появившийся среди людей, объявлен нежелательным гостем. Нельзя с большею убежденностью свидетельствовать о потусторонней природе Красоты, чем это делает Сальери в словах о неизбежном падении искусства после того, как уйдет из мира Моцарт, которому наследника уже не будет: "Как некий херувим, он несколько занес нам песен райских, чтобы, возмутив бескрылое желанье в нас, чадах праха, после улететь". Но мало этого свидетельства,- поэт провозглашает также и единоприродность Красоты и Добра: когда уже все свершилось, убийца нравственно уничтожен своим последним сомнением -сомнением в совместимости гения и злодейства. Итак, по Пушкину, Красота открывается через посредство гения, гений же есть дар Божественной Благодати, не иначе действующей, как в согласии с Добром. 5 Но разве Красота не бывает соблазнительна? И если да, - как может она соблазнять ко злу, будучи союзницею Добра? Мы знаем, как эта проблема волновала и мучила Достоевского. Не Пушкину, поэту, предлежало решать ее, но он ее впервые ставит, и- что для него показательно- ставит ее не в общей форме, а в ее историческом воплощении и в эпической от нас удаленности. В рафаэлевски ясных терцинах фрагмента "В начале жизни школу помню я" он изображает душевную тревогу, порожденную этим противоречием в переходное время между христианским Средневековьем и оглянувшимся на язычество Возрождением. "Смиренная, одетая убого, но видом величавая жена" под монашеским покрывалом, с небесным светом очей и словами "полными святыни" на устах, есть олицетворение Теологии, "священной доктрины" схоластиков. Мечтательный отрок, убегающий от уроков прекрасной, но строгой наставницы в "великолепный мрак чужого сада", чтобы за его оградой "праздномыслить" и "превратно толковать" про себя преподанное, пленен волшебною красотой двух мраморных кумиров -"двух обоженных древностью бесов: это - подрастающий гуманизм. Самые страшные для христианина грехи- гордость, гнев, сладострастие- окружены в чародейных идолах неотразимым обаянием. Два нравственных мира противопоставлены один другому и борются между собою под знаком единой Красоты; как решится спор, загадочный отрывок не говорит. Но, помимо опасностей, какие таит в себе отвлеченное служение Красоте (гений избегает их, благодаря очистительной силе вдохновения), Красота, какою видит ее Пушкин, остается, особенно в своих наиболее возвышенных и чистых проявлениях, до такой степени внемирной и надмирной, что не может прямо воздействовать на мир и непосредственно преображать его. Недвижная двигательница любви, она относится к поэту, движимому платоновским эросом, как Роза, в мистической поэзии Персии, ко влюбленному в нее Соловью (см. стихотворение "Соловей"); "она не слушает, не чувствует поэта; глядишь - она цветет, взываешь - нет ответа". Замкнутая в своей божественной потусторонности, она все влечет к себе и все озаряет, но не освобождает. Исступленных слов Достоевского: "Красота спасет мир" - Пушкин не повторил бы, даже, быть может, не понял бы. Этот трезвый и по-эллински уравновешенный ум, этот талант, скорее склонный возделывать рай искусств, нежели раздвигать его пределы, не знал мечтаний об искусстве "теургическом", которое призывал Владимир Соловьев, - об искусстве, "выводящем род человеческий из состояния нищеты к состоянию счастия", как того ждал Данте от задуманной им поэмы о трех мирах. 6 Вслед за Мицкевичем, который в самом себе чувствовал (отчего и своему русскому брату по Музе приписал) нечто пророчественное, толкователи Пушкина привыкли видеть в его "Пророке" идеальный образ Поэта. Нет ничего менее согласного со всем строем пушкинской мысли, чем это смешение двух в корне различествующих понятий и типов. "Пророк" есть образ целостного и окончательного перерождения личности, которое в некотором смысле равносильно смерти. Избранник становится безличным носителем вложенной в него единой мысли и воли. Если б он раньше был художником, то, конечно, перестал бы им быть. Он не искал бы уже творческого уединения, в тишине которого рождались его сладкие звуки и медленно воплощались им задуманные миры, но обходил бы моря и земли с проповедью, иноприродною искусству. Вместо того, чтобы двигать сердца благотворными чарами песни и сновидения, он бы жег их глаголом. Его благословляющий, славящий язык стал бы горьким жалом мудрой змеи. Его отзывчивое, послушливое, солнечную силу излучающее сердце стало бы непреклонным и слепо горящим, как пылающий уголь. Само всечувствие духа, на все прозревшего и все, до прозябания дольних лоз, расслышавшего, было бы не всечувствием поэта, целью в себе самом, но средством действия, рычагом мощного сдвига. Между посвящением пророка и высшим духовным пробуждением поэта, несомненно, есть черты общие; но преобладает различие двух разных путей и двух разных видов божественного посланничества. Поэта Пушкин никогда не превозносил сверх меры, но изучал его и изображал беспристрастно, каким знал его в себе по опыту, каким чувствовал его призвание, его мощь и достоинство, его немощность. Отличительны для поэта, прежде всего, прерывность вдохновения, но зато всякий раз и непредвиденная, негаданная новизна его. И отличительна для него мгновенность "орлиного" пробуждения при первом дальнем зове бога-вдохновителя, мгновенность чудесного изменения, в нем тогда совершающегося, так что он, одержимый богом, уже не свой и не прежний. Тогда нет для него и другого закона, кроме внушаемого ему вдохновением: "гордись, таков (как ветер) и ты, поэт, и для тебя закона нет". Если он, свободный от всякого искусству внеположного веления, пробудит, тем не менее, в людях "добрые чувства" и тем станет "любезен народу", то это будет только следствием внутренней соприродности Красоты и Добра; главное же его дело, собственное дело Красоты, может быть, окажется и малодоступным народу в целом и будет по достоинству оценено только немногими, посвященными в таинства поэзии ("и славен буду я, пока в подлунном мире жив будет хоть один пиит"). И как сама Красота не воздействует прямо на мир, так и служитель ее пусть лучше не вмешивается в дела мирские: "не для житейского волненья, ни для корысти, ни для битв, - мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв". 7 Но прерывность творческого подъема, обусловленная самою природой поэтического творчества, предполагает промежуточные состояния творческого истощения, которое будет переживаться как общая духовная опустошенность, как потемки души "без божества, без вдохновенья", если нет перед ней другого маяка, кроме видения Красоты, открывающейся только в часы вдохновения. Вне оазов творческого оживления жизнь неизбежно представится мрачною пустыней, в которой поэт влачится, "духовной жаждою томим". Но это томление все же великое благо: в нем жива память. Окончательное состояние духовной опустошенности -забвение, забвение о самой Красоте, тот "хладный сон", в котором поэт поистине делается ничтожнейшим "меж детей ничтожных мира". Этот "хладный сон" всего страшнее и ненавистнее Пушкину, он его главный враг, злейший из бесов: поэт зовет его "скукой", "тайною скукой", "тоскою", "унынием". "Уныние" есть его каноническое имя в списке смертных грехов. Отсюда склонность к общей пессимистической оценке жизни у Пушкина. "Дар прекрасный, дар случайный" видит он в ней, и уже не в ранние мятежные лета, а в 1828-м году, когда, в день своего рождения, упрекает Бога, как силу ему враждебную, за произвольное и насильственное его создание. "Цели нет передо мною, сердце пусто, празден ум, и томит меня тоскою однозвучной жизни шум": пустота сердца, праздность ума и "тоска" для Пушкина неразделимы. И, несмотря на мелодическую палинодию, на торжественное и смиренное опровержение своей хулы ("в часы забав иль праздной скуки"), поэт не может заклясть демона уныния вне идеального круга своего творчества. Нет у него прочной духовной основы: не окрепла в нем вера. Взамен действие Благодати побуждает его исследовать собственную тоску; внутреннюю природу страстей, замутняющих и истязающих его душу, тех бурь, которые, пролетев, оставляют в опустошенной душе только содрогание ужаса и боль. Никто из поэтов-разве лишь Бодлэр и Верлэн-не выразил с такою силой, как Пушкин, мук раскаяния и душевного сокрушения. Прозорливо вглядывается он в темную глубину, где питают свой корень убийственные страсти, расцветающие адским садом смертных грехов. 8 Пушкин не имел правильного и духовно-образующего религиозного воспитания. В его среде господствовал дух Вольтера. Мальчик восхищался его стихами и искал в своих подражать их ясности, легкости, умной заостренности. Вкус к Вольтеру долго чувствуется в творчестве молодого Пушкина и после того, как он испытал другие поэтические влияния. Напротив, Руссо, который оказал столь ощутительное воздействие и на Толстого, и на Достоевского, никогда не был ему так дорог, как некоторым из его ранних наставников и позднейших приятелей. Не оптимист и не мечтатель, ум острый, быстрый и проницательный, более напоминающий своим критическим складом "охлажденный" ум Онегина, нежели легковерный и пылкий Ленского, Пушкин никогда не думал о воспитании или совершенствовании человечества. Прямой реалист, он предпочитал гаданиям о будущем изучение прошлого, и идиллии естественного совершенства - познание глубин человеческого сердца. В тишине вынужденного одиночества созрели в нем и художник, и мыслитель. В "Цыганах" был развенчан "гордый человек" Байрона. В работе над "Борисом Годуновым" найден идеал Пимена. Заметка на полях в черновой рукописи сцены меж летописцем и Григорием; "приближаюсь к тому времени, когда перестало земное быть для меня занимательным" - согласуется, как бы мы ее ни толковали, с тогдашним умонастроением поэта, впервые познающего - и именно через создание Пимена - красоту духовного трезвения и смиренномудрой отрешенности. Тут, по-видимому, блеснул перед ним впервые его другой маяк. Одновременно создается "Онегин", и анализ героя неприметно обращается для автора в испытание собственной совести; он уже умеет назвать по имени, изображая его человекоубийственные происки, слишком близко известного ему беса брезгливой лени и замаскированного надменностью уныния. Тоска по далекой, чистой, святой жизни слышится в заключительных словах Татьяны; а в ослепительных, как молнии, строках "Пророка" сказалась, с мощною силой призыва, вся истомившая дух жажда целостного возрождения. 9 В том же 1828-м году, когда предстал поэту этот образ высокого посвящения, а работа над романом продвинулась до изображения поединка, он набрасывает сцену между Фаустом и Мефистофелем. Этот Фауст -как бы другой список с идеального лица, вызванного гением Г°те, и мы находим в его чертах новое выражение. Искатель жизни, достойной этого имени, мучим, как и Евгений, скукой; а его ненавистный спутник, с палаческою изощренностью, утешает его доказательствами, что скука есть основное содержание и весь смысл бытия. Любопытно, что при этом Мефистофель заявляет себя "психологом" и рекомендует эту "науку" особливому вниманию своего многоученого собеседника: можно было бы подумать, что Пушкин предчувствовал новейшие заслуги двусмысленной и опасной дисциплины перед ее дальновидным ценителем. От общих рассуждений психолог переходит к анализу увлечений и разочарований Фауста, чтобы показать ему, что общий закон бытия - скука - оправдывался на нем самом в любое мгновение его жизни, - даже в такое мгновение, "когда не думает никто", когда он был наконец в объятиях вожделенной Гретхен. Чтобы прекратить пытку и вместе сорвать свой гнев на мир, столь явно подтверждающий теорию беса, Фауст отсылает своего мучителя с поручением утопить показавшийся на море корабль, везущий из Нового Света старое золото и новую заразу. Скука, как общий закон живущего, означает общее летаргическое забвение смысла жизни, паралич духа и растление плоти. Из этого гниения встают ядовитыми произрастаниями грехи, которые так сплетены между собою корнями, что чувственная похоть, например, расцветает убийством. В своем психологическом расследовании Мефистофель успел напомнить Фаусту, что, едва насладясь желанною добычей, он уже глядел на милое тело "с неодолимым отвращеньем", как убийца в лесу косится на ободранное тело своей жертвы. Образ убийцы, находящего "в убийстве приятность", встает в душе Скупого Рыцаря, когда он влагает ключ в замок заветного сундука с таким чувством, как если б он вонзал нож в живое тело: "приятно и страшно вместе". Если плотская похоть убийственна, то и скупость роднится со сладострастием, роднится с убийством. Как восставшая на Бога зависть в "Моцарте и Сальери", где убийца произносит то же признание: "и больно, и приятно", - как чувственность в "Каменном Госте", толкающая Дон-Жуана, после ряда преступлений, бросить открытый вызов Небу, - так скупость в "Скупом Рыцаре" принимает сверхчеловеческие размеры сатанинского мятежа. Безумный старик ни на что не употребляет накопленных богатств, они нужны ему для невещественного утверждения достигнутой им потенциальной мощи: "с меня довольно сего сознанья". Воля к могуществу сосредоточена здесь в состоянии чистой возможности и боится расточить себя в действии. Скупец хочет, чтобы золото уснуло на дне его сундуков, "как боги спят в глубоких небесах": он соперничает с богами, недвижными, потому что всемогущими. В глубине каждого греха поэт, вместе с древними, видит надмившуюся гордость и бунт против божества. 10 Пушкину духовная гордость была чужда. В исступлении пирующих во время чумы он видит не вызов Небу, а некое дионисийское "упоение" и, следовательно, "залог бессмертия". В стихотворении "Не дай мне Бог сойти с ума", где описание безумия порой дословно совпадает с изображением экстаза в "Вакханках" Эврипида, поэт признается, что сам не дорожит разумом и был бы рад с ним расстаться для жара и забытья "нестройных, чудных грез". Мир утомил его: он устал от жизни, равно мертвой духовно в своих стоячих заводях и в своем мутном потоке. "Давно, усталый раб, замыслил я побег" (1836 г.). Еще в 1829 году, завидев из долины монастырь на Казбеке, он восклицает: "туда б, в заоблачную келью, в соседство Бога, скрыться мне". И за шесть месяцев до смерти перелагает в стихи великопостную молитву, отгоняющую "дух праздности унылой" (в церковном тексте: "дух праздности, уныния..."), говоря так об этой молитве: "всех чаще мне она приходит на уста и падшего свежит неведомою силой". Мало-помалу религиозное расположение души становилось обычным и находило себе единственно довлеющее выражение в формах церковных. 11 Итак, уже не оказывается ли Пушкин, по мере того как в нем растут ужас греха и сознание запредельной тайны, в конечном итоге моралистом, метафизиком, мистиком? Но не кажутся ли ему, и не без основания, нравоучительные проповеди и житейские образцы безукоризненной добродетели смешными и несносными? Не почитает ли он, вместе с Евгением, слушающим шеллингианца Ленского, праздным занятием "ломать голову над загадкою жизни" и "чудеса подозревать"? И однако, как жутко- чудесно было все то, что творилось потом с самим Онегиным, от появления "окровавленной тени", которая гонит его из деревни в бесцельное странствие, до его странного появления в петербургских гостиных, где все сторонятся от него, как от одержимого какою-то темною силой, и до загадочных состояний его, уже безумно влюбленного в Татьяну, в затворе его комнаты, когда говорят с ним голоса его подсознательной памяти, "тайные преданья сердечной темной старины"! Пушкин не был моралистом, потому что не имел в себе необходимой для того оптимистической наивности. Но не был ли он в превосходной мере метафизиком, когда пытался в часы бессонницы разгадать "темный язык" шепчущей ночи или когда "тени милые" говорили ему "мертвым языком" о "тайнах вечности и гроба" - и он с полною отчетливостью ощущал и сознавал всю несоизмеримость нашего земного языка и наших отпечатлевшихся в нем понятий с откровениями мира потустороннего? Как бы то ни было, он был не в меньшей мере философ, чем, например. Шекспир или любой другой исследователь человеческого сознания, вышедший на розыски заказанною отвлеченному мышлению тропой искусства. Пушкин определяет поэта как всемирное эхо. Это душевное эхо отвечает на все звуки мировой души и оттого остается всегда чистым и гармоническим. Мы же не слышим большей части этих звуков: их заглушает для нас наружный шум. Пушкин, эхо, не мог не откликаться на все порывы молодой, вольной, буйно-избыточной жизни. В нем видели поэтому певца наслаждений. Но его ненадолго соблазняет и под конец определенно отталкивает всякая рассчитанная погоня за наслаждениями. Он прощает молодости все ее увлечения под условием стихийной самопроизвольности, цельности, полноты страстного пыла. Страсть должна быть жива, как поэзия; не живая поэзия - не поэзия вовсе, а в живой все живо и тем оправдано. Но и цельные упоения действительно живой молодости скоротечны, и после них настанет "смутное похмелье": поэтому "блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина". Из трех ключей, пробившихся "в степи мирской печальной и безбрежной", ключ юности скоро иссякает, и "слаще всех", конечно, утолит сердечную жажду "холодный ключ забвенья", но есть еще и Кастальский ключ вдохновения, и самыми счастливыми днями своей жизни поэт считает дни, посвященные вдохновенному труду. В этом труде он единственно и всецело находил себя самого, и не только все важное и торжественное, что открывалось ему в жизни, но и всю ее причудливую игру. Беспечность, которая посещала его на дружеских пирушках, вбегала смеясь и в его рабочую келью: в нем жила Ариостова веселость. Как всякое истинное дарование, всеотзывчивость была его внутреннею потребностью: "таков прямой поэт; он сетует душой на пышных играх Мельпомены и улыбается забаве площадной и вольности лубочной сцены". И хотя "прекрасное должно быть величаво", не поэт тот, кто не слышал, как смеются олимпийские боги. Отсюда меланхолически благодушная улыбка, с какою поэт советует друзьям: "покамест упивайтесь ею, сей легкой жизнию, друзья; ее ничтожность разумею и мало к ней привязан я". Так мало, что хотел бы вовсе от нее уйти. Ведь каждый новый допрос совести предлагает ему неоплатный счет. Он видит свои лучшие годы растраченными "в праздности, в неистовых пирах, в безумстве гибельной свободы". "Безумных лет угасшее веселье мне тяжело, как смутное похмелье; но, как вино, печаль минувших дней в моей душе, чем старе, тем сильней". Пушкин, столько раз и так страстно влюбленный, не имел в жизни опыта истинной большой любви. Постоянное разочарование обостряло в нем чувствование зла. Разумение "ничтожности" жизни, от которой отрада убегать в приюты вдохновения, доказывало существенность иной, спасенной жизни. 12 Пушкин не был "мистиком", особенно в современном смысле этого неразборчиво употребляемого слова. Как "отцы-пустынники", он предпочитал духовному хмелю духовное трезвение. Не был он, несмотря на метафизические моменты, и метафизиком: довольно с него было разума Красоты и разумения нравственного; его "спекулятивный" разум не искал переступить положенных ему пределов. Его веру отличает чистый дуализм, как его юношеское безверие было "чистым афеизмом". Напрасно было бы искать в его поэзии и тени пантеистических чувствований; Байрон, сын восемнадцатого века, был ему и в этом отношении близок. Пушкин любил Коран; дышащие пустою азиатскою степью строки: "В тридесятом государстве, против неба на земле жил мужик в своем селе" - случайно выдают, в какой мере пушкинское мироощущение бывало порою созвучно с мусульманским противоположением Аллаха и "дрожащей твари". Пушкинскую тоску по святой жизни Достоевский, его постоянный ученик и в некотором смысле продолжатель, положил в основу своего истолкования русской религиозности: как некий сокровенный, но все же близкий и доступный рай, на земле пребывающее царство святых "сквозит и светит" у него сквозь ночь ада и сумерки чистилища душ заблудившихся и мятежных. С другой стороны, проникновение учителя в темные глубины греха побудило ученика-психолога, в исследовании корней преступления, перейти за границы психологии в метафизическую сферу умопостигаемого самоопределения личности. В. Вересаев. К ПСИХОЛОГИИ ПУШКИНСКОГО ТВОРЧЕСТВА. (В связи с вопросом о датировке элегии на смерть Амалии Ризнич.) В 1823 - 1824 годах, в Одессе, Пушкин сильно увлекался эксцентрическою красавицей - итальянкой Амалией Ризнич, женою одесского негоцианта. Весною 1824 года она уехала за границу, бросила мужа для любовника, и в начале 1825 года умерла в Италии, покинутая любовником, - как рассказывали, - в нищете. Пушкин написал на ее смерть элегию: Под небом голубым страны своей родной Она томилась, увядала... Увяла, наконец, и верно надо мной Младая тень уже летала; Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я: Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я. Так вот кого любил я пламенной душой, С таким тяжелым напряженьем, С такою нежною, томительной тоской, С таким безумством и мученьем! Где муки, где любовь? Увы, в душе моей Для бедной, легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слез, ни пени. Элегия была напечатана в "Северных Цветах" Дельвига на 1828 год и затем при жизни Пушкина была перепечатана во второй части собрания его стихотворений в 1829 г. Как в этих изданиях, так и в посмертном, элегия датирована 1825 годом. П. В. Анненков, подготовляя свое известное издание сочинений Пушкина, нашел в его бумагах подлинник элегии. Над элегией стояло: "29 июля 1826", а под нею - следующие две строки: Усл. о см. 25. У. о с. Р. П. М. К. Б. 24. То-есть: "Услышал о смерти (Ризнич) - 25. Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бестужева - 24". Смысл второй цифры бесспорен: декабристы были казнены 13 июля 1826 года, и 24, очевидно, значит: 24 июля 1826 года. На основании этих помет Анненков склонен был отнести элегию к 1826 году, хотя в своем издании поместил ее все-таки под 1825 годом. Последующие издания, большею частью, помещали ее под 1826 г. Нужно заметить, что упоминаемый подлинник затерялся у Анненкова, и позднейшие исследователи не имели возможности пользоваться им. Только в 1897 году Д. И. Сапожников нашел в сарае анненковской усадьбы, в Симбирской губернии, связку пушкинских рукописей, среди которых оказался и подлинник элегии. Он подробно (хотя и не совсем точно)* описал свою находку (Д. И. Сапожников, Вновь найденные рукописи А. С. Пушкина, Симбирск 1899). В настоящее время подлинник хранится в рукописном отделении Румянцовского музея в Москве. /* Под элегией, кроме двух вышеуказанных помет, Сапожников повторяет еще верхнюю помету - "29 июля 1826". Этой пометы внизу в подлинной рукописи нет./ И вот, как раз с того времени, когда исследователи получили возможность видеть непосредственный подлинник элегии, в вопросе о ее датировке происходит какой-то странный сдвиг, на основаниях, поражающих своею бездоказательностью. Во втором издании "Трудов и дней Пушкина" Н. О. Лернер пишет: "К 1825 году относится элегия "Под небом голубым". Пьеса эта печатается обыкновенно под 1826 г., но Ефремов в своих примечаниях (в суворинском издании 1902 - 1905 г.г.) сослался на самого Пушкина, напечатавшего ее под 1825 годом, и на автограф, в котором помета, принимаемая со времен Анненкова за дату стихотворения, относится вовсе не к нему". Смотрим у Ефремова: "С издания Анненкова стихотворение неправильно начало печататься под 1826 годом, п. ч. он нашел при стихотворении помету "29 июля 1826" и кроме того помету о времени смерти декабристов. Когда теперь отыскали подлинный автограф, то оказалось, что дата не составляет пометы стихов, а приписана сверху их, как, вероятно, приписана в то же время и заметка внизу о смерти декабристов" (Ефремов, VIII, стр. 262). Каким образом это "оказалось", - неизвестно. Несмотря на тщательные розыски, нам не удалось найти, где и когда это оказалось. Да и Лернер ссылается только на Ефремова, Ефремов ни на кого не ссылается. Остается думать, что собственный его анализ автографа привел Ефремова к такому выводу. Но и следов этого анализа у Ефремова нет, одно только "оказалось", которому мы должны верить на слово. Между тем, бездоказательное это "оказалось" ложится в основу всех дальнейших рассуждений о времени написания элегии. В Академическом издании сочинений Пушкина П. О. Морозов, сообщив об анненковской датировке элегии, продолжает: "между тем элегия написана, несомненно, на смерть Амалии Ризнич, скончавшейся не в 1826 году, а в 1825; в этом же году, конечно, Пушкин узнал о смерти Ризнич, вероятнее всего - от В. И. Туманского, написавшего на ее смерть стихотворение, помеченное 5 июля 1825 г. Таким образом, дата, поставленная над стихотворением Пушкина, очевидно, к нему не относится; Пушкин вообще не имел обыкновения начинать свои черновые стихи указанием на день их сочинения, а делал это указание уже после того, как стихи были написаны. Что касается помет под стихотворением, то и они написаны позже. Поэт, видимо, не раз возвращался к этой четвертушке серой бумаги, на которой была набросана в первоначальном своем виде элегия: на оборотной, чистой, стороне листка он записал карандашом перечень своих драматических произведений, из которых одни были написаны в 1830 году, а другие остались совсем ненаписанными" (Акад. изд., IV, 73). В. Я. Брюсов помету над стихотворением также считает не относящеюся к нему. "Стихи прежде относили к 1826 году, - пишет он, - но сам Пушкин печатал их под 1825 годом, и Ам. Ризнич умерла в 1825 году". (Полн. собр. соч. Пушкина, Гос. Изд., 1920, I, 233). На основании приведенных соображений все новейшие издания сочинений Пушкина, - Суворинское, Академическое, Венгеровское, Брюсовское, - относят элегию к 1825 году. Рассмотрим основания, которыми они при этом руководствуются. Первое и главнейшее: Амалия Ризнич умерла в 1825 году, - "таким образом", "очевидно", как говорит Морозов, и сама элегия написана в 1825 году. Откуда же это очевидно? Психология пушкинского творчества исследована еще поразительно мало. Совершенно не рассмотрен, между прочим, и такой вопрос: являлась ли лирика Пушкина непосредственным во времени отражением впечатлений жизни, или, - иногда, по крайней мере, - впечатления эти долго лежали в душе Пушкина как бы похороненными, и лишь много позже, как будто без всякого внешнего повода, вдруг давали ростки и распускались прекрасными поэтическими цветами? Все охотно повторяют известные признания Пушкина в "Евгении Онегине", что он, "любя, был глуп и нем", что в его душе раньше должен утихнуть всякий след бури, непосредственное жизненное переживание должно предварительно перегореть, превратиться в пепел, - "погасший пепел уж не вспыхнет, - тогда-то я начну писать"... И все-таки не только Морозов, но и Валерий Брюсов, - сам крупный поэт, притом давно и любовно изучающий как раз процессы пушкинского творчества, - без запинки приводят такой ничего не говорящий довод: Ризнич умерла в 1825 году, - значит, и стихотворение написано в 1825 году. В умах у нас прочно сидит глубоко укоренившееся вульгарное представление о некоем совершенно определенном процессе творчества лирического поэта: лишь то его произведение художественно-ценно и искренно, которое отображает его непосредственное переживание и написано под непосредственным впечатлением. Что уж это за поэт, который способен, напр., воспевать вьюгу в солнечный и теплый сентябрьский день или отзываться элегией на смерть любимой женщины через год после того, как услышал об ее смерти? Вот, напр., отрывок из рассуждений одного из ученейших и умнейших современных пушкинистов, - М. О. Гершензона, - в недавней его книге "Мудрость Пушкина": "Стихотворение "Бесы" написано в начале сентября, когда нет никаких метелей, ни снега, когда вообще в помине не было той реальной обстановки, которая изображена в этом стихотворении. Пушкин никогда не выдумывал фактов, когда изображал их автобиографически; напротив: в этом отношении он был правдив и даже точен до иоты. Он был бы неспособен в солнечный и теплый день ранней осени, лежа на канапе, выводить пером такие строки: Мчатся тучи, вьются тучи, Невидимкою луна Освещает снег летучий, Мутно небо, ночь мутна... "Уж одно это соображение об элементарной честности (!) поэта должно было насторожить критиков и читателей... Ясно, что в "Бесах" Пушкин вовсе не хотел изобразить зимнюю поездку, и вьюгу, и настроение путников, как простодушно думают критика и публика" (130 - 131 стр.). М. О. Гершензон усматривает в пьесе глубокую символику, - какую, для нас не важно. Но характерно это своеобразное понимание "честности" художника, его правдивости. Пушкин был, бесспорно, художественно-честен, но отнюдь не в автобиографическом плане. Вера в автобиографическую точность его поэтических показаний представляет один из самых странных предрассудков нынешних исследователей. И, во всяком случае, никак уж нельзя утверждать a priori, что Пушкин обязательно творил под непосредственным впечатлением жизни, что только зимою он мог писать о метели, и что только под живым впечатлением смерти любимой женщины мог отозваться на эту смерть элегией. Если с такою меркою мы будем подходить к Пушкину, то рискуем на каждом шагу делать грубейшие ошибки. Возвращаемся к элегии. Итак, перед нами подлинник, и сверху, и снизу облепленный всякого рода пометами. Конечно, легче всего сразу сказать: "эти пометы к стихотворению не относятся" - и на этом успокоиться. Но, может быть, все они связаны друг с другом крепчайшею, хотя на первый взгляд и незаметною связью? Начнем с первой пометы под стихотворением: "Усл. о см. 25". Новейшие редакторы (Морозов, Брюсов) читают эту помету так: "Услышал о смерти (Ризнич) в 1825 году". Примем это чтение и посмотрим, что получается. Ризнич, как нам известно, умерла в начале 1825 г. По мнению новейших исследователей, элегия написана в том же 1825 году. И вот - под элегией Пушкин помечает: услышал о смерти в 1825 г. Чем мог он руководствоваться, делая такую никчемную помету? Умерла в 1825 году, стихотворение написано в 1825 году, а под ним - услышал о смерти в 1825 году. Ну, конечно, в 1825! Когда же еще? Странно было бы, если бы такая самоочевидная мысль даже просто промелькнула в уме Пушкина. А он для чего- то считает нужным записать ее, закрепить, как нечто примечательное! И потом: что это за странная дата? Не когда случилось событие, а когда человек услышал о нем! Совсем другой характер получает эта самая помета, если элегия написана не в 1825 году. Ризнич умерла. Через несколько месяцев Пушкин узнает об ее смерти - и никак не реагирует поэтически на услышанную весть. Проходит год. Случайная ассоциация напоминает Пушкину о смерти Ризнич - и он пишет элегию на ее смерть. Еще Анненков отмечал, что Пушкин часто сам должен был с недоумением останавливаться перед чудесною силою своего таланта и его своеобразною прихотливостью. Такой запоздалый отклик на смерть любимой женщины легко мог поразить самого Пушкина, - и удивление перед странным капризом своей музы, этой "своенравной волшебницы", не подчиняющейся никаким законам, он и отметил записью: "услышал о смерти в 1825 году", - услышал в 1825, а элегию написал в 1826. Вторая помета под стихотворением: "услышал о смерти Рылеева, Пестеля и т. д. - 24 июля". И опять - поражающая странность. Пушкин услышал о казни декабристов и записывает - что? Не день казни их, что было бы вполне естественно, а случайный день, когда он услышал об казни. Что же в этом-то дне замечательного? И записывает он не в дневнике под данным числом. Нет. По представлению Ефремова и Морозова, он берет случайно подвернувшийся листок с прошлогодним стихотворением и случайно под записью "услышал о смерти Ризнич 1825" пишет свою - либо слишком случайную, либо, напротив, слишком уж не случайную помету: "услышал о смерти декабристов 24". Совпадение помет, - конечно, не случайное. Если два раза под-ряд Пушкин записывает такие странные даты, как даты времени, когда он услышал о двух поразивших его событиях, то ясно, что он имел в виду сопоставление этих дат, что они тесно связаны друг с другом, - вторая столь же тесно с первой, как первая - с самим стихотворением. А в таком случае стихотворение не могло быть написано раньше более поздней из этих дат, т.-е. 24 июля 1826 года. И тогда мы вправе заключить, что написанное над элегией число "29 июля 1826" представляет дату действительного написания элегии. Тот же П. О. Морозов в более ранних по времени примечаниях в Венгеровском издании Пушкина (III, 577) читает первую помету иначе: "Услышал о смерти 25 июля". Так же читает ее и П. Е. Щеголев в своем известном исследовании об Амалии Разнич ("Пушкин", СПБ. 1912, стр. 215). Нам такое чтение пометы представляется более правильным. На подлиннике цифры в пометах поставлены точно одна под другой, - для этого Пушкину пришлось вторую помету, более длинную, начать, отступив влево от начала первой пометы, и несколько сжать в ней буквы. Очевидно, вся суть для него была в сопоставлении цифр. И естественно предположить, что цифры сопоставлялись равнокачественные: услышал о смерти декабристов 24 июля (1826 года), услышал о смерти Ризнич - 25 июля... Но какого года? 1825 или 1826? Для решения этого вопроса мы не имеем достаточно данных. Во всяком случае, мы не решились бы утверждать уверенно, что в 1825 году: 13-го августа этого года Пушкин пишет В. И. Туманскому в Одессу: "Об Одессе, кроме газетных известий, я ничего не знаю; напиши мне что-нибудь" ("Переписка", I, 261). Второй довод, приводимый редакторами новейших изданий Пушкина за датировку элегии 1825 годом, - что сам Пушкин датировал ее 1825 годом. Но Пушкин нередко вполне сознательно давал в печати своим стихам неверные даты. В майковском собрании пушкинских рукописей, принадлежащем Академии Наук, находится, между прочим, перечень стихотворений, сделанный Пушкиным для предполагавшегося издания его сочинений (описан П. О. Морозовым, - "Пушкин и его современники", XVI, 117). В нем, между прочим, поименованы "Расставание", "Заклинание" и "Для берегов отчизны дальной". Все три стихотворения эти тесно связаны между собою одним общим настроением и с совершенною достоверностью написаны в знаменитую болдинскую "детородную" осень 1830 года. Между тем, в перечне - "Расставание" отнесено к 1829 году, другие два стихотворения - к 1828. Мотивы вполне ясны: осенью 1830 года Пушкин был счастливым женихом своей красавицы-невесты и вот, в вынужденной разлуке с нею, страстно рвется - не к ней, а к призраку какой-то умершей своей возлюбленной. Конечно, оповещать об этом публику и ревнивую жену было не совсем удобно, - и Пушкин отнес стихотворения к более ранним годам. Другой пример - стихотворение "К фонтану Бахчисарайского дворца". Сам Пушкин помечал его 1820 годом (время посещения им Бахчисарая). Однако основной черновик стихотворения находится в тетради 1824 года, среди черновиков "Подражаний Корану", написанных несомненно в 1824 году. И авторитетнейшие современные исследователи - Л. Н. Майков, П. О. Морозов - совершенно справедливо считают это стихотворение написанным в 1824 году. Причина неверной датировки Пушкиным, как стихотворения "К фонтану", так и разбираемой нами элегии, вполне очевидна. С виду, - душа на распашку, Пушкин в действительности был глубоко-скрытен. Всего менее любил он допускать любопытных в святилище своего творчества, в котором и до сих пор еще для нас так много неизведанных тайн. Но приятелей, знакомых со всеми внешними обстоятельствами его жизни, у Пушкина всегда была бездна. Если даже теперь, через сотню ле т, даже М. О. Гершензон может полагать, что несвоевременная реакция на впечатления жизни служит свидетельством "нечестности" поэта, - то можно себе представить, сколько недоумений мог ждать Пушкин от своих приятелей, опубликовывая подлинные даты написания "К фонтану Бахчисарайского дворца" и элегии на смерть г-жи Ризнич. - Помилуй, любезный друг! Что же это? В Бахчисарае ты был в двадцатом году, а воспеть свое посещение собрался в двадцать четвертом! Ризнич умерла в начале 1825 года, а ты только летом 1826 раскачался почтить ее память элегией! ... Шутками одними Тебя, как шапками, и враг, и друг, Соединясь, все закидают вдруг... И, чтобы в корне пресечь все эти недоумения и шутки, Пушкин стихотворение "К фонтану" помещает под 1820 годом, и элегию на смерть Ризнич - под 1825. --------------- Развитые соображения лично для меня кажутся достаточно вескими и убедительными, чтобы с полною уверенностью отнести разбираемую элегию к 1826 году. Но рассуждения эти становятся только подсобными и даже, пожалуй, совершенно излишними для всякого, кто возьмет на себя труд ознакомиться с подлинником того "черновика", о котором тут уж так много говорилось. Ведь фундаментом, на котором строились все доводы новейших редакторов Пушкина, было предположение, что пометы при стихотворении к нему не относятся, написаны позже и попали сюда случайно. Подлинник элегии находится в Москве, в рукописном отделении Румянцовского музея (N 3266), и всякий желающий может с ним познакомиться. Прежде всего, это вовсе не "черновик", как все время говорит Морозов, очевидно, его не видевший. Это несомненнейший беловик, переписанный Пушкиным весьма тщательно. Правда, сравнительно с печатным текстом есть несколько вариантов. Но всего три незначительных помарки. А ведь известно, как исчерканы и перечерканы все черновики Пушкина, каким они исписаны своеобразным почерком, нервным и нетерпеливым. Тут же ничего похожего. Для всякого, кто даже бегло взглянет на эту четвертушку серой бумаги, будет совершенно несомненно, что стихотворение со всеми своими пометами написано одновременно, в один присест. Тот же ровный, спокойно-беловой почерк, те же выцветшие, рыжеватые, одинакового тона чернила от первой буквы до последней. Верхняя помета помещена не сбоку где-нибудь, не наскоро. Совершенно определенно (на это указал уже П. В. Анненков) помета написана, как заглавие стихотворения, - подчеркнута - и дальше тем же тщательным почерком выписано все стихотворение. Только в последней помете, как я уже указывал, буквы написаны несколько более узко, для того, чтобы цифры пришлись одна под другою. На этом я настаиваю: верхняя помета с полною очевидностью представляет из себя подлинное заглавие элегии. Пример такого рода заглавия мы знаем у Пушкина. Дата написания стихотворения - "Дар напрасный, дар случайный, - Жизнь, зачем ты мне дана?" - тоже представляет собою заглавие стихотворения: "26 маия 1828". Под таким заглавием оно при жизни Пушкина и печаталось. Но ясно, что в таком случае дата была не случайным числом, в ней было для Пушкина нечто знаменательное. И действительно, 26 мая был день рождения Пушкина. Столь же, очевидно, знаменательна в каком-то отношении была для Пушкина и дата написания элегии на смерть Ризнич. Что-то в этой дате было для него особенное, тесно связанное с стихотворением, что-то, что он считал нужным для себя подчеркнуть. В последнее время М. Л. Гофман ведет энергичную и обоснованную агитацию за "канонический" текст Пушкина. Но нельзя, конечно, считать каноническим просто тот текст, с которым Пушкин, по ряду личных соображений, считал нужным выступать перед своими современниками. В таком случае, напр., канонический текст элегии - "Редеет облаков летучая гряда" - пришлось бы печатать без трех заключительных стихов: Пушкин очень сердился на А. Бестужева за то, что тот по недосмотру напечатал элегию целиком, и в последующих изданиях печатал ее без заключительных трех стихов, имевших для Пушкина слишком интимный характер. Это обстоятельство, разумеется, нисколько не обязывает и нас откидывать указанные три стиха. Интимным, не предназначенным для современников заглавием на смерть г-жи Ризнич было: "29 июля 1826". Это заглавие, мне кажется, и должно бы считаться каноническим. --------------- Но раз все это так, то в пометах Пушкина при элегии нельзя не видеть кратко отмеченного им для себя какого-то своеобразного пути, которым он от вести о казни декабристов пришел к написанию элегии на смерть г-жи Ризнич. Пометы эти приоткрывают краешек завесы над одною из самых загадочных тайн пушкинского творчества. Приведенная выдержка из новейшей книги М. О. Гершензона показывает, как прочно и до сих пор распространено мнение, что лирический поэт творит под непосредственным впечатлением жизни, что эта непосредственность отклика служит лучшим свидетельством правдивости и художественной честности поэта. С этой точки зрения, чем сильнее впечатление, полученное поэтом от жизни, чем живее бьется в его душе радость, гнев, отчаянье, скорбь, - тем сильнее будет и само его произведение. Величайшее и самое завидное преимущество поэта перед нами, обыкновенными людьми, заключается в том, что теснящие душу чувства, которые мы изживаем молча, поэт гармонизирует в своих стихах, очищая и просветляя этим свою душу. Как говорит Торквато Тассо у Гете: Und wenn der Mensch in seiner Qual verstummt, Gab mir ein Gott zu sagen, wie ich leide, - "другие люди в своих мучениях осуждены на молчание, мне же некий бог дал возможность рассказывать о том, как я страдаю". У таких поэтов их лирика есть их полная биография. Все, что они сильно переживали в жизни, естественно, наиболее сильно отражалось и в их лирике. Характерны в этом отношении древне-эллинские поэты. Даже по тем скудным отрывкам, которые дошли до нас от Архилоха, Алкмана, Алкея и Сафо, мы имеем возможность установить все важнейшие моменты их биографии. В новое время характернейший тип такого рода поэта представляет Байрон. Он мог писать только в состоянии аффекта, властно охваченный силою непосредственного переживания. "Все судороги кончаются у меня рифмами, - говорит он. - Я никогда ничего не переделываю. Я подобен тигру: если первый прыжок мне не удается, я, ворча, возвращаюсь обратно в кустарники". "Шильонский узник" написан им в течение первых двух дней после посещения Шильонского замка, "Жалоба Тасса" вылилась чуть ли не в той самой тюрьме, где сидел Тассо. У таких поэтов сила поэтического отзвука на впечатление жизни прямо пропорциональна силе этого впечатления. Лермонтовское стихотворение на смерть Пушкина могло быть написано только под свежим впечатлением его смерти. Совсем не то у Пушкина. Процесс своего творчества он подробно описывает в заключительных строфах первой песни "Онегина". Признания эти часто цитируются, и все-таки далеко недостаточно восприняты в своей своеобразности и во всей своей психологической парадоксальности. Любви безумную тревогу Я безотрадно испытал. Блажен, кто с нею сочетал Горячку рифм: он тем удвоил Поэзии священный бред, Петрарке шествуя во след, А муки сердца успокоил, Поймал и славу между тем; Но я, любя, был глуп и нем. Прошла любовь, явилась Муза, И прояснился темный ум. Свободен, вновь ищу союза Волшебных звуков, чувств и дум; Пишу, и сердце не тоскует... ............... Погасший пепел уж не вспыхнет, Я все грущу; но слез уж нет, И скоро, скоро бури след В душе моей совсем утихнет: Тогда-то я начну писать... Тревога любви проходит для Пушкина "безотрадно", он не может в творчестве успокоить "мук сердца". Сила непосредственного чувства "затемняет" его ум; это непосредственное чувство должно совершенно перегореть, превратиться в пепел, - тогда затемненный страстью ум "проясняется", и поэт, став "свободным", обретает союз между волшебными звуками, с одной стороны, чувствами и думами - с другой. Это ставит вверх ногами все обычные наши представления о процессе творчества лирического поэта. Если непосредственное чувство должно быть предварительно совершенно изжито, должно потерять всю свою живую остроту, - то последовательная реакция на него, естественно, будет уже только случайною и психологически не повелительною. Это мы и видим у Пушкина. Мы знаем, в жизни Пушкина было несколько очень глубоких и сильных любовных увлечений. И вот, если мы рассмотрим стихотворения, отражающие эти сильные увлечения, то увидим, что в подавляющем большинстве их изображается не непосредственное переживание, а воспоминание ("Погасло дневное светило", "Редеет облаков летучая гряда", "Ненастный день потух", "Ты видел деву", "Талисман", "Кто знает край", "Расставание", "Заклинание", "Для берегов отчизны" и т. д.). Есть рядом с этим стихотворения, изображающие и непосредственное переживание, но, во-первых, их поразительно мало, а во-вторых, - и относительно этих стихотворений мы не знаем, написаны ли они под непосредственным впечатлением или позже, - когда само чувство уже превратилось в "погасший пепел". Под непосредственным впечатлением, мы знаем, написано стихотворение к А. П. Керн (19 июля 1825 года, в день ее от'езда из Тригорского). Но процесс, приведший Пушкина к написанию этого стихотворения, - самый фантастический. Останавливаться на нем здесь не место. Но напомню, что Анна Петровна Керн, уезжая из Тригорского, увозила с собою два посвященных ей стихотворения Пушкина. Одно: Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты... Другое - циничное послание к Родзянке, сожителю г-жи Керн, в котором об этом самом "гении чистой красоты" писалось: Хвалю, мой друг, ее охоту, Поотдохнув, рожать детей, И счастлив, кто разделит с ней Сию приятную заботу... Далее. Мы находим у Пушкина большое количество стихотворений, отражающих его увлечения, не "затемнявшие" ум, - к бесчисленным барышням Вульф, их родственницам и кузинам, ко всяким московским барышням. Но и здесь наблюдается большая случайность. Несколько стихотворений посвящено сестрам Ушаковым, и ни одного - сестрам княжнам Урусовым, которыми в 1827 году Пушкин увлекался не менее, чем Ушаковыми. Несоразмерно большое количество стихотворений посвящено А. А. Олениной ("Город пышный", "К Доу эскв.", "Ее глаза", "Ты и вы", может быть, - "Предчувствие", "Приметы", "Что в имени тебе моем", "Я вас любил"). Между тем в биографических и эпистолярных материалах это увлечение Пушкина не находит почти никакого отражения. Повидимому, увлечение носило почти эстетический характер. На неглубокость его указывает и стихотворение самого Пушкина к Нетти Вульф: "За Нетти сердцем я летаю - В Твери, в Москве - И Р. и О. позабываю - Для Н. и В." О. - Оленина, фигурирует тут рядом с другою красавицею, - Р - Росетт, и все трое, вместе с Нетти Вульф, владеют сердцем поэта. И взять рядом увлечение Пушкина Натальей Николаевной Гончаровой, будущей его женою. Это был ураган, в течение двух с лишним лет трепавший, как былинку, душу Пушкина и совершенно затуманивший его ум. Попросил руки, - отказали. Через год просит вторично. Из-за любви к этой недалекой шестнадцатилетней девочке-бесприданнице он решается пожертвовать своею холостою свободою и материальною независимостью, идет на противные ему денежные заботы, мало того, - готов связать свою судьбу с девушкою, которая, как он прекрасно понимает, не любит и не может любить его, - в обывательском расчете: "стерпится, - слюбится". Теряется, как застенчивый мальчик, от надежды переходит к отчаянью, в тоске мечется из Москвы в Петербург, из Петербурга в Михайловское, бросается под турецкие пули, рвется уехать хоть в Китай. Ужасается той петли, которую сам же собирается на себя накинуть, - и тем настойчивее старается добиться цели. Как же сильна должна была быть его страсть! И вот, - только дв а, всего два стихотворения, с несомненностью относящихся к Гончаровой, - элегический отрывок "Поедем, я готов" и "Мадонна!"*. Служат ли эти стихотворения хотя бы отдаленным отображением действительных чувств, которые переживал Пушкин в любви своей к Гончаровой?
/* Известное стихотворение "Красавице" ("Все в ней гармония, все диво"), как доказано новейшими исследованиями, обращено не к Гончаровой. Так - в области любви. Но так у Пушкина в области и вообще всякого сильного чувства. Умер барон Дельвиг, - лучший и самый близкий друг Пушкина. "Никто на свете не был мне ближе Дельвига", - пишет Пушкин Плетневу. Вяземский сообщает: "Едва ли не Дельвиг был, между приятелями, ближайшая и постояннейшая привязанность Пушкина" (Соч. кн. П. А. Вяземского, VIII, 442). И никакого непосредственного поэтического отзвука на эту смерть! Только много позже, когда непосредственная боль утраты совершенно уже прошла, Пушкин с светлою грустью поминает своего друга в стихотворении - "Чем чаще празднует лицей". Умерла няня Арина Родионовна. А. П. Керн говорит в своих воспоминаниях, что из женщин Пушкин "никого истинно не любил, кроме няни своей и потом сестры". Поэт Языков, всего несколько раз видевший Арину Родионовну, пишет стихотворение на ее смерть. А Пушкин молчит. И только через семь лет посвящает ее памяти задушевные, грустные строки в стихотворении "Опять на родине". Последние месяцы жизни Пушкина, кончившиеся дуэлью. Ревность, злоба, бешенство непрерывно кипят в нем, доводят почти до сумасшествия. И ни единого отзвука этих чувств в его поэзии. Какими ослепительными, зловещими молниями засверкало бы при таких обстоятельствах творчество Архилоха или Байрона! Друг Архилоха совершил по отношению к нему какое-то предательство. Пускай близ Салмидесса ночью темною Взяли б фракийцы его Чубатые, - у них он настрадался бы, Рабскую пищу едя! - Пусть взяли бы его, - закоченевшего, Голого, в травах морских, А он зубами, как собака, ляскал бы, Лежа без сил на песке Ничком, среди прибоя волн бушующих. Рад бы я был, если б так Обидчик, клятвы растоптавший, мне предстал, - Он, мой товарищ былой! Вот как пишут под непосредственным впечатлением. Пушкин же под непосредственным впечатлением, повидимому, способен был писать только свои "пакости", эпиграммы и сатиры вроде "На выздоровление Лукулла", в которых позже сам раскаивался. Итак, становится понятным, почему Пушкин не любил волнующей кровь весны и способен был творить только в спокойную, бесстрастную осеннюю пору! Пометы Пушкина при разобранной нами элегии на смерть Ризнич привносят в эту своеобразную психологию пушкинского творчества черту, еще более своеобразную. 24 июля 1826 года Пушкин узнал о казни декабристов. Большинство их он знал лично, с некоторыми, как с Рылеевым, был близок. Мы знаем, как потрясла Пушкина эта весть. Несколько раз он говорит об этом в письмах. В черновиках его находим рисунки, изображающие виселицу с висящими на ней пятью фигурами, находим инициалы повешенных с припискою: "видел во сне". И вот, через пять дней после этой потрясающей вести Пушкин пишет элегию на смерть... Амалии Ризнич! Через пять дней! Перед глазами - проклятая виселица, трупы повешенных друзей не дают покоя ни днем, ни ночью, - а он поет о "бедной, легковерной тени" своей возлюбленной, умершей полтора года назад! Возлюбленной, весть о смерти которой, как сам же он сообщает в элегии, оставила его совершенно равнодушным! Что же это такое? Психика Пушкина, бесспорно, была очень подвижная, но ведь это уж превосходит всякое вероятие. Мы имеем перед собою два несомненных факта. Первый: на художественную об'ективацию непосредственной своей жизненной боли и радости Пушкин был неспособен, - он переживал их "безотрадно", не умея горячкой рифм успокоить мук сердца. Второй, столь же несомненный, факт - именно уход в творчество - давал Пушкину силу нести тяготы жизни и сохранять душу живую. А ты, младое вдохновенье, Дремоту сердца оживляй, В мой угол чаще прилетай, Не дай остыть душе поэта, Ожесточиться, очерстветь И наконец окаменеть В мертвящем упоеньи света, - В сем омуте, где с вами я Купаюсь, милые друзья! Как венецианский гондольер, Он любит песнь свою, поет он для забавы, Без дальних умыслов; не ведает ни славы, Ни страха, ни надежд, и тихой музы полн, Умеет услаждать свой путь над бездной волн. Как же совмещались у Пушкина эти два взаимно исключающих друг друга факта, - неспособность изливать непосредственные боли жизни в творчестве и потребность разрешать боли жизни именно в творчестве? Намек на ответ дает нам элегия на смерть Ризнич с сопровождающими ее пометами: от живой боли жизни Пушкин уходил со своим творчеством в сторону от жизни; в творчестве на темы, переставшие его непосредственно волновать, он находил то успокоение, то исцеление и очищение души, - аристотелевский кафарсис, - которые давали ему возможность нести реальные боли жизни. В таком освещении нам станет понятен тот своеобразный путь, которым Пушкин, под живым впечатлением смерти декабристов, пришел к написанию элегии на смерть давно умершей Ризнич. Путь этот был достаточно своеобразен, чтоб поразить самого Пушкина и вызвать у него желание отметить его для себя маленькими вехами в виде разобранных помет, которые в обычном толковании являются не только ничего не говорящими, но просто глупыми. Смысл помет: "Услышал о смерти декабристов 24 июля этого года, год без дня назад (или через день после первой вести), услышал о смерти Ризнич - и вот 29 июля написал элегию на смерть... Ризнич!". Такое понимание процесса написания нашей элегии бросает свет и на целый ряд других чрезвычайно загадочных фактов в творческой жизни Пушкина. Укажу на два. 1 мая 1829 года Пушкин пишет Наталии Ивановне Гончаровой (матери), приславшей ему вежливый отказ в руке ее дочери, письмо, полное скорби и робких надежд, - и в ту же ночь уезжает на Кавказ, в действующую армию, чтоб размыкать свое горе. И вот через две недели, 15 мая, он пишет стихотворение, отрывок, из которого в обработанном виде печатается так: На холмах Грузии лежит ночная мгла; Шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой... Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит, И сердце вновь горит и любит - оттого, Что не любить оно не может. О ком может здесь итти речь? Всякий здравомыслящий человек скажет: "ну, конечно, о Наталии Гончаровой". Так долго и думали все исследователи. Но знакомство с черновиками стихотворения дало самые неожиданные результаты. Там читаем: "Я снова юн и твой"... "Я твой по-(прежнему), я вновь тебя люблю, и без надежд, и без желаний... Чиста моя любовь и нежность девственных мечтаний...". "Прошли забытые... Дни... многих лет..." (И. А. Шляпкин, Из неизданных бумаг А. С. Пушкина, СПБ. 1903, стр. 8). Очевидно, стихотворение обращено к женщине, которую Пушкин любил когда-то прежде, вероятнее всего, как догадывается Е. Г. Вейденбаум, к Марии Раевской, о знакомстве с которой ему напомнил Кавказ. Две недели прошло, - и Пушкин забыл о Гончаровой, и уж полон любви к далекой Раевской!.. Маленькая девочка, у которой братишка отнял куклу, заливается горьким плачем; увидела воробья - и уж забыла о своем горе, и радостно смеется, а на щеках еще не высохли слезы. Можно ли такую младенческую подвижность психики предполагать хотя бы даже у непостоянного Пушкина? Раньше я готов был допустить это. Теперь мне представляется более вероятным другое об'яснение: от "безотрадно" переживаемой живой, сверлящей тоски по Наталье Гончаровой, он в творчестве своем уходил в "светлую печаль" о далекой любви, покрытой в душе многослойным пеплом перегоревших увлечений. Осенью 1830 года Пушкин, уже женихом Гончаровой, уехал в нижегородскую свою деревню Болдино, для устройства имущественных дел. Думал пробыть месяц, - пришлось пробыть три: разразилась холера, карантины отрезали его от Москвы. Письма от невесты приходят неправильно, отец сообщает сплетни, что она, будто бы, выходит замуж за другого. Пушкин волнуется, три раза пытается пробраться в Москву, но неудачно. Эти три месяца вынужденного уединения были для Пушкина временем колоссальной художественной продуктивности. В Болдине написаны его несравненные маленькие драмы, - "Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы" и пр., - две последние главы "Онегина", "Домик в Коломне", Повести Белкина, около тридцати мелких стихотворений. И во всем этом - никакого отражения тех чувств, которые так ярко и напряженно кипят в его письмах из Болдина! Как будто и нет никакой Гончаровой, нет по поводу ее ни сомнений, ни беспокойства, нет порываний. Мало того. Перед Пушкиным неотступно стоит обольстительный призрак какой-то давно умершей его возлюбленной, и он страстно тянется к ней всем своим существом, и воспевает ее в целом ряде стихотворений ("Расставание", "Заклинание", "Для берегов отчизны"): Явись, возлюбленная тень, Как ты была перед разлукой, Бледна, хладна, как зимний день, Искажена последней мукой. Приди, как дальняя звезда, Как легкий звук иль дуновенье, Иль как ужасное виденье, Мне все равно: сюда, сюда! Зову тебя не для того, Чтоб укорять людей, чья злоба Убила друга моего, Иль чтоб изведать тайны гроба: Не для того, что иногда Сомненьем мучусь... Но, тоскуя, Хочу сказать, что все люблю я, Что все я твой... Сюда, сюда! Что это? С глаз долой - и с сердца долой? Есть ли это выражение крайнего непостоянства человека? Или это есть уход художника от волнений живой жизни в мир "светлых привидений", совершенно не связанных с этою жизнью? В. Вересаев. Пушкин в жизни. В Москве (Сентябрь 1826 -- май 1827) Древняя столица Руси была к этому времени большим полуевропейским городом, разбросанным, людным и пестрым, с маленькими домишками и барскими усадьбами в центре, с гулкими бревенчатыми и тихими немощеными мостовыми. В переулках Басманной части и Чистых прудов незаметно закладывались основы характера будущего поэта, его строя чувств. Здесь он впервые узнал русскую речь, ставшую потом его судьбой, услышал стихи, увидел живых поэтов и открыл для себя таинственный мир книг. Здесь он в первый раз соприкоснулся с историей. Москва стала для его таланта огромной колыбелью, не сравнимым ни с чем городом его детства. "До одиннадцатилетнего возраста он воспитывался в родительском доме, -- рассказывал Лев Сергеевич Пушкин, младший брат поэта. -- Страсть к поэзии проявилась в нем с первыми понятиями: на восьмом году возраста, умея уже читать и писать, он сочинял па французском языке маленькие комедии и эпиграммы на своих учителей... В 1811 году открылся Царскосельский лицей, и отец Пушкина поручил своему брату Василию Львовичу отвезть его в Петербург для помещения в сие заведение..." Город детства остался позади. Жизненная дорога повела сначала в сады Царского Села, где пролетело над ним шесть томительных и незабываемо-счастливых лет, совпавших в истории России с грозой 12-го года. Затем в бесшабашно-праздничный Петербург послепобедных лет; тут он впервые знакомится со славой. "Тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его "Деревня", "Ода на свободу", "Ура! В Россию скачет..." и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов", -- вспоминал впоследствии Пущин. Отныне судьба поэта навсегда соединена с судьбой тех, кто окажется скоро на холодной Сенатской площади... Первая ссылка. Новые впечатления, люди. Любовь. Новые стихии -- горы, море, полуденный воздух, степи; новые народы и страны: Украина, Кавказ, Молдавия, Крым. Но несмотря на прелесть бездыханных южных ночей, на чудеса моря и неба, Пушкин чувствует себя изгнанником. Сердце его тоскует. "Как часто в горестной разлуке, в моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе!" Новый удар изгоняет его еще дальше от Москвы, хотя и приближает к ней географически. По распоряжению верховной власти поэт отправляется "на постоянное жительство в имение его отца сельцо Михайловское". Спасение от печальных обстоятельств, от больших и малых невзгод нелегкого существования Пушкин находит в творчестве. В Михайловском написаны центральные главы "Евгения Онегина", завершены "Цыганы", написан "Граф Нулин", множество лирических пьес. Здесь начат и окончен "Борис Годунов". "Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная" -- такова была, если воспользоваться словами самого Пушкина, тема этой трагедии. 14 декабря, немногим более чем через месяц после окончания "Годунова", в Петербурге разыгралась реальная общественно-политическая трагедия -- восстание его друзей и единомышленников было жестоко подавлено верными правительству силами. "...В бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои", -- в апреле 1826 года сообщает Пушкину В. А. Жуковский о ходе следствия над восставшими. 13 июля того же года вожди восстания были казнены. Пушкин узнает об этом двенадцать дней спустя. А еще через месяц с небольшим он, "по высочайшему государя императора повелению", получает срочный вызов в Москву. В Москву... Что ждет его там? "Я предполагаю, что мой неожиданный отъезд с фельдъегерем поразил вас так же, как меня, -- писал Пушкин 4 сентября 1826 года П. А. Осиновой, своей соседке по Михайловскому. -- ...Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8 числа текущего месяца..." Уже столпы заставы Белеют; вот уж по Тверской Возок несется чрез ухабы. Мелькают мимо будки, бабы, Мальчишки, лавки, фонари, Дворцы, сады, монастыри, Бухарцы, сани, огороды, Купцы, лачужки, мужики, Бульвары, башни, казаки, Аптеки, магазины моды, Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах. Путь до Москвы совершен был Пушкиным уже сравнительно не с такой молниеобразной скоростью, с какой делал его фельдъегерь в одиночку. Они употребили на него всего четыре дня, и если принять в соображение, что официальный спутник поэта уже второй раз летел без сна несколько ночей по кочкам и рытвинам, то физический закал людей его рода должен показаться действительно богатырским. Фельдъегеря звали Вальшем. 8 сентября они прибыли в Москву прямо в канцелярию дежурного генерала, которым был тогда генерал Потапов, и последний, оставив Пушкина при дежурстве, тотчас же известил о его прибытии начальника главного штаба барона Дибича. Распоряжение последнего, сделанное на самой записке дежурного генерала и показанное Пушкину, гласило следующее: "Нужное, 8 сентября. Высочайше повелено, чтобы вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты, к 4 часам пополудни". Чудов или Николаевский дворец занимало тогда августейшее семейство и сам государь- император, которому Пушкин и был тотчас же представлен, в дорожном костюме, как был, не совсем обогревшийся, усталый и, кажется, даже не совсем здоровый. П. В. АННЕНКОВ. Пушкин в александровскую эпоху. СПб., 1874, стр. 323. Небритый, в пуху, измятый, был он представлен к дежурному генералу Потапову и с ним вместе поехал тотчас же во дворец и введен в кабинет государя. К удивлению Ал. С-ча, царь встретил поэта словами: "Брат мой, покойный император, сослал вас на жительство в деревню, я же освобождаю вас от этого наказания, с условием ничего не писать против правительства". -- "Ваше величество, -- ответил Пушкин, -- я давно ничего не пишу противного правительству, а после "Кинжала" и вообще ничего не писал". -- "Вы были дружны со многими из тех, которые в Сибири?" -- продолжал государь, -- "Правда, государь, я многих из них любил и уважал и продолжаю питать к ним те же чувства!" -- "Можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер", -- продолжал государь. -- "Мы, знавшие его, считали всегда за сумасшедшего, и теперь нас может удивлять одно только, что и его с другими, сознательно действовавшими и умными людьми, сослали в Сибирь!" -- "Я позволяю вам жить, где хотите, пиши и пиши, я буду твоим цензором", -- кончил государь и, взяв его за руку, вывел в смежную комнату, наполненную царедворцами. "Господа, вот вам новый Пушкин, о старом забудем". Н. И. ЛОРЕР со слов Л. С. ПУШКИНА. Записки декабриста Н. И. Лорера. М., Гос. соц.-экон. издательство, 1931, стр. 200 Всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне: "Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?" Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: "Пушкин, принял ли бы ты участие в 14 декабря, если б был в Петербурге?" -- "Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю бога!" -- "Довольно ты подурачился, - - возразил император, -- надеюсь, теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором". ПУШКИН в передаче А. Г. ХОМУТОВОЙ. Рус. Арх.. 1867, стр. 1066 (фр.) . Однажды, за небольшим обедом у государя, при котором я и находился, было говорено о Пушкине. "Я, -- говорил государь, -- впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного... Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге? -- спросил я его, между прочим. -- Стал бы в ряды мятежников, -- отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку, с обещанием -- сделаться другим". Граф М. А. КОРФ. Записки. Рус. Стар.. 1900, т. 101, стр.. 574. По рассказу Арк. Ос. Россета, император Николай, на аудиенции, данной Пушкину в Москве, спросил его между прочим: "Что же ты теперь пишешь?" -- "Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга". -- "Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?" -- "Цензура не пропускает и самых невинных вещей: она действует крайне нерассудительно". -- "Ну, так я сам буду твоим цензором, -- сказал государь. -- Присылай мне все, что напишешь". Я. К. ГРОТ, 288. Лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи, будто Пушкина, в честь мятежников 14 декабря. Молчанова схватили, засадили, допросили, от кого он их получил. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился ссыльным во псковской деревне, отправили гонцов. Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика, показал ему стихи и спросил, кем они написаны. Тот, не обинуясь, сознался, что он. Но они были писаны за пять лет до преступления, которое будто бы они восхваляют, и даже напечатаны под названием Андрей Шенье. В них Пушкин нападает на революцию, на террористов, кровожадных безумцев, которые погубили гениального человека. Небольшую только часть его стихотворения цензура не пропустила, и этот непропущенный лоскуток, который хорошенько не поняли малограмотные офицерики, послужил обвинительным актом против них. Среди бесчисленных забот государь, вероятно, не захотел взять труд прочитать стихи; без того при малейшем внимании увидел бы он, что в них не было ничего общего с предметом, на который будто они были писаны. Пушкин умел ему это объяснить, и его умная, откровенная, почтительно-смелая речь полюбилась государю. Ему дозволено жить, где он хочет, и печатать, что хочет. Государь взялся быть его цензором с условием, чтобы он не употреблял во зло дарованную ему совершенную свободу. Ф. Ф. ВИГЕЛЬ. Записки, VII, III. Государь принял Пушкина с великодушной благосклонностью, легко напомнил о прежних поступках и давал ему наставления, как любящий отец. Поэт и здесь вышел поэтом; ободренный снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре; наконец дошло до того, что он, незаметно для себя самого, приперся к столу, который был позади его, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом говорил: "С поэтом нельзя быть милостивым!" (М. М. ПОПОВ, чиновник III Отделения). Рус. Стар., 1874, • 8,691. Когда Пушкина перевезли из псковской деревни в Москву, прямо в кабинет государя, было очень холодно. В кабинете топился камин. Пушкин обратился спиною к камину и говорил с государем, обогревая себе ноги; но вышел оттуда со слезами на глазах и был до конца признателен государю. П. В. НАЩОКИН по записи П. И. БАРТЕНЕВА. Рассказы о П-не, 32, По приезде в Москву Пушкин введен прямо в кабинет государя; дверь замкнулась, и, когда снова отворилась, Пушкин вышел со слезами на глазах, бодрым, веселым, счастливым. Государь его принял, как отец сына, все ему простил, все забыл, обещал покровительство свое. Н. М. СМИРНОВ. Памятные заметки. Рус. Арх.. 1882, 1, 231. Так обольстил, по рассказу Мицкевича, Николай I Пушкина. Помните ли этот рассказ, когда Николай призвал к себе Пушкина и сказал ему: "Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежал, но верь мне, я также люблю Россию, я не враг русскому народу, я ему желаю свободы, но ему нужно сперва укрепиться" . "КОЛОКОЛ" ГЕРЦЕНА, 1 марта 1860 г., лист 64, стр. 534. Александр был представлен, говорил более часу и осыпан милостивым вниманием: вот что мне пишут видевшие его в Москве. БАР. А. А. ДЕЛЬВИГ -- П. А. ОСИНОВОЙ, 15 сент. 1826 г. Р. А.. 1864, III, стр. 141. Говорят, что его величество дал Пушкину отдельную аудиенцию, длившуюся более двух часов. ЛОКАТЕЛЛИ, секретный агент, донесение фон-Фоку. Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором, 30 (фр.) . Выезжая из Пскова, Пушкин написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем, чтобы употребить их на кутежи и на шампанское. -- Этот господин известен за мудрствователя (philosophiste), в полном смысле этого слова, который проповедует последовательный эгоизм с презрением к людям, ненависть к чувствам как и к добродетелям, наконец, деятельное стремление к тому, чтобы доставлять себе житейские наслаждения ценою всего самого священного*. Этот честолюбец, пожираемый жаждою вожделений, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить, при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием, и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему. М. Я. фон-ФОК, в донесении графу Бенкендорфу 17 сент. 1826 г. Б. Л. Модзалевский. П-н под тайным надзором, 30. Рассказ о каких-то очень подозрительных стихах, потерянных Пушкиным на лестнице кремлевского дворца, сохранился в кругу его знакомых, уверявших, будто бы они слышали о том от самого Ал. С-ча. Государь выразил (будто бы) желание узнать, нет ли при Пушкине какого-нибудь стихотворения. Пушкин вынул из кармана бумаги, захваченные им второпях при отъезде из Михайловского, не нашел между ними никакого стихотворения. Выходя из дворца и спускаясь по лестнице, Пушкин заметил на ступеньке лоскут бумажки, поднял и узнал в нем свои стихи к друзьям, сосланным в Сибирь... Эту бумажку он выронил, вынимая из кармана платок. Возвратясь в гостиницу, он тотчас же сжег это стихотворение. Близкий приятель Пушкина, С. А. Соболевский, повторил впоследствии этот рассказ, но с некоторыми только вариантами. По его словам, потеря листка с стихами сделана; листок отыскался не во дворце, а в собственной квартире Соболевского, куда Пушкин приехал из дворца; самый листок заключал "Пророка", с первоначальным, впоследствии измененным, текстом последней строфы: Восстань, восстань, пророк России! Позорной ризой облекись, Иди -- и с вервием на выи и пр. (П. А. ЕФРЕМОВ), А. С. Пушкин. Рус. Стар., 1880, т. 27, стр. 133. А. В. Веневитинов (брат Д. В. Веневитинова) рассказывал мне, что Пушкин, выезжая из деревни с фельдъегерем, положил себе в карман стихотворение "Пророк", которое, в первоначальном виде, оканчивалось следующею строфою: Восстань, восстань, пророк России, Позорной ризой облекись И с вервьем вкруг смиренной выи К царю ................................... явись! Являясь в кремлевский дворец, Пушкин имел твердую решимость, в случае неблагоприятного исхода его объяснений с государем, вручить Николаю Павловичу, на прощание, это стихотворение. Счастливая судьба сберегла для России певца "Онегина", и благосклонный прием государя заставил Пушкина забыть о своем прежнем намерении. Выходя из кабинета вместе с Пушкиным, государь сказал, ласково указывая на него своим приближенным: "Теперь он мой!" А. П. ПЯТКОВСКИЙ. Пушкин в кремлевском дворце. Рус. Стар., т. 27, стр. 674. Окончание "Пророка": Восстань восстань, пророк России, В позорны ризы облекись, Иди, и с вервием вкруг шеи (выи? -- рукой, кажется Соболевского), К У. Г. явись. (От Погодина, то же сообщил и Хомяков). П. И. БАРТЕНЕВ. Рассказы о Пушкине, 31. По догадке M А. Цявловского буквы "У. Г." не значат ли "убийце гнусному", как назвал Пушкин Николая I за казнь пяти декабристов? Там же, 94. "Пророк" -- бесспорно, великолепнейшее произведение русской поэзии -- получил свое значение, как вы знаете, по милости цензуры (смешно, а правда)1 . 1 Примеч. Бартенева. Первоначально пушкинский "Пророк" кончался четырьмя стихами политического содержания ("Восстань, восстань..." и т. д.). После свидания с импер. Николаем Павловичем 8 сент.1826 г. Пушкин прекрасно заменил эту строфу нынешнею. А. С. ХОМЯКОВ -- И. С. АКСАКОВУ, Соч. А. С. Хомякова, VIII, М., 1904, стр. 366. Во время коронации государь послал за Пушкиным нарочного курьера (обо всем этом сам Пушкин рассказывал) везти его немедленно в Москву. Пушкин перед тем писал какое-то сочинение в возмутительном духе и теперь, воображая, что его везут не на добро, дорогой обдумывал это сочинение; а между тем, известно, какой прием ему сделал император; тотчас после этого Пушкин уничтожил свое возмутительное сочинение и более не поминал о нем. С. П. ШЕВЫРЕВ. Воспоминания. Л. Майков, 329. Пушкин приехал в Москву в коляске с фельдъегерем и прямо во дворец. В этот же день на балу у маршала Мармона, герцога Рагузского, королевско-французского посла, государь подозвал к себе Блудова и сказал ему: "Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?" На вопросительное недоумение Блудова Николай Павлович назвал Пушкина. П. И. БАРТЕНЕВ. Рус. Арх., 1865, стр. 96 и 389. Из дворца Пушкин прямо приехал к своему дяде Василию Львовичу Пушкину, который жил в своем доме на Басманной. П. И. БАРТЕНЕВ. Рус. Арх., 1865, стр. 390 -- 391. В самое то время, когда царская фамилия и весь двор, пребывавшие тогда в Москве по случаю коронации, съезжались на бал к французскому чрезвычайному послу, маршалу Мармону, в великолепный дом кн. Куракина на Старой Басманной, наш поэт направился в дом жившего по соседству (близ Новой Басманной) дяди своего Василия Львовича, оставивши пока свой багаж в гостинице дома Часовникова (ныне Дубицкого), на Тверской. Один из самых близких приятелей Пушкина (С. А. Соболевский), узнавши на бале у французского посла, от тетки его Е. Л. Солнцевой, о неожиданном его приезде, отправился к нему для скорейшего свидания в полной бальной форме, в мундире и башмаках. М. Н. ЛОНГИНОВ. Сочинения, т. 1. М_ 1915, стр. 165. Один из давних приятелей поэта тотчас же из дому кн. Куракина на Старой Басманной, где был бал у маршала Мармона, отправился в дом Василия Львовича и застал Пушкина за ужином. Тут же, еще в дорожном платье, Пушкин поручил ему на завтрашнее утро съездить к известному "американцу" графу Толстому с вызовом на поединок. К счастью, дело уладилось: графа Толстого не случилось в Москве, а впоследствии противники помирились. П. И. БАРТЕНЕВ. Рус. Арх., 1865, стр. 390. Возвращенный Пушкин тотчас явился к княгине В. Ф. Вяземской. Из его рассказа о свидании с царем княгиня помнит заключительные слова: "Ну, теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин". К последним праздникам коронации возвратился в Москву князь Вяземский. Узнав о том, Пушкин бросился к нему, но не застал дома, и, когда ему сказали, что князь уехал в баню, Пушкин явился туда, так что первое их свидание после многолетнего житья в разных местах было в номерной бане. П. И. БАРТЕНЕВ со слов кн. В. Ф. ВЯЗЕМСКОЙ. Рус. Арх., 1888, II, 307. Приезд Пушкина в Москву в 1826 г. произвел сильное впечатление, не изгладившееся из моей памяти до сих пор. "Пушкин, Пушкин приехал!" -- раздалось по нашим детским, и все -- дети, учителя, гувернантки, -- все бросилось в верхний этаж, в приемные комнаты, взглянуть на героя дня... И детская комната, и девичья с 1824 года (когда княгиня Вяземская жила в Одессе и дружила там с Пушкиным) были неувядающим рассадником легенд о похождениях поэта на берегах Черного моря. Мы жили тогда в Грузинах, цыганском предместье Москвы, -- на сельскохозяйственном подворье П. А. Кологривова, вотчина моей матушки. Кн. ПАВЕЛ ВЯЗЕМСКИЙ (сын поэта, род. в 1820 г.). Сочинения, стр. 508. По приезде Пушкина в Москву он жил в трактире "Европа", дом бывший тогда Часовникова, на Тверской. Тогда читал он у меня, жившего на Собачьей площадке, в доме Ринкевича (что ныне Левенталя), "Бориса" в первый раз при М. Ю. Виельгорском, П. Я. Чаадаеве, Дм. Веневитинове и Шевыреве. Наверное не помню, не было ли еще тут Ивана В. Киреевского. (Потом читан "Борис" у Вяземского и Волконской или Веневитиновых? На этих чтениях я не был, ибо в день первого так заболел, что недели три пролежал в постели). Впрочем, это единственные случаи, когда Пушкин читал свои произведения; он терпеть не мог читать их иначе, как с глазу на глаз или почти с глазу на глаз. С. А. СОБОЛЕВСКИЙ -- М. Н. ЛОНГИНОВУ, 1855 г. П-н и его совр-ки, XXXI -- XXXII, 40 (рус.-фр.) . Впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в московском театре, после возвращения из ссылки, может сравниться только с волнением толпы в зале Дворянского собрания, когда вошел в нее А. П. Ермолов, только что оставивший кавказскую армию. Мгновенно разнеслась по зале весть, что Пушкин в театре; имя его повторялось в каком-то общем гуле; все лица, все бинокли обращены были на одного человека, стоявшего между рядами и окруженного густою толпою. ЕЛ. Н. КИСЕЛЕВА (УШАКОВА) в передаче ее сына Н. С. КИСЕЛЕВА. Л. Майков, 361. Когда Пушкин, только что возвратившийся из изгнания, вошел в партер Большого театра, мгновенно пронесся по всему театру говор, повторявший его имя: все взоры, все внимание обратилось на него. У разъезда толпились около него и издали указывали его по бывшей на нем светлой пуховой шляпе. Он стоял тогда на высшей степени своей популярности. Н. В. ПУТЯТА. Из записной книжки. Рус. Арх., 1899, II, 350. Надобно было видеть участие и внимание всех при появлении Пушкина в обществе!.. Когда в первый раз Пушкин был в театре, публика глядела не на сцену, а на своего любимца-поэта. (КС. А. ПОЛЕВОЙ). Некролог Пушкина. Живоп. Обозр., 1873, т. III, лист 10, стр. 79. Цит. по Р. А., 1901, II, стр. 250. Вспомним первое появление Пушкина, и мы можем гордиться таким воспоминанием. Мы еще теперь видим, как во всех обществах, на всех балах первое внимание устремлялось на нашего гостя, как в мазурке и котильоне наши дамы выбирали поэта беспрерывно... Прием от Москвы Пушкину одна из замечательнейших страниц его биографии. С. П. ШЕВЫРЕВ. Москвитянин, 1841, ч. I, стр. 522. Пушкин-автор в Москве и всюду говорит о вашем величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью, за ним все-таки следят внимательно. А. X. БЕНКЕНДОРФ -- ИМПЕРАТОРУ НИКОЛАЮ I, в 1826 г. Старина и Новизна, VI, 5 (фр.) . Веневитинов рассказал мне о вчерашнем дне (10-го сентября 1826 г. Пушкин в первый раз читал у Веневитиновых своего "Бориса Годунова"). Борис Годунов -- чудо. У него еще Самозванец, Моцарт и Сальери, Наталья Павловна ("Граф Нулин"), продолжение Фауста, 8 песен Онегина и отрывки из 9-й и проч. -- "Альманах не надо издавать, -- сказал он (Пушкин), -- пусть Погодин издаст в последний раз, а после станем издавать журнал. Кого бы редактором? А то меня с Вяземским считают шельмами". "Погодина", -- сказал Веневитинов. "Познакомьте меня с ним и со всеми, с кем бы можно говорить с удовольствием. Поедем к нему теперь". "Нет его, нет дома", -- сказал Веневитинов... Веневитинов к чему-то сказал ему, что княжна Ал. Ив. Трубецкая известила его о приезде Пушкина, и вот каким образом: они стояли против государя на бале у Мармона. "Я теперь смотрю de meilleur oeil на государя, потому что он возвратил Пушкина". "Ах, душенька, -- сказал Пушкин, -- везите меня скорее к ней". С сими словами я поехал к Трубецким и рассказал их княжне Александре Ивановне, которая покраснела, как маков цвет. -- В 4 часа отправился к Веневитиновым. Говорили о предчувствиях, видениях и проч. Веневитинов рассказывал о суеверии Пушкина. Ему предсказали судьбу какая-то немка Киригоф и грек (papa, oncle, cousin) в Одессе. -- "До сих пор все сбывается, напр., два изгнания. Теперь должно начаться счастие. Смерть от белого человека или от лошади, и я с боязнию кладу ногу в стремя, -- сказал он, -- и подаю руку белому человеку". Между прочим, приезжает сам Пушкин. Я не опомнился. -- "Мы с вами давно знакомы, -- сказал он мне, -- и мне очень приятно утвердить и укрепить наше знакомство нынче". Пробыл минут пять, -- превертлявый и ничего не обещающий снаружи человек. М. П. ПОГОДИН. Дневник, 11 сент. 1826 г. П-н и его совр-ки. XIX -- XX, 73. А. Пушкин, в бытность свою в Москве, рассказывал в кругу друзей, что какая-то в С.-Петербурге угадчица на кофе, немка Кирш... предсказала ему, что он будет дважды в изгнании, а какой-то грек-предсказатель в Одессе подтвердил ему слова немки. Он возил Пушкина в лунную ночь в поле, спросил час и год его рождения и, сделав заклинания, сказал ему, что он умрет от лошади или от беловолосого человека. Пушкин жалел, что позабыл спросить его: человека белокурого или седого должно опасаться ему. Он говорил, что всегда с каким-то отвращением ставит свою ногу в стремя. "Некстати Каченовского называют собакой, -- сказал Пушкин. -- Ежели же и можно так назвать его, то собакой беззубой, которая не кусает, а мажет слюнями". "Я надеюсь на Николая Языкова, как на скалу", -- сказал Пушкин. "Как после Байрона нельзя описывать человека, которому надоели люди, так после Гете нельзя описывать человека, которому надоели книги". В. Ф, ЩЕРБАКОВ. Из заметок о пребывании Пушкина в Москве в 1826 -- 1827 гг. Собр. соч. Пушкина под ред. П. А. Ефремова, 1905 г., т. VIII, стр. 109 -- 111. Смотрел "Аристофана" (комедия кн. А. А. Шаховского). Соболевский подвел меня к Пушкину. "Ах, здравствуйте! Вы не видали этой пьесы?" (слова Пушкина Погодину) . -- "Ее только во второй раз играют. Он написал еще Езопа при дворе". -- "А это верно подражание (неразб.)? -- "Довольны ли вы нашим театром?" -- "Зала прекрасная, жаль, что освещение изнутри". М. П. ПОГОДИН. Дневник, 12 сент. 1826 г. П-н и его совр-ки, XIX -- XX, 75. Вот уж неделя, как я в Москве, и не нашел еще времени написать вам; это доказывает, как я занят. Император принял меня самым любезным образом. В Москве шум и празднества, так что я уже устал от них и начинаю вздыхать о Михайловском, т. е. о Тригорском; я рассчитываю уехать отсюда не позже, как через две недели. ПУШКИН -- П. А. ОСИНОВОЙ, 15 сент. 1826 г. (Праздничное гулянье на Девичьем Поле по случаю коронации). Завтрак народу нагайками -- приехал царь -- бросились. Славное движение. Пошел в народ с Соболевским и Мельгуновым. Сцены на горах. Скифы бросились обдирать холст, ломать галереи. Каковы! Куда попрыгали и комедианты -- веревки из-под них понадобились. Как били чернь. -- Не доставайся никому. Народ ломит дуром. -- Обедал у Трубецких. -- Там Пушкин, который относился несколько ко мне. -- "Жаль, что на этом празднике мало драки, мало движения". Я ответил, что этому причина белое и красное вино, если бы было русское, то... М. П. ПОГОДИН. Дневник, 16 сент. 1826 г. П-н и его совр-ки. XIX -- XX, 77. Был у А. Пушкина, который привез мне, как цензору, свою пьесу Онегин... Талант его виден и в глазах его: умен и остр, благороден в изъяснении и скромнее прежнего. Опыт не шутка. И. М. СНЕГИРЕВ. Дневник, 18 сент. 1826 г. П-н и его совр-ки, XVI, 47. К Веневитиновым. Рассказ о Пушкине: "У меня кружится голова после чтения Шекспира, я как будто смотрю в бездну". М. П. ПОГОДИН. Дневник, 24 сент. 1826 г. П-н и его совр-ки, XIX -- XX, 77. Я должен вам сказать о том, что очень в настоящее время занимает Москву, особенно московских дам. Пушкин, молодой и знаменитый поэт, здесь. Все альбомы и лорнеты в движении; раньше он был за свои стихи сослан в свою деревню. Теперь император позволил ему возвратиться в Москву. Говорят, у них был долгий разговор, император обещал лично быть цензором его стихотворений и, при полном зале, назвал его первым поэтом России. Публика не может найти достаточно похвал для этой императорской милости. ФР. МАЛЕВСКИЙ -- своим сестрам, 27 сент. 1826 года, из Москвы. Ladislas Mickiewicz. Adam Mickiewicz, sa vie et son oeuvre. Paris. Albert Savine ed., 1888, p.81. Помнится и слышится еще, как княгиня Зинаида Волконская в присутствии Пушкина и в первый день знакомства с ним пропела элегию его "Погасло дневное светило". Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства. По обыкновению, краска вспыхивала на лице его. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был несомненное выражение внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения. КН. П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. Полн. собр. соч., VII, 329. Я познакомился с поэтом Пушкиным. Рожа ничего не обещающая . Он читал у Вяземского свою трагедию Борис Годунов. А. Я. БУЛГАКОВ (московский почт-директор) -- К. Я. БУЛГАКОВУ, 5 окт. 1826 г. Рус. Арх., 1901, II, 405. Пушкин у Веневитиновых -- читал песни, коими привел нас в восхищение. -- Вот предмет для романа: поэт в обществе. М. П. ПОГОДИН. Дневник, 12 окт. 1826 г. П-н и его совр-ки, XIX -- XX, 79. (Чтение Пушкиным "Годунова" в Москве, у Веневитиновых, 12 октября 1826 г., днем. В 12 час. приехал Пушкин). Какое действие произвело на всех нас это чтение -- передать невозможно. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией. Наконец, надо себе представить самую фигуру Пушкина. Ожиданный нами величавый жрец высокого искусства -- это был среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми, быстрыми глазами, с тихим, приятным голосом, в черном сюртуке, в черном жилете, застегнутом наглухо, небрежно повязанном галстухе. Вместо высокопарного языка богов мы услышали простую ясную, обыкновенную и, между тем, -- поэтическую, увлекательную речь! Первые явления выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорьем всех ошеломила... А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков "да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной", мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчанье, то взрыв восклицаний, напр., при стихах самозванца: "Тень Грозного меня усыновила". Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. Эван, эвое, дайте чаши!.. Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше волнение. Он начал нам, поддавая жару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью на Волге на востроносой своей лодке, предисловие к "Руслану и Людмиле": "У лукоморья дуб зеленый"... Потом Пушкин начал рассказывать о плане Дмитрия Самозванца, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи на Красной площади в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с самозванцем, сцену, которую написал он, гуляя верхом, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь. Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясен весь наш организм. М. П. ПОГОДИН. Рус. Арх., 1865, стр. 97. Вообще, читал он чрезвычайно хорошо... Это был удивительный чтец: вдохновение так пленяло его, что за чтением "Бориса Годунова" он показался Шевыреву красавцем. П. В. АННЕНКОВ со слов С. П. ШЕВЫРЕВА. Л. Майков, 329,331. Читал Пушкин превосходно, и чтение его, в противность тогдашнему обыкновению читать стихи нараспев и с некоторою вычурностью, отличалось, напротив, полною простотою. П. И. БАРТЕНЕВ. Рус. Арх., 1876, 1, 489. Ив. Серг. Тургенев читал стихи нараспев и с торжественной интонацией, согласно пушкинской традиции. Он говорил нам, что не слыхал, как читал сам Пушкин, но что манеру его чтения ему воспроизводил один из его друзей, слышавший самого Пушкина. ЕВГ. М. ГАРШИН. Воспоминания о Тургеневе. Историч. Вестник, 1883, т. XIV, 392. Лев Сергеевич Пушкин превосходно читал стихи и представлял мне, как читал их покойный брат его Александр Сергеевич. Из этого я заключил, что Пушкин стихи свои читал как бы нараспев, как бы желая передать своему слушателю всю музыкальность их. Я. П. ПОЛОНСКИЙ. Кое-что о Пушкине. Cosmopolis, 1898, март, 202. Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда- нибудь свою неправоту передо мною. Если он мог в минуту своего благополучия, и когда он не мог не знать, что я делал шаги к тому, чтобы получить для него милость, отрекаться от меня и клеветать на меня, то как возможно предполагать, что он когда-нибудь снова вернется ко мне? Не забудь, что в течение двух лет он питает свою ненависть, которую ни мое молчание, ни то, что я предпринимал для смягчения его участи изгнания, не могли уменьшить. Он совершенно убежден в том, что просить прощения должен я у него, но он прибавляет, что если бы я решил это сделать, то он скорее выпрыгнул бы в окно, чем дал бы мне это прощение... Я еще ни минуты не переставал воссылать мольбы о его счастии и, как повелевает Евангелие, я люблю в нем моего врага и прощаю его, если не как отец, -- так как он от меня отрекается, -- то как христианин, но я не хочу, чтоб он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды. С. Л. ПУШКИН (отец поэта) -- брату своему В. Л. ПУШКИНУ, 17 окт. 1826 г., из Петербурга. Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором, 31 (фр.) . Более всего в поведении Александра Сергеевича вызывает удивление то, что как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне -- ибо не может ведь он не знать, что это мне известно. Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить. Байрон ненавидел свою жену и всюду скверно говорил об ней, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но эти все рассуждения не утешительны для отца -- если я еще могу называть себя так. В конце концов: пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое. С. Л. ПУШКИН -- зятю своему М. М. СОНЦОВУ, 17 окт. 1826 г. Б. Модзалевский, стр. 32 (фр.) . Общий обед -- очень приятно было взглянуть на всех вместе. Неловко представился Баратынскому. Обед чудно, но жаль, что общего разговора не было. С удовольствием пили за здоровье Мицкевича, потом Пушкина. Подпили. Представление Оболенского Пушкину и проч. М. П. ПОГОДИН. Дневник, 29 окт. 1826 г. П-н и его совр-ки. XIX -- XX, 80. Рождение журнала ("Московский Вестник", под редакцией Погодина) положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновых, два брата Хомяковых, два брата Киреевских, Шевырев, Титов, Мальцев, Рожалин, Раич, Рихтер, Оболенский, Соболевский. Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений! Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейшее существо, какое только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолик, любимая его привычка, воскликнул: "Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, а посмотрю на вас и покажусь себе миллионом. Вот вы кто!" Все захохотали и закричали: "Миллион, миллион!" Вино играло роль на наших вечерах, но не до излишков, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался под веселый час выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом "Московского Вестника" было у нас в моде алеатико, прославленное Державиным. М. П. ПОГОДИН. Из воспоминаний о Пушкине. Рус. Арх.. 1865, стр. 100, 103. 26 окт. 1826 г. Поутру получаю записку от (Map. Ив.) Корсаковой: "Приезжайте непременно, нынче вечером у меня будет Пушкин". К 8 часам я в гостиной у Корсаковой; там собралось уже множество гостей. Дамы разоделись и рассчитывали привлечь внимание Пушкина, так что, когда он вошел, все дамы устремились к нему и окружили его. Каждой хотелось, чтоб он сказал ей хоть слово... Я издали наблюдала это африканское лицо, на котором отпечатлелось его происхождение, это лицо, по которому так и сверкает ум. Я слушала его без предупредительности и молча. Так прошел вечер. За ужином кто-то назвал меня, и Пушкин вдруг встрепенулся, точно в него ударила электрическая искра. Он встал и, поспешно подойдя ко мне, сказал: "Вы сестра Михаила Григорьевича? Я уважаю, люблю его и прошу вашей благосклонности". Он стал говорить о лейб-гусарском полке, который, по словам его, был его колыбелью, а брат мой был для него нередко ментором. А. Г. ХОМУТОВА. Рус. Арх., 1867, стр. 1067 (фр.) . Вероятно, встречусь с Пушкиным, с которым и желал бы познакомиться; но, с другой стороны, слышал так много дурного насчет его нравственности, что больно встретить подобные свойства в таком великом гении . Он, говорят, несет большую дичь и -- публично. НЕИЗВЕСТНЫЙ -- гр. МИХ. Ю. ВИЕЛЬГОРСКОМУ, 6 ноября 1826 г., из Москвы. Б. Модзалевский, 33. Пушкин, приехавший в Москву осенью 1826 г., вскоре понял Мицкевича и оказывал ему величайшее уважение. Любопытно было видеть их вместе. Проницательный русский поэт, обыкновенно господствовавший в кругу литераторов, был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить, нежели говорил сам, и обращался с своими мнениями к нему, как бы желая его одобрения. В самом деле, по образованности, по многосторонней учености Мицкевича Пушкин не мог сравнивать себя с ним, и сознание в том делает величайшую честь уму нашего поэта . КС. А. ПОЛЕВОЙ. Записки, 171. В прибавлениях к посмертному собранию сочинений Мицкевича, писанных на французском языке, рассказывается следующее: Пушкин, встретясь где-то на улице с Мицкевичем, посторонился и сказал: "С дороги двойка, туз идет!" На что Мицкевич тут же отвечал: "Козырная двойка и туза бьет!" Кн. П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. Полн. собр. соч., VII, 309. Пушкин и Мицкевич часто видались. Будревич, учитель математики в Тверской гимназии, помнил, как раз Пушкин зазвал сбитенщика и как вся компания пила сбитень, а Пушкин шутя говорил: "На что нам чай? Вот наш национальный напиток". В одном собрании Мицкевич в присутствии Пушкина импровизировал французскою прозою. М. А. МАКСИМОВИЧ по записи БАРТЕНЕВА. Р. А., 1889, II, 480. Мицкевич несколько раз выступал с импровизациями здесь в Москве; хотя были они в прозе, и то на французском языке, но возбудили удивление и восторг слушателей. Ах, ты помнишь его импровизации в Вильне! Помнишь то подлинное преображение лица; тот блеск глаз, тот проникающий голос, от которого тебя даже страх охватывает -- как будто через него говорит дух. Стих, рифма, форма -- ничего тут не имеет значения. Говорящим под наитием духа дан был дар всех языков или, лучше сказать, -- тот таинственный язык, который понятен всякому. На одной из таких импровизаций в Москве Пушкин, в честь которого давался тот вечер, сорвался с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, воскликнул: "Quel genie! Quel feu sacre! Que suis je aupres lui?" -- и, бросившись на шею Адама, сжал его и стал целовать, как брата. Я знаю это от очевидца. Тот вечер был началом взаимной дружбы между ними. Уже много позже, когда друзья Пушкина упрекали его в равнодушии и недостатке любознательности за то, что он не хочет проехаться по заграничным странам, Пушкин ответил: "Красоты природы я в состоянии вообразить себе даже еще прекраснее, чем они в действительности; поехал бы я разве для того, чтобы познакомиться с великими людьми: но я знаю Мицкевича, и знаю, что более великого теперь не найду". Слова эти мне передал человек, слышавший их из уст самого Пушкина. (Позднейшее примечание автора.) А. Э. ОДЫНЕЦ -- ЮЛИАНУ КОРСАКУ, 9 -- 21 мая 1829 г., из Петербурга. А. Е. Odyniez. Listyz podrozy. Тот l. Warsczawa, 1884, p. 57 (пол.). (Осенью 1826 г. Пушкин с Соболевским в гостях у Н. А. Полевого). Перед конторкою, на которой обыкновенно писал Н. А-вич, стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывающими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось. Он был невесел этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и, между прочим, сказал: "Немцы видят в Шекспире чорт знает что, тогда как он просто, без всяких умствовании, говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией". Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок! Пушкин несколько развеселился бутылкой шампанского (тогда необходимая принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические стихи в подражание Виргилию. Тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором! Прошло еще несколько дней, когда, однажды утром, я заехал к нему. Он, временно, жил в гостинице, бывшей на Тверской, в доме кн. Гагарина, отличавшемся вычурными уступами и крыльцами снаружи. Там занимал он довольно грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал потом утром в Москве и в Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью, не окруженного ни малейшим комфортом: так живал он потом в гостинице Демута в Петербурге. На этот раз он был, как мне показалось сначала, в каком-то раздражении и тотчас начал речь о "Московском Телеграфе" (журнал Н. А. Полевого), в котором находил множество недостатков, выражаясь об иных подробностях саркастически. Я возражал ему, как умел, и разговор шел довольно запальчиво, когда в комнату вошел Шевырев... Пушкин начал горячо расхваливать стихи Шевырева, вообще оказывая Шевыреву самое приязненное расположение, хотя и с высоты своего величия, тогда как со мною он разговаривал почти неприязненно, как неприятель. Вскоре ввалился в комнату М. П. Погодин. Пушкин и к нему обратился дружески. Я увидел, что буду лишний в таком обществе, и взялся за шляпу. Провожая меня до дверей и пожимая мне руку, Пушкин сказал: "sans rancune, je vous en prie!" -- и захохотал тем простодушным смехом, который памятен всем, знавшим его. Пушкин соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете, и потому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его, как писателя, а не как аристократа... Аристократ по системе, если не в действительности, Пушкин увидал себя еще более чуждым Полевому, когда блестящее светское общество встретило с распростертыми объятиями знаменитого поэта, бывшего диковинкою в Москве. Он как будто не видал, что в нем чествовали не потомка бояр Пушкиных, а писателя и современного льва, в первое время, по крайней мере. Увлекшись в вихрь светской жизни, которую всегда любил он, Пушкин почти стыдился звания писателя. КС. А. ПОЛЕВОЙ. Записки, 1888, стр. 198 -- 204. Я слежу за сочинителем Пушкиным, насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды Волконской, князя Вяземского, поэта, бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева. Разговоры там вращаются, по большей части, на литературе... Дамы кадят ему и балуют молодого человека; напр., по поводу выраженного им в одном обществе желания вступить в службу несколько дам вскричали сразу: "Зачем служить! Обогащайте нашу литературу вашими высокими произведениями, и разве, к тому же, вы уже не служите девяти сестрам? Существовала ли когда-нибудь более прекрасная служба?" Другая сказала: "Вы уже служите в инженерах, а также в свите" (Игра слов: Vous servez deja le gtnie etainsi de suite //Второе значение фразы: "Вы служите гению и в этом роде" (фр.). Слово genie означает и "гений" и "инженерные войска" //). -- 8 ноября 1826 г. Сочинитель Пушкин только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение. И. П. БИБИКОВ, жандармский полковник, в донесении Бенкендорфу. Б. Модзалевский, 33 (фр.) . Я еду похоронить себя в деревне до первого января, -- уезжаю со смертью в душе. ПУШКИН -- В. П. ЗУБКОВУ, 1 -- 2 ноября 1826 года. С. П. (Софья Федоровна Пушкина, однофамилица поэта, которою он увлекался в Москве) -- мой добрый ангел; но другая -- мой демон; это совершенно некстати смущает меня в моих поэтических и любовных размышлениях. Прощайте, княгиня, -- еду похоронить себя среди моих соседок. Молитесь за упокой моей души. ПУШКИН -- кн. В. Ф. ВЯЗЕМСКОЙ, 3 ноября 1826 г., из Торжка. Мой милый Соболевский, -- я снова в моей избе. Восемь дней был в дороге, сломал два колеса и приехал на перекладных. Дорогою бранил тебя немилосердно, но в доказательство дружбы посылаю тебе мой itinйraire //путевой дневник (фр.) // от Москвы до Новгорода. Это будет для тебя инструкция. У Гальяни иль Кольони Закажи себе в Твери С пармезаном макарони, Да яишницу свари. На досуге отобедай У Пожарского в Торжке, Жареных котлет отведай (именно котлет) И отправься налегке. Как до Яжельбиц дотащит Колымагу мужичок, То-то друг мой растаращит Сладострастный свой глазок! Поднесут тебе форели! Тотчас их варить вели. Как увидишь: посинели, Влей в уху стакан Шабли. Чтоб уха была по сердцу, Можно будет в кипяток Положить немного перцу, Луку маленький кусок -- Яжельбицы первая станция после Валдая. В Валдае спроси, есть ли свежие сельди? если же нет, У податливых крестьянок (Чем и славится Валдай) К чаю накупи баранок И скорее поезжай. ПУШКИН -- С. А. СОБОЛЕВСКОМУ, 9 ноября 1826 г., из Михайловского. Гальяни в пушкинское время содержал в Твери лучшую гостиницу, с залом для танцев и других увеселений, так что гостиница Гальяни заменяла клуб. Дом, где находилась гостиница, был на углу, двухэтажный, низ каменный, верх деревянный; в 1879 г. этот дом сгорел, а на его месте построен большой дом, принадлежащий теперь А. А. Пржецлавской. И. А. ИВАНОВ. О пребывании Пушкина в Тверской губ. Изд. Тверского Об-ва Любит. Археол. Тверь, 1899, стр. 15. Итальянец Гальяни имел в то время в Твери ресторан или гостиницу, которая считалась тогда лучшею. В ней останавливались обыкновенно более состоятельные проезжающие. По этому ресторану в Твери и доселе называется Гальянова улица, на левом углу которой, рядом с Мироносицкой улицей, и стоял этот ресторан. Здесь-то неоднократно и бывал Пушкин. Одна современница Пушкина передавала нам, что однажды ее муж, тогда еще молодой человек 16-ти лет, встретил здесь Пушкина и рассказывал об этом так: "Я сейчас видел Пушкина. Он сидит у Гальяни на окне, поджав ноги, и глотает персики. Как он напомнил мне обезьяну!" В. И. КОЛОСОВ. Пушкин в Тверской губернии. Рус. Стар., 1888, т, 60, стр. 85. Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было то, что сломались у меня колесы, растресенные в Москве другом и благоприятелем моим Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни... и моей няни, -- ей-богу, приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву об умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при ц. Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом... Буду у вас к 1-му... она велела! Милый мой, Москва оставила во мне неприятное впечатление, но все-таки лучше с вами видеться, чем переписываться. ПУШКИН -- кн. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ, 9 ноября 1826 г., из Михайловского. Еду к вам и не доеду. Какой! Меня доезжают!.. Изъясню после. -- В деревне я писал презренную прозу, а вдохновение не лезет. Во Пскове, вместо того, чтобы писать 7-ую главу Онегина, я проигрываю в штосс четвертую: не забавно. ПУШКИН -- кн. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ, 1 дек. 1826 г., из Пскова. Выехал я тому пять-шесть дней из моей проклятой деревни на перекладной, в виду отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня. У меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать. Взбешенный, я играю и проигрываю. Как только мне немного станет лучше, буду продолжать мой путь почтой... Так как я, вместо того, чтобы быть у ног Софи (С. Ф. Пушкиной), нахожусь на постоялом дворе во Пскове, то поболтаем, т. е. станем рассуждать. Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты мне говоришь, что оно не может быть вечным: прекрасная новость! Не мое личное счастье меня тревожит, -- могу ли я не быть самым счастливым человеком с нею, -- я трепещу, лишь думаю о судьбе, быть может, ее ожидающей, -- я трепещу перед невозможностью сделать ее столь счастливою, как это мне желательно. Моя жизнь, -- такая доселе кочующая, такая бурная, мой нрав -- неровный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и, вместе с тем, слабый, -- вот что внушает мне тягостное раздумие. Следует ли мне связать судьбу столь нежного, столь прекрасного существа с судьбою до такой степени печальною, с характером до такой степени несчастным? -- Боже мой, до чего она хороша! И как смешно было мое поведение по отношению к ней. Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести. Скажи ей, что я разумнее, чем кажусь с виду... Мерзкий этот Панин! Два года влюблен, а свататься собирается на Фоминой неделе, -- а я вижу ее раз в ложе, -- в другой раз на бале, а в третий сватаюсь!.. Объясни же ей, что, увидев ее, нельзя колебаться, что, не претендуя увлечь ее собою, я прекрасно .сделал, прямо придя к развязке, что, полюбив ее, нет возможности полюбить ее сильнее... Ангел мой, уговори ее, упроси ее, настращай ее Паниным скверным и -- жени меня! ПУШКИН -- В. П. ЗУБКОВУ, 1 дек. 1826 г., из Пскова (фр.-рус.). Софья Федоровна Пушкина была стройна и высока ростом, с прекрасным греческим профилем и черными, как смоль, глазами и была очень умная и милая девушка. Е. П. ЯНЬКОВА по записи Д. БЛАГОВО. Рассказы бабушки. СПб., 1885, стр. 460. Б. Л. Модзалевский доказывает (Пушкин и его с-ки, вып. IV, с. 102), что бабушка Янькова перепутала сестер и что приведенная характеристика относится к Анне Федоровне Пушкиной, к Софье Федоровне относится следующая: "меньшая, маленькая и субтильная блондинка, точно саксонская куколка, была прехорошенькая, преживая и превеселая, и хотя не имела ни той поступи, ни осанки, как ее сестра, но личиком была, кажется, еще милее". В первом издании этой книги я выразил свое согласие с Б. Л. Модзалевским, Теперь, однако, думаю, что он не прав. Два ближайшие друга Пушкина, Нащокин и Соболевский, свидетельствуют (см. след. выписку), что в стихотворении "Ответ Ф. Т." поэт говорит о С. Ф. Пушкиной. Вот это стихотворение: Нет, не черкешенка она; Но в долы Грузии от века Такая дева не сошла С высот угрюмого Казбека. Нет, не агат в глазах у ней. Но все сокровища Востока Ее полуденного ока. Описание вполне подходит к описанию, даваемому Яньковой Софье Федоровне. Да и на дошедших портретах Софии Пушкиной мы видим совершенно "полуденную" брюнетку. Ответ Ф. Т. *** ("Нет, не черкешенка она"). Здесь говорится о г-же Паниной, урожденной Пушкиной, в которую Пушкин был влюблен. (Да. Приписка Соболевского). Стихотворение написано в Москве. П. В. НАЩОКИН по записи БАРТЕНЕВА. Рассказы о Пушкине, 29. Я имел щастие представить государю императору комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно написал следующее: "Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если бы с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Вальтера Скота". А. X. БЕНКЕНДОРФ -- ПУШКИНУ, 14 дек. 1826 г., из Петербурга. По возвращении из деревни (19 декабря), куда он ездил на короткое время, Пушкин приехал прямо ко мне и жил в том же доме Ренкевича, который, как сказано, на Собачьей площадке стоит лицом, а задом выходит на Молчановку. С. А. СОБОЛЕВСКИЙ -- М. Н. ЛОНГИНОВУ, 1855 г. П-н и его совр-ки, XXXI -- XXXI 1, 40. (Приехав в Москву 19 дек., Пушкин остановился у Соболевского на Собачьей Площадке в доме Ренкевича, впосл. Левенталь). Мы ехали с Лонгиновым через Собачью Площадку; сравнявшись с углом ее, я показал товарищу дом Ренкевича, в котором жил я, а у меня Пушкин. Сравнялись с прорубленною мною дверью в переулок -- видим на ней вывеску: "продажа вина" и пр. Вылезли из возка и пошли туда. Дом совершенно не изменился в расположении; вот моя спальня, мой кабинет, та общая гостиная, в которую мы сходились из своих половин и где заседал Александр Сергеевич в самоедском ергаке. Вот где стояла кровать его; вот где так нежно возился и нянчился он с маленькими датскими щенятами. Вот где он выронил, -- к счастью, что не в кабинете императора! -- свое стихотворение на 14 декабря, что с час времени так его беспокоило, что оно не нашлось. Вот где собирались Веневитинов, Киреевский, Шевырев, Рожалин, Мицкевич, Баратынский, вы, я... и другие мужи, вот где болталось, смеялось, вралось и говорилось умно! С. С. (С. А. СОБОЛЕВСКИЙ). "Русский", газета политич. и литерат., 1867, лист 7 и 8, стр. 111. Помню, помню живо этот знаменитый уголок, где жил Пушкин в 1826 и 1827 году, помню его письменный стол между двумя окнами, над которым висел портрет Жуковского с надписью: "Ученику-победителю от побежденного учителя". Помню диван в другой комнате, где за вкусным завтраком -- хозяин был мастер этого дела -- начал он читать мою повесть "Русая коса" и, дойдя до места, где один молодой человек выдумал новость другому, любителю словесности, чтобы вырвать его из задумчивости: "Жуковский перевел Байронова Мазепу", вскрикнул с восторгом: "Как! Жуковский перевел Мазепу!" Там переписал я ему его Мазепу, поэму, которая после получила имя Полтавы. Однажды мы пришли к Пушкину рано с Шевыревым за стихотворением для "Московского Вестника", чтоб застать его дома, а он еще не возвращался с прогульной ночи и приехал при нас. Помню, как нам было неловко, в каком странном положении мы очутились из области поэзии в области прозы. М. П. (М. П. ПОГОДИН). Там же, стр. 112. Дом Ренкевича, затем Левенталя сохранился в Москве до настоящего времени. Это угловой одноэтажный деревянный оштукатуренный дом; стоит он на самом углу Борисоглебского переулка и Собачьей площадки (на противоположной стороне от него Кречетниковский пер.) ; теперешний его • 12. Во внешнем виде он утратил прежний облик жилого дома-флигеля: окна переделаны в широкие квадратные витрины, проделано много дверей на улицу для отдельных торговых помещений. Изменился и внутренний вид: переделаны и сняты прежние перегородки комнат, частично уничтожены полы и накаты (напр., в керосиновой лавке). А. А. ЛАПИН. Книга воспоминаний о Пушкине. М., Изд. "Мир", 1931, стр. 285. По первопутке прибыл в Москву и остановился у Соболевского. Его кофей с пастилой, майор Носов, знавший бездну прибауток, по ночам просиживал у Марьи Ивановны Корсаковой, когда она спала... Часто у Зинаиды Волконской бывает. П. В. АННЕНКОВ. Записи. Б. Модзалевский. Пушкин, 1929, стр. 339. Я устал и болен, потому Вам и не пишу более. ПУШКИН -- Н. М. ЯЗЫКОВУ, 21 дек. 1826 г., из Москвы. 27 дек. 1826 г. -- Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж сослан в Сибирь и которая сама отправляется в путь, вслед за ним, вместе с Муравьевой. Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет. Эта интересная и вместе могучая женщина -- больше своего несчастия. Она его преодолела, выплакала; источник слез уже изсох в ней. Она чрезвычайно любит музыку. В продолжении всего вечера она все слушала, как пели, когда один отрывок был отпет, она просила другого. До двенадцати часов ночи она не входила в гостиную, потому что у кн. 3. (Зинаиды Александровны Волконской: она и Мария Николаевна были жены двух братьев Волконских) много было, но сидела в другой комнате за дверью, куда к ней беспрестанно ходила хозяйка, думая о ней только и стараясь всячески ей угодить. Отрывок из "Agnes" del Maestro Paer был пресечен в самом том месте, где несчастная дочь умоляет еще несчастнейшего родителя о прощении своем. Невольное сближение злосчастья Агнессы или отца ее с настоящим положением невидимо присутствующей родственницы своей отняло голос и силу у кн. Зинаиды, а бедная сестра ее по сердцу принуждена была выйти, ибо залилась слезами и не хотела, чтобы это приметили в другой комнате. Остаток вечера был печален. Когда все разъехались и осталось только очень мало самых близких и вхожих к кн. Зинаиде, она вошла сперва в гостиную, села в угол, все слушала музыку, которая для нее не переставала, потом приблизилась к клавикордам, села на диван, говорила тихим голосом очень мало, изредка улыбалась. Для нее велела кн. Зинаида изготовить ужин, ибо становилось уже очень поздно и приметно было, что она устала. Во время ужина старалась нас всех развлечь от себя, говоря вообще очень мало, но говоря о предметах посторонних. Когда встали из-за стола, она тотчас пошла в свою комнату. И мы уехали уж после двух часов. А. В. ВЕНЕВИТИНОВ. Рус. Стар., 1875, т. 12, стр. 822. Ср. Рус. Стар., 1878, т. 21, стр. 140. В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей невестки, которая приняла меня с такой нежностыо и добротой, которых я никогда не забуду: она окружила меня заботами, вниманием, любовью и состраданием. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, которые были тогда в Москве, и несколько талантливых певиц. Прекрасное итальянское пение привело меня в восхищение, а мысль, что я слышу его в последний раз, делала его для меня еще прекраснее. Дорогой я простудилась и совершенно потеряла голос, а они пели как раз те вещи, которые я изучила лучше всего, и я мучилась от невозможности принять участие в пении. Я говорила им: "Еще, еще! Подумайте только, ведь я никогда больше не услышу музыки!" Пушкин, наш великий поэт, тоже был здесь... Во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искреннего восхищения: он хотел передать мне свое "Послание к узникам" ("Во глубине сибирских руд") для вручения им, но я уехала в ту же ночь, и он передал его Александрине Муравьевой. Пушкин говорил мне: "Я хочу написать сочинение о Пугачеве. Я отправлюсь на места, перееду через Урал, проеду дальше и приду просить у вас убежища в Нерчинских рудниках". Кн. М. Н. ВОЛКОНСКАЯ. Записки. Изд. 2-е. М., "Прометей", 1914, стр. 61 - - 64. О ты, пришедшая отдохнуть в моем жилище! Образ твой овладел моей душой. Твой высокий стан встает передо мною, как великая мысль, и мне кажется, что твои грациозные движения создают мелодию, какую древние приписывали небесным звездам. У тебя глаза, волосы и цвет лица, как у дочери Ганга, и жизнь твоя, как ее, запечатлена долгом и жертвою. "Когда-то, говорила ты, мой голос был звучен, но страдания заглушили его"... Как ты вслушивалась в наши голоса, когда мы пели около тебя хором! -- "Еще, еще!" -- повторяла ты. -- "Ни завтра, никогда уже не услышу музыки!" Кн. З. А. ВОЛКОНСКАЯ. Oeuvres choisies de la pr-sse Voikonsky. Paris et Carisruhe, 1865, p. 253 (фр.). 28 дек. 1826 г. у Пушкина (т. е. в описанной выше квартире Соболевского). Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове . М. П. ПОГОДИН. Дневник. Ник. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. II, изд. 2-е, стр. 64. Как поэт, как человек минуты, Пушкин не отличался полною определенностью убеждений. Стихи ("Во глубине сибирских руд...") были принесены в Москве, в начале 1827 г., самим Пушкиным А. Г. Муравьевой, перед отъездом ее в Сибирь к ее супругу. Прощаясь с нею, Пушкин так крепко сжал ее руку, что она не могла продолжать письма, которое писала, когда он к ней вошел. П. И. БАРТЕНЕВ. Рус. Арх., 1874, II, 703. В 1827 г., когда Пушкин пришел проститься с А. Г. Муравьевой, ехавшей в Сибирь к своему мужу, Пушкин сказал ей: "Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество: я не стоил этой чести" . И. Д. ЯКУШКИН. Записки. М_ 1908, стр. 48. (1826 -- 1827). Мы увидали Пушкина с хор Благородного Собрания. Внизу было многочисленное общество, среди которого вдруг сделалось особого рода движение. В залу вошли два молодые человека. Один был блондин, высокого роста; другой -- брюнет, роста среднего, с черными, кудрявыми волосами и выразительным лицом. "Смотрите, -- сказали нам: -- блондин -- Баратынский, брюнет -- Пушкин". Они шли рядом, им уступали дорогу. В конце залы Баратынский с кем-то заговорил. Пушкин стал подле белой мраморной колонны, на которой был бюст государя, и облокотился на него. Т. П. ПАССЕК. Из дальних лет. Воспоминания. Т. 1, СПб., 1878, стр. 221. (1826 -- 1827). Особенно памятна мне одна зима или две, когда не было бала в Москве, на который бы не приглашали Григ. Ал. Корсакова и меня. После пристал к нам и Пушкин. Знакомые и незнакомые зазывали нас и в Немецкую слободу, и в Замоскворечье. Наш триумвират в отношении к балам отслуживал службу свою, на подобие бригадиров и кавалеров ев. Анны, непременных почетных гостей, без коих обойтиться не могла ни одна купеческая свадьба, ни один именинный обед. Кн. П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. Полн. собр. соч., VII, 171. Помню, что в те времена я не раз носилась в вихре вальса с Ал. Серг. Пушкиным. Веселое и беззаботное было время. Е. А. САБАНЕЕВА. Воспоминания о былом. СПб., 1914, стр. 92. (Зимою 1826 -- 1827 г.). Приветливо встретил меня Пушкин и показал живое участие к молодому писателю, без всякой литературной спеси или каких-либо следов протекции, потому что, хотя он и чувствовал всю высоту своего гения, но был чрезвычайно скромен в его заявлении. -- Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи служил тогда блестящий дом княгини Зинаиды Волконской, урожденной княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет, хотела играть роль Коринны и действительно была нашей русскою Коринною. Она писала и прозою, и стихами. Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству. По ее аристократическим связям собиралось в ее доме самое блестящее общество первопрестольной столицы; литераторы и художники обращались к ней, как бы к некоторому меценату. Страстная любительница музыки, она устроила у себя не только концерты, но и итальянскую оперу и являлась сама на сцене в роли Танкреда, поражая всех ловкою игрою и чудным голосом: трудно было найти равный ей контральто. В великолепных залах Белосельского дома оперы, живые картины и маскарады часто повторялись во всю эту зиму, и каждое представление обстановлено было с особенным вкусом, ибо княгиню постоянно окружали итальянцы. Тут же, в этих салонах, можно было встретить и все, что только было именитого на русском Парнасе. Часто бывал я на ее вечерах и маскарадах, и тут однажды, по моей неловкости, случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною, в свое оправдание, на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона. А. Н. МУРАВЬЕВ. Знакомство с русскими поэтами. Киев, 1871, стр. 11. Вот эти стихи Муравьева: О, Аполлон! Поклонник твой Хотел померяться с тобой, Но оступился и упал. Ты горделивца наказал; Хотя пожертвовал рукой, Зато остался он с ногой. (Рус. Арх.. 1885, I, 132). Эпиграмма Пушкина: Лук звенит, стрела трепещет, И, клубясь, издох Пифон, И твой лик победой блещет, Бельведерский Аполлон! Кто ж вступился за Пифона, Кто разбил твой истукан? Ты, соперник Аполлона, Бельведерский Митрофан. Ответная эпиграмма Муравьева: Как не злиться Митрофану? Аполлон обидел нас: Посадил он обезьяну В первом месте на Парнас. Княгиня Зин. Ал. Волконская занимала Белосельский огромный дом на Тверской, против церкви св. Дмитрия Солунского... Ее салон был сборным местом художников и литературных знаменитостей... А. Н. Муравьев, тогда армейский драгунский молодой офицер... раз отломив нечаянно (упираю на это слово) руку у гипсового Аполлона на парадной лестнице Белосельского дома, тут же начертил какой-то акростих. Могу сказать почти утвердительно, что А. С. Пушкина при том не было. Граф М. Д. БУТУРЛИН. Записки. Рус. Арх., 1887, II, стр. 178. Встречался я с Пушкиным довольно часто в салонах княгини Зинаиды Волконской. На этих вечерах любимою забавою молодежи была игра в шарады. Однажды Пушкин придумал слово; для второй части его нужно было представить переход евреев через Аравийскую пустыню. Пушкин взял себе красную шаль княгини и сказал нам, что он будет изображать "скалу в пустыне". Мы все были в недоумении от такого выбора: живой, остроумный Пушкин захотел вдруг изображать .неподвижный, неодушевленный предмет. Пушкин взобрался на стол и покрылся шалью. Все зрители уселись, действие началось. Я играл Моисея. Когда я, по уговору, прикоснулся жезлом (роль жезла играл веер княгини) к скале, Пушкин вдруг высунул из-под шали горлышко бутылки, и струя воды с шумом полилась на пол. Раздался дружный хохот и зрителей, и действующих лиц. Пушкин соскочил быстро со стола, очутился в минуту возле княгини, а она, улыбаясь, взяла Пушкина за ухо и сказала: "Mauvais sujet que vous etes, Alexandre, d`avoir represante de la sorte le rocher!" ("Этакий вы плутишка, Александр, как вы изобразили скалу!") Л. Н. ОБЕР. Мое знакомство с Пушкиным. Русский Курьер, 1880, • 158. В Москве дом кн. Зинаиды Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества. Тут соединялись представители большого света, сановники и красавицы, молодежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты, дилетантами и любительницами представления итальянских опер. Посреди артистов и во главе их стояла сама хозяйка дома. Слышавшим ее нельзя было забыть впечатления, которые производила она своим полным и звучным контральто и одушевленною игрою в роли Танкреда в опере Россини. Кн. П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. Полн. собр. соч., VII, 329. Нужно отобрать суду показание от прикосновенного к делу А. Пушкина: им ли сочинены известные стихи, когда, с какой целью они сочинены, почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъявленное, и кому от него сии стихи переданы. В случае же отрицательства, не известно ли ему, кем оные сочинены. КОМИССИЯ ВОЕННОГО СУДА, учрежденная лейб-гвардии при конноегерском полку (по делу Леопольдова, Молчанова и Алексеева) -- в отношении своем к московскому обер-полицмейстеру, 13 янв. 1827 г. Пушкин и его совр-ки, XI, 27. Призывал я к себе сочинителя А. Пушкина и требовал от него показание, но г-н Пушкин дал мне отзыв, что он не знает, о каких известных стихах идет дело, и просит их увидеть, и что не помнит стихов, могущих дать повод к заключению, почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъясненных, по получении же оных он даст надлежащее показание. А. С. ШУЛЬГИН (московский обер-полицмейстер) -- Комиссии военного суда, 19 янв. 1827 г. Пушкин и его совр-ки, XI, 28. Комиссия постановила послать к г. московскому обер-полицмейстеру список с имеющихся при деле стихов, в особо запечатанном от комиссии конверте на имя самого А. Пушкина и в собственные руки его: но с тем однако ж, дабы г. полицмейстер по получении им означенного конверта, не медля нисколько времени, отдал оный лично Пушкину и, по прочтении им тех стихов, приказал ему тотчас же оные запечатать в своем присутствии его, Пушкина, собственною печатью и таковою же другою своею; а потом сей конверт, а следующее от него, А. Пушкина, надлежащее показание по взятии у него не оставил бы, в самой наивозможной поспешности, доставить в сию комиссию при отношении. КОМИССИЯ ВОЕННОГО СУДА -- москов. обер-полицмейстеру, 22 янв. 1827 г. П-н и его совр-ки, XI, 29. Я пригласил Пушкина к себе, отдал ему пакет лично, который им при мне и распечатан. По отобрании же от него, г. Пушкина, надлежащего показания, оное вместе с теми стихами запечатаны в присутствии моем его собственною печатью и таковою же моею в особый конверт, который при сем честь имею препроводить. А. С. ШУЛЬГИН, моск. обер-полицмейстер -- Комиссии военного суда, 27 янв, 1827 г. П-н и его совр-ки, XI, 30. (Стихи оказались непропущенным цензурою отрывком из пушкинской элегии "Андрей Шенье", над которым кто-то надписал: "На 14 декабря") . Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последних мятежей и помещены в элегии Андрей Шенье, напечатанной с пропусками в собрании моих стихотворений. Они явно относятся к французской революции, коей А. Шенье погиб жертвою. (Следует подробное объяснение отдельных стихов отрывка). Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабрю. Не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное заглавие. Не помню, кому мог я передать мою элегию А. Шенье. Для большей ясности повторяю, что стихи, известные под заглавием "14 декабря", суть отрывок из элегии, названной мною Андрей Шенье . АЛЕКСАНДР ПУШКИН. 27 янв. 1827 г. Москва. П-н. и его совр-ки, XI, 31. Просьба Н. О. Пушкиной (матери поэта, поданная летом 1826 года) лишь 4 января 1827 года была заслушана в заседании комиссии прошений, и постановлено было довести прошение Пушкиной до высочайшего сведения. Это было сделано 30 января 1827 г., при чем прошение Пушкиной при представлении его царю было изложено несколько иначе: "Надежда Пушкина, -- читаем здесь, -- изъясняя, что сын ее имел несчастие навлечь на себя гнев покойного государя императора, почему последовало высочайшее повеление жить ему в деревне, где находится уже третий год, одержим болезнью и без всякой помощи, но ныне, усматривая, что сознание ошибок и желание загладить поведением следы молодости успели остепенить ум и страсти, -- просит о возвращении его к семейству по даровании прощения". -- Прочтя подлинный доклад комиссии, Николай I поставил условный карандашный знак его рассмотрения, а рукою докладчика статс-секретаря Н. М. Лонгинова сделана на докладе помета: "Высочайшего соизволения не последовало 30 января 1827 г.". Б. Л. МОДЗАЛЕВСКИЙ. Эпизод из жизни Пушкина. Красная Газета, 1927, • 34. Зимой 1826 -- 1827, по переезде в наш дом в Чернышевском переулке, я решился, по тогдашней моде, поднести Пушкину, вслед за прочими членами семейства, и мой альбом, недавно подаренный мне. То была небольшая книжка в 32-ю долю листа, в красном сафьяновом переплете; я просил Пушкина написать мне стихи. Дня три спустя Пушкин возвратил мне альбом, вписав в него: Душа моя Павел! Держись моих правил; Люби то-то, то-то, Не делай того-то. Кажись, это ясно. Прощай, мой прекрасный! Со времени написания стихов в мой альбом кличка моя в семействе стала: "душа моя Павел". Кн. ПАВ. ВЯЗЕМСКИЙ. Собр. соч., стр. 508. Здесь тоска по-прежнему. Наша съезжая в исправности -- частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, бл..и и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера. ПУШКИН -- П. П. КАВЕРИНУ, 18 февр. 1827 г., из Москвы. Это было в Москве. Пушкин, как известно, любил играть в карты, преимущественно в штосс. Играя однажды с А. М. Загряжским, Пушкин проиграл все бывшие у него деньги. Он предложил, в виде ставки, только что оконченную им пятую главу "Онегина". Ставка была принята, так как рукопись эта представляла собою тоже деньги, и очень большие (Пушкин получал по 25 руб. асс. за строку), - - и Пушкин проиграл. Следующей ставкой была пара пистолетов, но здесь счастье перешло на сторону поэта: он отыграл и пистолеты, и рукопись, и еще выиграл тысячи полторы. Н. П. КИЧЕЕВ, со слов А. М. ЗАГРЯЖСКОГО. Рус. Стар., 1874, т. 9, стр. 564. Никакая игра не доставляет столь живых и разнообразных впечатлений, как карточная, потому что во время самых больших неудач надеешься на тем больший успех, или просто в величайшем проигрыше остается надежда, вероятность выигрыша. Это я слыхал от страстных игроков, напр., от Пушкина (поэта)... Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей. Ал. Н. ВУЛЬФ. Дневник. Л. Майков, 190, 211. Всю зиму и почти всю весну Пушкин пробыл в Москве... Московская его жизнь была рядом забав и вместе рядом торжеств... Он вставал поздно после балов и, вообще, долгих вечеров, проводимых накануне. Приемная его уже была полна знакомых и посетителей, между которыми находился один пожилой человек, не принадлежавший к обществу Пушкина, но любимый им за прибаутки, присказки, народные шутки. Он имел право входа к Пушкину во всякое время и платил ему своим добром за гостеприимство. В городской жизни, в ее шуме и волнении Пушкин был в настоящей своей сфере. П. В. АННЕНКОВ. Материалы, 167. Москва приняла его с восторгом; везде его носили на руках. Он жил вместе с приятелем своим Соболевским на Собачьей Площадке... Здесь в 1827 г. читал он своего "Бориса Годунова": вообще читал он чрезвычайно хорошо... В Москве объявил он свое живое сочувствие тогдашним молодым литераторам, в которых особенно привлекала его новая художественная теория Шеллинга, и под влиянием последней, проповедывавшей освобождение искусства, были написаны стихи "Чернь"... Пушкин очень любил играть в карты; между прочим, он употребил в плату карточного долга тысячу рублей, которые заплатил ему "Московский Вестник" за год его участия в нем. С. П. ШЕВЫРЕВ. Л. Майков, 329. В начале 1827 г. Пушкин жил в Москве. Тогда в Москве читал лекции о французской поэзии некто Декамп (обожатель В. Гюго и новейшей школы и отвергавший авторитеты Вуало, Расина и проч.). Эти лекции читались в зале М. М. Солнцева, дяди Пушкина по Елизавете Львовне. А. П. Елагина по знакомству с Декампом взяла билет и ездила слушать. В самую первую лекцию она встретила там Пушкина, который подсел к ней и во все время чтения смеялся над бедным французом и притом почти вслух. Это совсем уронило лекции. Декамп принужден был не докончить курса, и после долго в этом упрекали Пушкина. П. И. БАРТЕНЕВ со слов А. П. ЕЛАГИНОЙ. Рассказы о П-не, 54. (17 февр. 1827 г.). В креслах (итальянской оперы) встретил я Пушкина... Я узнал от него о месте его жительства и на другой же день поехал его отыскивать... Он весь еще исполнен был молодой живости и вновь попался на разгульную жизнь; общество его не могло быть моим. Особенно не понравился мне хозяин его квартиры, некто Соболевский... Находка был для него Пушкин, который так охотно давал тогда фамильярничать с собой: он поместил его у себя, потчевал славными завтраками, смешил своими холодными шутками и забавлял его всячески. Ф. Ф. ВИГЕЛЬ. Записки, VII, 134. Разбор ваш "Памятника Муз" сокращен по настоятельному требованию Пушкина. Вот его слова, повторяемые с дипломатическою точностью: "Здесь есть много умного, справедливого, но автор не знает приличий: можно ли о Державине и Карамзине сказать, что "имена их возбуждают приятные воспоминания", что "с прискорбием видим ученические ошибки в Державине": Державин все -- Державин. Имя его нам уже дорого. Касательно живых писателей также не могу я, объявленный участником в журнале, согласиться на такие выражения. Я имею связи. Меня могут почесть согласным с мнением рецензента. И вообще -- не должно говорить о Державине таким тоном, каким говорят об N. N., об S. S. Сим должен отличаться "Московский Вестник". Оставьте одно общее суждение". Мы спорили во многом, но должны были уступить. М. П. ПОГОДИН -- кн. В. Ф. ОДОЕВСКОМУ, 2 марта 1827 г., из Москвы. Рус. Стар., 1904, • 3, стр. 705. Милый мой, на днях, рассердясь на тебя и на твое молчание, написал я Веневитинову суровое письмо. Извини: у нас была весна, оттепель -- и я ни слова от тебя не получал около двух месяцев -- поневоле взбесишься. Теперь у нас опять мороз, весну дуру мы опять спровадили, от тебя письмо получено -- все слава богу благополучно... Ты пеняешь мне за Моск. Вестник и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать! собрались ребяты теплые, упрямые: поп свое, а чорт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать, все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы... Моск. Вестн. сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая? А время вещь такая, которую с никаким Вестником не стану я терять. Им же хуже, если они меня не слушают. ПУШКИН -- бар. А. А. ДЕЛЬВИГУ, 2 марта 1827 г. К Пушкину. Декламировал против философии, а я не мог возражать дельно, и больше молчал, хотя очень уверен в нелепости им говоренного. М. П. ПОГОДИН. Дневник, 4 марта 1827 г. П-н и его совр-ки. XIX -- XX, 84. О поэте Пушкине сколько краткость времени позволила мне сделать разведание, -- он принят во всех домах хорошо и, как кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой, и променял Музу на Муху, которая теперь из всех игр в большой моде. А. А. ВОЛКОВ, жандармский генерал, в донесении Бенкендорфу, 5 марта 1927 г. Б. Модзалевский, 35. Зима наша хоть куда, т. е. -- новая. Мороз, и снегу более теперь, нежели когда-либо, а были дни такие весенние, что я поэта Пушкина видал на бульваре в одном фраке. А. Я. БУЛГАКОВ -- К. Я. БУЛГАКОВУ, 11 марта 1827 г., из Москвы, Рус. Арх., 1901, H, 24. Март. В субботу на Тверском я в первый раз увидел Пушкина; он туда пришел с Корсаковым, сел с несколькими знакомыми на скамейку и, когда мимо проходили советники гражданской палаты Зубков и Данзас, он подбежал к первому и сказал: "Что ты на меня не глядишь? Жить без тебя не могу". Зубков поцеловал его. В. Ф. ЩЕРБАКОВ. Из заметок о пребывании Пушкина в Москве. Собр. соч. Пушкина, ред. Ефремова, 1905, т. VIII, стр. 111. Я часто видаю Александра Пушкина: он бесподобен, когда не напускает на себя дури. А. А. МУХАНОВ -- Н. А. МУХАНОВУ, 16 марта 1827 г., из Москвы. Щукинский Сборник, IV, 127. Судя по всему, что я слышал и видел, Пушкин здесь на розах. Его знает весь город, все им интересуются, отличнейшая молодежь собирается к нему, как древле к великому Аруэту собирались все имевшие немного здравого смыслу в голове. Со всем тем, Пушкин скучает! Так он мне сам сказал... Пушкин очень переменился и наружностью: страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение; впрочем, он все тот же, -- так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от веселости и смеха к задумчивости и размышлению. П. Л. ЯКОВЛЕВ -- А. Е. ИЗМАЙЛОВУ, 21 марта 1827 г., из Москвы. Сборник памяти Л. Н. Майкова. СПб., 1902, стр. 249. В 1827 г., когда мы издавали "Московский Вестник", Пушкин дал мне напечатать эпиграмму: "Лук звенит" (на А. Н. Муравьева). Встретясь со мною через два дня по выходе книжки, он сказал мне: "А как бы нам не поплатиться за эпиграмму". -- Почему? -- "Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или от белой лошади. Муравьев может вызвать меня на дуэль, а он не только белый человек, но и лошадь". М. П. ПОГОДИН. Рус. Арх., 1870, стр. 1947. В 1827 году Пушкин учил меня боксировать по-английски, и я так пристрастился к этому упражнению, что на детских балах вызывал желающих и нежелающих боксировать, последних вызывал даже действием во время самых танцев. Всеобщее негодование не могло поколебать во мне сознания поэтического геройства, из рук в руки переданного мне поэтом-героем Пушкиным. Последствия геройства были, однако, для меня тягостны: меня перестали возить на семейные праздники. Пушкин научил меня еще и другой игре. Мать моя запрещала мне даже касаться карт, опасаясь развития в будущем наследственной страсти к игре. Пушкин во время моей болезни научил меня играть в дурачки, употребив для того визитные карточки, накопившиеся в новый 1827 год. Тузы, короли, дамы и валеты козырные определялись Пушкиным, значение остальных не было определенно, и эта-то неопределенность и составляла всю потеху: завязывались споры, чья визитная карточка бьет ходы противника. Мои настойчивые споры и цитаты в пользу Первенства попавшихся в мои руки козырей потешали Пушкина, как ребенка. Эти непедагогические забавы поэта объясняются его всегдашним взглядом на приличие. Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что все, что возбуждает смех, -- позволительно и здорово, все, что разжигает страсти, -- преступно и пагубно... Он так же искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребенком. Кн. ПАВЕЛ ВЯЗЕМСКИЙ. Сочинения, стр. 511 -- 513. Княгиня Вяземская говорит, что Пушкин был у них в доме, как сын. Иногда, не заставая их дома, он уляжется на большой скамейке перед камином и дожидается их возвращения или возится с молодым князем Павлом. Раз княгиня застала, как они барахтались и плевали друг в друга. П. И. БАРТЕНЕВ со слов кн. В. Ф. ВЯЗЕМСКОЙ. Рус. Арх., 1888, II, 310. Любила В. Ф. Вяземская вспоминать о Пушкине, с которым была в тесной дружбе, чуждой всяких церемоний. Бывало, зайдет к ней поболтать, посидит и жалобным голосом попросит: "княгиня, позвольте уйти на суденышко!" и, получив разрешение, уходил к ней в спальню за ширмы. С. Ш. (граф С. Д. ШЕРЕМЕТЬЕВ). "Из семейной старины". Старина и Новизна, VI, 331. Князь Вяземский, во время приезда Петра Андреевича Габбе в Москву, доставил ему случай познакомиться с Пушкиным. При входе Габбе к князю Вяземскому в гостиную, Пушкин, -- как рассказывал мне Габбе, -- увивался около супруги князя и других тут бывших дам. Князь, обменявшись со своим гостем приветами, обратился к Пушкину с приглашением на пару слов. Знакомство началось без представления одного другому, и это, кажется, показывало, что один, как либеральный поэт, а другой, как либеральная высокого ума личность, не должны были входить в расчет представлений, чем обыкновенно представляемый всегда становился ниже того, кому его представляют. Пушкин сел на лежанку камина, свеся одну ногу на угол лежанки, и, несколько согнувшись, принял участие в разговоре стоявших подле него князя и Габбе. Речь пошла о недавно вышедшей какой-то поэме Языкова; князь находил в тех местах красоты, которыми Пушкин не сильно восхищался. Разговор продолжался с час, и Габбе убедился, что знаменитый наш народный поэт более гениальный, нежели ученый поэт. Н. В. ВЕРИГИН. Записки. Рус. Стар., 1893, т. 78, стр. 115. Я знаком с Пушкиным, и мы часто встречаемся. Он в беседе очень остроумен и увлекателен; читал много и хорошо, хорошо знает новую литературу; о поэзии чистое и возвышенное понятие. АДАМ МИЦКЕВИЧ -- Э. А. ОДЫНЬЦУ, в марте 1827 г. П-н и его совр-ки, вып. VII, 88. В конце двадцатых годов в Москве славился радушием и гостеприимством дом кн. Александра Мих. и кн. Екат. Пав. Урусовых. Три дочери кн. Урусова, красавицы, справедливо считались украшением московского общества. Старшая из них, Мария, была замужем за гр. А. И. Мусиным-Пушкиным; вторая, Софья, вышла впоследствии за кн. Льва Радзивила, а третья была потом в замужестве за гр. Кутайсовым. Почти каждый день собирался у Урусовых тесный кружок друзей и знакомых, преимущественно молодых людей. Здесь бывал П. А. Муханов, блестящий адъютант знаменитого графа П. А. Толстого; сюда же постоянно являлся родственник кн. Урусовой, артиллерийский офицер В. Д. Соломирский, человек образованный, хорошо знавший английский язык, угрюмый поклонник поэзии Байрона и скромный продолжатель ему в стишках. Соломирский был весьма неравнодушен к одной из красавиц-княжен Урусовых. В том же доме особенно часто появлялся весною 1827 г. Пушкин. Он, проводя почти каждый вечер у кн. Урусова, бывал весьма весел, остер и словоохотлив. В рассказах, импровизациях и шутках бывал в это время неистощимым. Между прочим, он увлекал присутствовавших прелестною передачею русских сказок. Бывало, все общество соберется вечерком кругом большого круглого стола, и Пушкин поразительно увлекательно переносит слушателей своих в фантастический мир, населенный ведьмами, домовыми, лешими и пр. Материал, добытый им в долговременное пребывание в деревне, разукрашаем был вымыслами его неистощимой фантазии, при чем Пушкин ловко подделывался под колорит народных сказаний. -- Во время этих посещений Пушкин, еще по петербургской своей жизни бывший коротким приятелем Муханова, сблизился и с Соломирским. Пушкин подарил ему сочинения Байрона, сделав на книге надпись в весьма дружественных выражениях. Тем не менее ревнивый и крайне самолюбивый Соломирский, чем чаще сходился с Пушкиным у кн. Урусова, тем становился угрюмее и холоднее к своему приятелю. Особенное внимание, которое встречал Пушкин в этом семействе, и в особенности внимание молодой княжны, возбуждало в нем сильней шую ревность. Однажды Пушкин, шутя и балагуря, рассказал что-то смешное о графине А. В. Бобринской. Соломирский, мрачно поглядывавший на Пушкина, по окончании рассказа счел нужным обидеться: -- "Как вы смели отозваться неуважительно об этой особе? -- задорно обратился он к Пушкину. -- Я хорошо знаю графиню, это во всех отношениях почтенная особа, и я не могу допустить оскорбительных об ней отзывов..." -- "Зачем же вы не остановили меня, когда я только начинал рассказ? -- отвечал Пушкин. -- Почему вы мне не сказали раньше, что знакомы с граф. Бобринской? А то вы спокойно выслушали весь рассказ, и потом каким-то донкихотом становитесь в защитники этой дамы и берете ее под свою протекцию". Вся эта сцена произошла в довольно тесном кружке обычных гостей кн. Урусова; тут же был и П. А. Муханов, передавший нам подробности происшествия. Затем разговор в тот же вечер не имел никаких последствий, и все разъехались по домам, не обратив на него никакого внимания. Но на другой же день рано утром на квартиру к Муханову является Пушкин. С обычною своею живостью он передал, что в это утро получил от Соломирского письменный вызов на дуэль, и, ни минуты не мешкав, отвечал ему, письменно же, согласием, что у него был уже секундант Соломирского, А. В. Шереметев, и что он послал его для переговоров об условиях дуэли к нему, Муханову, которого и просит быть секундантом. -- Только что уехал Пушкин, к Муханову явился Шереметев. Муханов повел переговоры о мире. Но Шереметев, войдя серьезно в роль секунданта, требовал, чтобы Пушкин, если не будет драться, извинился перед Соломирским, (Муханову долго пришлось убеждать Шереметева). Шереметев понял наконец, что эта история падет всем позором на головы секундантов в случае, если будет убит или ранен Пушкин, и что надо предотвратить эту роковую случайность и не подставлять лоб гениального поэта под пистолет взбалмошного офицера. Шереметев поспешил уговориться с Мухановым о средствах к примирению противников. В то же утро Шереметев привел Соломирского к С. А. Соболевскому, на Собачью Площадку, у которого жил в это время Пушкин. Сюда же пришел Муханов, и, при дружных усилиях обоих секундантов и при посредничестве Соболевского, имевшего, по свидетельству Муханова, большое влияние на Пушкина, примирение состоялось. Подан был роскошный завтрак, и, с бокалами шампанского, противники, без всяких извинений и объяснений, протянули друг другу руки. М. И. СЕМЕВСКИЙ со слов П. А. МУХАНОВА. К биографии Пушкина. Рус. Вестн., 1869, • 11, стр. 81 -- 85. Ср. H. О. Лернер, Рус. Стар., 1907, т. 131, стр. 104 и Б, Л. Модзалевский. Письма, II, 239. "Княжне С. А. Урусовой" (впоследствии княгине Радзивил) ("Не веровал я Троице доныне..."). Не полагаю, чтобы эти стихи принадлежали Пушкину... Во всяком случае, не написаны они княжне Урусовой. Пушкин был влюблен в сестру ее, графиню Пушкину. Кн. П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. Старина и Новизна, кн. VIII, стр. 38. Соболевский был недоволен приглаженными и припомаженными портретами Пушкина, какие тогда появлялись. Ему хотелось сохранить изображение поэта, как он есть, как он бывал чаще, и он просил известного художника Тропинина нарисовать ему Пушкина в домашнем его халате, растрепанного, с заветным мистическим перстнем на большом пальце. Кажись, дело шло также и об изображении какого-то ногтя на руке Пушкина, особенно отрощенного. Тропинин согласился. Пушкин стал ходить к нему. Н. В. БЕРГ со слов В. А. ТРОПИНИНА. Рус. Арх., 1871, стр. 191. Пушкин заказал Тропинину свой портрет, который и подарил Соболевскому. Этот портрет украли; он теперь у кн. Мих. Андр. Оболенского. Для себя Тропинин сделал настоящий эскиз, который после него достался Алексееву. После Алексеева был куплен Н. М. Смирновым, а после Смирнова (ск. 3 марта 1870 г.) подарила его Соболевскому. Апрель 1870 г. СОБОЛЕВСКИЙ. Надпись на бумажном ярлыке на обороте этюда Тропинина к портрету Пушкина. А. В. Лебедев. Пушкин в Третьяковской галерее. М_ 1924, стр. 12. Одно время отличительным признаком всякого масона был длинный ноготь на мизинце. Такой ноготь носил и Пушкин; по этому ногтю узнал, что он масон, художник Тропинин, придя рисовать с него портрет. Тропинин передавал кн. М. А. Оболенскому, у которого этот портрет хранился, что когда он пришел писать и увидел на руке Пушкина ноготь, то сделал ему знак, на который Пушкин ему не ответил, а погрозил ему пальцем. М. И. ПЫЛЯЕВ. Старая Москва. СПб., 1891, стр. 86. Сходство (тропининского) портрета с подлинником поразительно, хотя нам кажется, что художник не мог совершенно схватить быстроты взгляда и живого выражения лица поэта. Впрочем, физиогномия Пушкина, -- столь определенная, выразительная, что всякий хороший живописец может схватить ее, -- вместе с тем и так изменчива, зыбка, что трудно предположить, чтобы один портрет Пушкина мог дать о нем истинное понятие. Н. А. ПОЛЕВОЙ. Московский Телеграф, 1827, часть XV, отд. 2, стр. 33. В доме Ушаковых Пушкин стал бывать с зимы 1826 -- 1827 годов. Вскоре он сделался там своим человеком. "Пушкин, -- записывает Н. С. Киселев, -- езжал к Ушаковым часто, иногда во время дня заезжал раза три. Бывало, рассуждая о Пушкине, старый выездной лакей Ушаковых, Иван Евсеев, говаривал, что сочинители вс° делают не по-людски: "Ну, что, прости господи, вчера он к мертвецам-то ездил? Ведь до рассвета прогулял на Ваганькове!" Это значило, что Ал. С-ч, уезжая вечером от Ушаковых, велел кучеру повернуть из ворот направо, и что на рассвете видели карету его возвращающеюся обратно по Пресне. Часто приезжал он верхом, и если случалось ему быть на белой лошади, то всегда вспоминал слова какой-то известной петербургской предсказательницы (которую посетил он вместе с актером Сосницким и другими молодыми людьми), что он умрет или от белой лошади, или от белокурого человека -- из-за жены. Кстати, об этом предсказании Пушкин рассказывал, что, когда он был возвращен из ссылки и в первый раз увидел императора Николая, он подумал: "не это ли -- тот белокурый человек, от которого зависит его судьба?" -- Охотно беседовал Пушкин со старухой Ушаковой и часто просил ее диктовать ему известные ей русские народные песни и повторять их напевы. Еще более находил он удовольствия в обществе ее дочерей. Обе они были красавицы, отличались живым умом и чувством изящного. Л. Н. МАЙКОВ по записям Н. С. КИСЕЛЕВА, сына Ел. Н. Киселевой-Ушаковой. Л. Майков, 361. Екатерина Ушакова была в полном смысле красавица: блондинка с пепельными волосами, темно-голубыми глазами, роста среднего, густые косы нависли до колен, выражение лица очень умное. Она любила заниматься литературою. Много было у нее женихов; но по молодости лет она не спешила замуж. Старшая, Елизавета, вышла за С. Д. Киселева. -- Является в Москву Пушкин, видит Екат. Ник. Ушакову в благородном собрании, влюбляется и знакомится. Завязывается полная сердечная дружба. П, И. БАРТЕНЕВ. Записная книжка. Рус.Арх., 1912,111, 300. Вчерась мы обедали у (Ушаковых), а сегодня ожидаем их к себе. Меньшая очень, очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, потому, что, по-видимому, наш поэт, наш знаменитый Пушкин, намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо уж положил оружие свое у ног ее, т. е. сказать просто влюблен в нее. Это общая молва. Еще не видавши их, я слышала, что Пушкин во все пребывание свое в Москве только и занимался, что (Ушаковою): на балах, на гуляниях он говорил только с нею, а когда случалось, что в собрании (Ушаковой) нет, то Пушкин сидит целый вечер в углу задумавшись, и ничто уже не в силах развлечь его!.. Знакомство же с ними удостоверило меня в справедливости сих слухов. В их доме все напоминает о Пушкине: на столе найдете его сочинения, между нотами -- "Черную шаль" и "Цыганскую песню", на фортепианах -- его "Талисман" и "Копеечку" (?), в альбоме -- несколько листочков картин, стихов и каррикатур, а на языке беспрестанно вертится имя Пушкина. Е. С. ТЕЛЕПНЕВА. Из дневника, 22 июня 1827 г. П-н и его совр-ки, V, 121. Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у вашего превосходительства. ПУШКИН -- гр. А. X. БЕНКЕНДОРФУ, 24 апр. 1827 г., из Москвы. Его величество, соизволяя на прибытие ваше в С.-Петербург, высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским .дворянином государю своему честное слово вести себя благородно и пристойно будет в полном смысле сдержано. Гр. А. X. БЕНКЕНДОРФ -- ПУШКИНУ, 3 мая 1827 г., из Петербурга. Дела III Отдел. СПб., 1906, стр. 49. Москва неблагородно поступила с Пушкиным: после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве, наушничестве и шпионстве перед государем. Это и было причиной, что он оставил Москву. -- Шекспира (а равно Гете и Шиллера) он не читал в подлиннике, а во французском старом переводе, поправленном Гизо, но понимал его гениально. По-английски выучился он гораздо позже, в Петербурге, и читал Вордсворта. С. П. ШЕВЫРЕВ. Л. Майков, 330. 15 мая 1827 г. Туманное небо -- мелкий дождик. Обедню слушал в Страстном монастыре... Зашел к Погодину на завтрак, где я нашел Пушкина, К. Вяземского... За столом Пушкин с Баратынским написали на Шаликова след. по случаю рассказанного анекдота: Князь Шаликов, газетчик наш печальный, Элегию семье своей читал, А козачок огарок свечки сальной В руках со трепетом держал. Вдруг мальчик наш заплакал, запищал. "Вот, вот с кого пример берите, дуры!" -- Он дочерям в восторге закричал. -- "Откройся мне, о милый сын натуры, Ах! что слезой твой осребрило взор?" А тот ему: "Мне хочется на двор". И. М. СНЕГИРЕВ. Из дневника. П-н и его совр-ки, XVI, 50. Погодин, делая прощанье Пушкину перед отъездом сего последнего из Москвы, пригласил многих литераторов и поэтов... Они все вместе составляли эпиграммы на кн. Шаликова. Между прочим был рассказан анекдот о последнем (Эпиграмма: "Кн. Шаликов, газетчик наш печальный..."). В. Ф. ЩЕРБАКОВ. Из заметок о пребывании Пушкина в Москве. Собр. соч. Пушкина, ред. Ефремова, 1905, т. VIII, стр. 111. 16 мая 1827 г. Когда лег было спать, приехал Пушкин с Соболевским и увезли меня к Полевому на вечеринку. И. М. СНЕГИРЕВ. Из дневника. П-н и его совр-ки, XVI. 52. Пушкин и его сотрудники (по "Московскому Вестнику") бывали у Н. А. Полевого и при встрече казались добрыми приятелями. Весною 1827 года у брата был литературный вечер, где собрались все пишущие друзья и недруги; ужинали, пировали всю ночь и разъехались уже утром. Пушкин казался председателем этого сборища и, попивая шампанское с сельтерской водой, рассказывал смешные анекдоты, читал свои непозволенные стихи, хохотал от резких сарказмов И. М. Снегирева, вспоминал шутливые стихи Дельвига, Баратынского и заставил последнего припомнить написанные им с Дельвигом когда-то рассказы о житье-бытье в Петербурге. Его особенно смешило то место, где в пошлых гексаметрах изображалось столько же вольное, сколько невольное убожество обоих поэтов, которые "в лавочку были должны, руки держали в карманах (перчаток они не имели!)"... КС. А. ПОЛЕВОЙ. Записки 209. Весною 1827 г. Пушкин спешил отправиться в Петербург, и мы были приглашены проводить его. Местом общего сборища для проводин была назначена дача С. А. Соболевского, близ Петровского дворца. В то время, вокруг исторического Петровского дворца, где несколько дней укрывался Наполеон от московского пожара, было несколько старинных, очень незатейливых дач, стоявших отдельно одна от другой, а все остальное пространство, почти вплоть до заставы, было изрыто, заброшено или покрыто огородами, и даже полями с хлебом. -- В эту-то пустыню, на дачу Соболевского, около вечера стали собираться.знакомые и близкие Пушкина. Мы увидели там Мицкевича... Постепенно собралось много знакомых Пушкина, а он не являлся. Наконец, приехал А. М. Муханов (А. А.) и объявил, что он был вместе с Пушкиным на гулянье в Марьиной роще (в этот день пришелся семик) и что поэт скоро приедет. Уже поданы были свечи, когда он явился, рассеянный, невеселый, говорил не улыбаясь (что всегда показывало у него дурное расположение) и тотчас после ужина заторопился ехать. Коляска его была подана, и он, почти не сказавши никому ласкового слова, укатил в темноте ночи. Помню, что это произвело на всех неприятное впечатление. Некоторые объяснили дурное расположение Пушкина, рассказывая о неприятностях его по случаю дуэли, окончившейся не к славе поэта. В толстом панегирике своем Пушкину, г. Анненков умалчивает о подобных подробностях жизни его, заботясь только выставить поэта мудрым, непогрешительным, чуть не праведником. КС. А. ПОЛЕВОЙ. Записки, 210. Александр Пушкин, отправляющийся нынче в ночь, доставит тебе это письмо. Постарайся с ним сблизиться; нельзя довольно оценить наслаждение быть с ним часто вместе, размышляя о впечатлениях, которые возбуждаются в нас его необычайными дарованиями. Он стократ занимательнее в мужском обществе, нежели в женском... А. А. МУХАНОВ -- Н. А. МУХАНОВУ, из Москвы, 19 мая 1827 г. Щукинский Сборник, X, 353. В. Вересаев. Пушкин в жизни. От переезда в Петербург до путешествия в Арзрум (Май 1827 -- май 1829) Перед нами один из самых плодоносных периодов литературной биографии Пушкина. "Полтава", крупнейший шаг в эволюции поэта от его ранних поэм к созданиям 30-х годов; седьмая глава "Евгения Онегина"; множество лирических стихотворений, в том числе такие шедевры, как "Я вас любил...", "Воспоминание" и знаменитый "Анчар"; "Арап Петра Великого", первый в России и блистательный опыт биографического романа; критические статьи, излагающие новые эстетические принципы и взгляды на назначение литературы, ее историческую и социальную роль. Между тем жизнь ставила перед поэтом не одни творческие задачи. Из разговора с царем поэт вынес убеждение, что правительство намерено встать на путь широких реформ. Он надеялся, что его отношения с государем помогут облегчить участь декабристов, поверил (на какое-то время), что судьба послала России второго Петра Великого и что ему предназначено быть его сподвижником и вдохновителем. Перед Пушкиным открывалось новое поприще. На самом деле царь Николай I был человеком совсем не поэтического склада. Без серьезных собственных идей, неспособный ни к предвидению событий, ни к их предупреждению, он сам выразил свой идеал так: "Я чувствую себя вполне и совершенно счастливым только между солдатами... В военной службе господствует порядок, строгая, безусловная законность, не замечается всезнайства и страсти противоречить; здесь все подходит одно к другому и сливается одно с другим... Я считаю всю жизнь человеческую службой, потому что каждый служит; многие, конечно, лишь своим страстям, но им-то солдат и не должен служить, остерегаясь даже своих наклонностей<1. Пушкин скоро понял, как далек новый монарх от его представлений о нем. Прямое общение с властью вскоре свелось для поэта к встречам и переписке с шефом жандармов. По всякому пустяковому поводу он должен был выслушивать наставления Бенкендорфа. В воздухе стали собираться тучи. Еще продолжалось дело о "стихах на 14 декабря" (отрывке из "Андрея Шенье"), а уже началось еще более неприятное дело о "Гаврилиаде", грозившее очень тяжелыми последствиями (лишением всех прав состояния и ссылкой в Сибирь). Свобода поэта была зыбкой. К тому же он оказался в весьма двусмысленном положении: власти смотрели на него как на прощенного, но не раскаявшегося грешника, друзья молодости видели в его отношениях с царем измену общим идеалам. Одновременно он принужден создавать приветственные стансы императору "В надежде славы и добра..." (необходимый ответный жест на монаршую милость -- возвращение из ссылки, а с другой стороны - - надежда повлиять на царя в нужном направлении) и стансы -- послание в Сибирь - - декабристам, за которыми отправился б ы вослед и сам, если б они стали известны правительству. Верную позицию найти было нелегко. Обстановка начала нового царствования казалась противоречивой и неопределенной. Какие-то надежды на царя держались у поэта довольно долго, вплоть до 30-х годов. Пушкин много разъезжает, словно не может насытиться неожиданной вольностью. В ноябре 1826 года он едет в Михайловское, в декабре возвращается в Москву, оттуда в мае 1827 года едет в Петербург, в июне -- снова в Михайловское, откуда в октябре опять в Петербург. В 1828 году ряд неудачных попыток уехать в длительное путешествие -- на турецкий фронт, за границу; в октябре он уезжает в тверское имение Вульфов Малинники, откуда в декабре -- в Москву, но в начале января 1829 года он уже снова в Малинниках, откуда, после краткого пребывания, едет в Петербург, в начале марта -- опять в дороге: из Петербурга в Москву... Пушкин безудержно играет в карты. Позже он будет объяснять жене один из своих проигрышей: "Я так был желчен, что надо было развлечься чем-нибудь" (1834). В картах была поэзия риска, дававшая отдохновение от засилия невиданной в России дотоле степени бюрократии, которую с пылом устанавливал вокруг себя новый государь. Для большинства внешних наблюдателей карты и сменяющие друг друга любовные увлечения и составляли жизнь Пушкина. На самом деле истинный ее ток протекал совсем в другом русле. Поэт стремительно расширяет круг своей образованности, восполняя упущенное из-за ссылки время. В 1828 году -- 29 лет -- он овладевает английским и читает в оригинале Байрона и его соотечественников, он изучает Данте и итальянских поэтов, переводит с французского, испанского (Сервантеса), английского, польского, старофранцузского... Глубокая и разносторонняя осведомленность его в вопросах искусства, литературы и истории, политики, даже лингвистики, удивлявшая его собеседников в 30-е годы, складывалась именно в это время. Перед современниками, знавшими его в молодости, поэт неожиданно предстанет как глубокий мыслитель, разносторонний эрудированный ученый, знаток истории человечества и человеческой культуры, как острый критик и публицист. Пушкин сумел соединить в себе, по выражению Мицкевича, столь "выдающиеся и разнообразные способности, что они, казалось, должны были бы исключать друг друга". Он размышлял и над новыми духовными и социальными исканиями Запада. Тот же Мицкевич писал позже об интересе Пушкина этих лет, к, с одной стороны, С. Пеллико и Г. Муру, с другой -- Сен-Симону и Фурье, представителям углубленно- философского и социально-утопического течений европейской мысли: "В некоторых его воздушных стихах, в его разговорах обозначились уже следы обоих направлений". Впечатления мира театра, вновь открывшегося для него с возвращением в столицы, музыкальные вечера (в частности, у Дельвигов с участием Глинки), общение с книгами, которые не нужно было теперь выписывать издалека, с друзьями, с петербургскими и московскими литераторами -- все это ложилось на благодатную почву души много пережившего и передумавшего человека, сознающего свое предназначение. Пушкин официально признан первым поэтом России -- он задумал изменить сам язык отечественной поэзии и прозы. Он захотел сделать его общепонятным, чтобы потом построить на нем литературу, которая стала бы голосом нации в целом, внятным всем и волнующим всех. Таким путем, по его мысли, преодолевалась бы пропасть между сословиями, та самая, которую не смогли преодолеть его друзья- декабристы. Осуществление этого его замысла потребует многого, прежде всего, разрыва с существующим общественным вкусом. Пушкин принесет в жертву свою популярность романтического поэта. Литераторы всех лагерей тотчас обрушат на него давно сдерживаемый критический удар. Одиночество и непонимание современников постепенно станут его привычными спутниками. И пройдут годы, прежде чем заложенное в зрелых творениях поэта возвышенно-демократическое отношение к слову принесет великие плоды. Пока, много читая и многому учась у других, он вырабатывает и подготавливает позицию, собирает силы. <1 Кони А. Ф. Очерки и воспоминания. СПб., 1906, с. 451. 74 Я познакомилась с Александром (Пушкиным) , -- он приехал вчера, и мы провели с ним день у его родителей. Сегодня вечером мы ожидаем его к себе, -- он будет читать свою трагедию "Борис Годунов"... Я не знаю, любезен ли он в обществе, -- вчера он был довольно скучен и ничего особенного не сказал; только читал прелестный отрывок из 5-й главы "Онегина"... Надобно было видеть радость матери Пушкина: она плакала, как ребенок, и всех нас растрогала. Мой муж также был на седьмом небе, -- я думала, что их объятиям не будет конца. Баронесса С. М. ДЕЛЬВИГ (жена поэта) -- А. Н. СЕМЕНОВОЙ, 25 мая 1827 г. Б. Л. Модзалевский. Пушкин. Л., 1929, стр. 207 (фр.-рус.) . Вот я провела с Пушкиным вечер, о чем я тебе говорила раньше. Он мне очень понравился, очень мил, мы с ним уже довольно коротко познакомились, Антон (ев муж) об этом очень старался, так как он любит Александра, как брата. Бар-сса С. М. ДЕЛЬВИГ -- А. Н. СЕМЕНОВОЙ, 29 мая 1827 г. Б. Модзалевский, стр. 207 (фр.-рус.) . Смирдин сказал о Пушкине: "Сочинил Цыгане -- и продает ее, как Цыган -- за 2 листа 8 рублей. Странно напечатано -- несколько белых страниц между печатными". Б. М. ФЕДОРОВ. Из дневника (май 1827 г.). Русский Библиофил, 1911, • 5, стр. 32. С Пушкиным я опять увиделась в Петербурге, в доме его родителей, куда он приехал из своей ссылки в 1827 г., прожив в Москве несколько месяцев. Он был тогда весел, но чего-то ему недоставало. Он как будто не был так доволен собою и другими, как в Тригорском и Михайловском... Он приехал в Петербург с богатым запасом выработанных мыслей. Тотчас по приезде он усердно начал писать, и мы его редко видели. Он жил в трактире Демута, его родители -- на Фонтанке, у Семеновского моста... Мать его Надежда Осиповна, горячо любившая детей своих, гордилась им и была очень рада и счастлива, когда он посещал их и оставался обедать. Она заманивала его к обеду печеным картофелем, до которого Пушкин был большой охотник. В год возвращения его из Михайловского именины свои (2 июня) праздновал он в доме родителей, в семейном кружку, и был очень мил. Я в этот день обедала у них и имела удовольствие слушать его любезности. После обеда Абр. Серг. Норов, подойдя ко мне с Пушкиным, сказал: "Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, а он так много вам писал прекрасных стихов?" -- "И в самом деле, -- отвечала я, -- мне бы надо подарить вам что-нибудь: вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне". Он взял кольцо, надел на свою маленькую прекрасную ручку и сказал мне, что даст мне другое. -- На другой день Пушкин привез мне обещанное кольцо с тремя бриллиантами и хотел было провести у меня несколько часов: но мне нужно было ехать с графинею Ивелич, и я предложила ему прокатиться к ней на лодке. Он согласился, и я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском. Он шутил с лодочником, уговаривал его быть осторожным и не утопить нас. Потом мы заговорили о Веневитинове, и он сказал: "Почему вы дали ему умереть? Он тоже был влюблен в вас, не правда ли?" На это я отвечала ему, что Веневитинов оказывал мне только нежное участие и дружбу и что сердце его давно уже принадлежало другой. Тут кстати я рассказала ему о наших беседах с Веневитиновым... Пушкин слушал внимательно, выражая только п о временам досаду, что так рано умер чудный поэт. Вскоре мы пристали к берегу, и наша беседа кончилась. А. П. КЕРН. Воспоминания, Л. Майков. 247 -- 249. (Летом 1827 г.). Когда я возвратился летом в Москву, я спросил Соболевского: "Какая могла быть причина, что Пушкин, оказавший мне столь много приязни, написал на меня такую злую эпиграмму". ("Лук звенит, стрела трепещет"). Соболевский отвечал; "вам покажется странным мое объяснение, но это сущая правда: у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придет ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому, как только случай сведет его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек? Он даже старается раздражать его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен". А. Н. МУРАВЬЕВ. Знакомство с русскими поэтами. Киев, 1871, стр. 14. 1827 года, в один из дней начала лета, я посетил бывшую тогда выставку художественных произведений на Невском проспекте против Малой Морской в доме Таля. В это время была выставлена картина, присланная Карлом Брюлловым из Италии, известная под названием "Итальянское утро". Уже не в первый раз я с безотчетно приятным наслаждением смотрел на эту картину. Странное чувство остановилось во мне. Казалось, я дышал каким-то мне дотоле неведомым воздухом. Что-то неизъяснимо приятное окружало меня. С таким чувством я вышел на улицу. Первые особы, мне встретившиеся, был барон Дельвиг и с ним под руку идущий, небольшого роста, смуглый и с курчавыми волосами. Я с Дельвигом поздоровался, как с хорошо знакомым, и он меня спросил, разве я не знаю его (указывая на своего товарища). Получив от меня отрицательный ответ, он сказал: "Это -- Пушкин". Тогда я, от души обрадовавшись, отнесся к Александру Сергеевичу, как уж несколько знакомому, ибо часто до приезда его виделся с его матерью Надеждой Осиповной и сестрою Ольгою Сергеевною. Одежда на нем была вовсе не петербургского покроя, в особенности же картуз престранного вида. Желая быть долее с Пушкиным, я вместе с ними пошел опять на выставку. Дельвиг подвел Пушкина прямо к "Итальянскому утру". Остановившись против этой картины, он долго оставался безмолвным и, не сводя с нее глаз, сказал: -- Странное дело, в нынешнее время живописцы приобрели манеру выводить из полотна предметы и в особенности фигуры; в Италии это искусство до такой степени утвердилось, что не признают того художником, кто не умеет этого делать. И, вновь замолчав, смотрел на картину, отступил и сказал: -- Хм! Кисть, как перо: для одной -- глаз, для другого -- ухо. В Италии дошли до того, что копии с картин до того делают похожими, что, ставя одну оборот другой, не могут и лучшие знатоки отличить оригинала от копии. Да, это, как стихи, под известный каданс можно их наделать тысячи, и все они будут хороши. Я ударил об наковальню русского языка, и вышел стих, -- и все начали писать хорошо. В это время он взглянул на Дельвига, и тот с обычною своею скромностью и добродушием, потупя глаза, ответил: "Да". А. С. АНДРЕЕВ. Встреча с Пушкиным. Звенья, II, "Академия", 1933, стр. 237, 8 июня 1827 г. Я просидел у г-жи Керн до десяти часов вечера. Когда я уже прощался с нею, пришел поэт Пушкин. Это человек небольшого роста, на первый взгляд не представляющий из себя ничего особенного. Если смотреть на его лицо, начиная с подбородка, то тщетно будешь искать в нем, до самых глаз, выражения поэтического дара. Но глаза непременно остановят вас: в них вы увидите лучи того огня, которым согреты его стихи. Об обращении его и разговоре ничего не могу сказать, потому что я скоро ушел. А. В. НИКИТЕНКО. Моя повесть о самом себе. СПб., 1905, т. 1, стр. 168. Александр (Пушкин) меня утешил и помирил с собой. Он явился таким добрым сыном, как я и не ожидал. Его приезд обрадовал меня и Сониньку (жена Дельвига). Она до слез была обрадована, я -- до головной боли. Бар. А. А. ДЕЛЬВИГ -- П. А. ОСИПОВОЙ, 14 июня 1827 г. Пушкин. Письма, т. II, Гос. изд., стр. 245. Был у Карамзиных -- виделся там с Пушкиным. Коля (сын Федорова) сидел на коленях его и читал ему его стихи. Б. М. ФЕДОРОВ, Из дневника, июнь 1827 г. Русский Библиофил, 1911, • 5, стр. 33. &_1001_300_178_0 Небольшая поэма Пушкина под названием Цыгане, только что напечатанная в Москве, в типографии Августа Семена, заслуживает особого внимания своей виньеткой, которая находится на обложке. Потрудитесь внимательно посмотреть на нее, дорогой генерал, и вы легко убедитесь, что было бы очень важно узнать наверное, кому принадлежит ее выбор, -- автору или типографу, потому что трудно предположить, чтоб она была взята случайно. Я очень прошу вас сообщить мне ваши наблюдения, а также и результат ваших расследований по этому предмету (см. рис. 1). А. X. БЕНКЕНДОРФ -- А. А. ВОЛКОВУ (жандармскому генералу в Москве), 30 июня 1827 г. Дела III Отделения об А. С. Пушкине. СПб., 1906. Изд. И. Балашова, стр. 260 (фр.) . Выбор виньетки достоверно принадлежит автору, который ее отметил в книге образцов типографских шрифтов, представленной ему г. Семеном; г. Пушкин нашел ее вполне подходящей к своей поэме. Впрочем, эта виньетка делалась не в Москве. Г. Семен получил ее из Парижа. Она имеется в Петербурге во многих типографиях, и вероятно, из того же источника. Г. Семен говорит, что употреблял уже эту виньетку два или три раза в заголовках трагедий. А. А. ВОЛКОВ -- А. Х.БЕНКЕНДОРФУ,6 июля1827г., из Москвы. Дела III Отделения, стр. 261 (фр.) . Пушкин, после свидания со мной, говорил в Английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно. А. X. БЕНКЕНДОРФ в донесении имп. Николаю, 12 июля 1827 г. Старина и Новизна, VI, 6 (фр.) . Тайная полиция не упускала из виду поведение и связи графа Александра Завадовского, которого она имеет некоторое основание остерегаться. В политическом отношении пока не замечено ничего, если не считать того, что несколько молодых ротозеев приходят к нему рассуждать и фрондировать, но -- без каких-либо последствий. Главное занятие Завадовского в настоящее время -- игра. Он нанял сельский домик на Выборгской Стороне, у Пфлуга, где почти каждый вечер собираются следующие господа: ...Пушкин, сочинитель, был там несколько раз. Он кажется очень изменившимся и занимается только финансами, стараясь продавать свои литературные произведения на выгодных условиях. Он живет в гостинице Демута, где его обыкновенно посещают: полковник Безобразов, поэт Баратынский, литератор Федоров и игроки Шихмаков и Остолопов. Во время дружеских излияний он совершенно откровенно признается, что он никогда не натворил бы столько безумия и глупостей, если бы не находился под влиянием Александра Раевского, который по всем данным, собранным с разных сторон, должен быть человеком весьма опасным. М. Я. фон-ФОК в донесении Бенкендорфу, 13 июля 1827 г. Б. Модзалевский, 37 (фр.) . Пушкин любил веселую компанию молодых людей. У него было много приятелей между подростками и юнкерами. Около 1827 года в Петербурге водил он знакомство с гвардейскою молодежью и принимал деятельное участие в кутежах и попойках. Однажды пригласил он несколько человек в тогдашний ресторан Доминика и угощал их на славу. Входит граф Завадовский и, обращаясь к Пушкину, говорит: "Однако, Александр Сергеевич, видно, туго набит у вас бумажник!" -- "Да ведь я богаче вас, -- отвечает Пушкин, -- вам приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки". Кн. А. Ф. ГОЛИЦЫН-ПРОЗОРОВСКИЙ по записи П. И. БАРТЕНЕВА. Рус. Арх., 1888, III, 468. Пушкина я вовсе не вижу, встречаю его иногда в клубе, он здесь в кругу шумном и веселом молодежи, в котором я не бываю; впрочем, мы сошлись с ним хорошо, не часто видимся, но видимся дружески, без церемоний... С Пушкина списал Кипренский портрет необычайно похожий. Н. А. МУХАНОВ -- А. А. МУХАНОВУ, 15 июля 1827 г., из Петербурга. Щукинский Сборник, X, 354. О. Кипренский жил в доме гр. Шереметевых на Фонтанке до своего последнего отъезда в Италию; предание добавляет, что в этом доме позировал ему для портрета А. С. Пушкин. В. К. СТАНЮКОВИЧ. Фонтанный дом Шереметевых. Путеводитель. Изд. Брокгауз- Ефрон. Пг.,_ 1923, стр. 8. (Портрет кисти Кипренского). Положение поэта не довольно хорошо придумано: оборот тела и глаз не свойствен Пушкину; драпировка умышленна; пушкинской простоты не видно; писан со всем достоинством живописи Кипренского. (Н. В. КУКОЛЬНИК). Художественная газета на 1837 г., • 9 -- 10, стр. 160. Лучший портрет сына моего есть тот, который написан Кипренским и гравирован Уткиным. С. Л. ПУШКИН. Отечеств. Записки, 1841, т. XV, особ. прилож., 4, (На выставке картин в Академии Художеств). Вот поэт Пушкин. Не смотрите на подпись: видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостает только беспрестанного вздрагивания: этот портрет писан Кипренским. А. В. НИКИТЕНКО, т. 1, 174. Большую известность получил портрет Кипренского в сделанной с него гравюре Н. И. Уткина (известного профессора-гравера), изданный в 1827 -- 29 гг. отчасти отдельно, отчасти в приложении к альманаху "Северные цветы" на 1828 г. и др. изд. Уткинская гравюра хотя и сделана по Кипренскому, но с многими отступлениями от оригинала: так, на гравюре не показано рук, есть отличия в изображении костюма (заметен край выреза жилета, иначе представлен левый воротничок манишки), но главным образом отличается изображение лица. Шевелюра и баки выделаны тщательнее, с более натуральной передачей спиральных завитков; лицо представлено более удлиненным и немного более повернутым кпереди; скулы выступают более натурально; в глазах более выразительности, и смотрят они более кверху; нос имеет несколько иную форму, он вообще прямее, но спинка его на конце шире и загнутее, ноздри обозначены резче; выступление челюсти и губ показано явственнее. Отличия эти заслуживают внимания, так как Уткин работал при жизни поэта и видал его лично. Д. Н. АНУЧИН. А. С. Пушкин. Антропологический этюд. М_ 1899, стр. 36. Без сомнения, величайшая услуга, какую бы мог я оказать вам, это -- держать Пушкина на узде, да не имею к тому способов. Дома он бывает только в девять часов утра, а я в это время иду на службу царскую; в гостях бывает только в клубе, куда входить не имею права, к тому же, с ним надо нянчиться, до чего я не охотник и не мастер... Дельвиг имеет влияние на Пушкина, В. П. ТИТОВ -- М. П. ПОГОДИНУ, 18 июля 1827 г.,_ из Петербурга. -- Н. Барсуков. Жизнь и труды Погодина, кн. II, изд. 2, стр. 71. (Середина 1827 г.). Братья Критские с товарищами неоднократно совещались о ходе и развитии своего тайного общества и предполагали вербовать членов среди студенчества, а председателем, по предложению Михаила Критского, избрать А. С. Пушкина. На последнее возражал Лушников, говоря, что "Пушкин ныне предался большому свету и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества". М. К. ЛЕМКЕ. Тайное общество братьев Критских (по данным архива Третьего Отделения). Былое, 1906, июнь, 46. Я в деревне и надеюсь много писать. В конце осени буду у вас. Вдохновения еще нет, покамест принялся я за прозу. ПУШКИН -- бар. А. А. ДЕЛЬВИГУ, 31 июля 1827 г., из Михайловского. (1827 -- 1831 гг.). Никто не имел столько друзей, сколько Пушкин, и, быв с ним очень близок, я знаю, что он вполне оценил сие счастие. Осенью он обыкновенно удалялся на два и три месяца в деревню, чтобы писать и не быть развлекаемым. В деревне он вел всегда одинаковую жизнь, весь день проводил в постеле с карандашом в руках, занимался иногда 12 часов в день, поутру освежался холодной ванною; перед обедом, несмотря даже на непогоду, скакал несколько верст верхом, и, когда уставшая под вечер голова требовала отдыха, он играл один на биллиарде или призывал с рассказами свою старую няню. Как скоро приезжал он в деревню и брался за перо, лихорадка переливалась в его жилы, и он писал, не зная ни дня, ни ночи. Так писал он, не покидая почти пера, каждую главу Онегина; так написал он почти без остановки Графа Нулина и Медного Всадника. Он писал всегда быстро, одним вдохновением, но иногда, недовольный некоторыми стихами, потом с гневом их марал, переправлял, ибо в его глазах редко какой-нибудь стих выражал вполне его мысль. Н. М. СМИРНОВ. Из памятных заметок. Рус. Арх., 1882, I, 232, (16 сент. 1827 г.). Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще местом его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал оттого, что проигрался). По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquien о "Bibliotheque de campagne" с "Журналом Петра I"; виден был также Альфиери, ежемесячник Карамзина и изъяснение основ, скрывшееся в полдюжине русских альманахов; наконец две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, особливо, когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, сказал мне, что она была счетною книгою масонского общества, а теперь пишет он в ней стихи; в другой же книге показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет -- как Пушкин говорит -- неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь. Вот историческая основа этого сочинения. Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать "Годунова" с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею. В "Стеньке Разине" не пошли стихи, где он говорит воеводе астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: "Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму". Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его "Гр афа Нулина": нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною, просили, чтобы он дал ей хотя салоп. Говоря о недостатках нашего частного и общественного воспитания, Пушкин сказал: "Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Однако, я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову". Играя на бильярде, сказал Пушкин: "Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей "Истории", говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову -- пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря". АЛ. Н. ВУЛЬФ. Дневник. Л. Майков. 176. 15 окт. 1827 г. -- Вчерашний день был для меня замечателен: приехав в Боровичи в 12 час. утра, застал я проезжего в постели. Он метал банк гусарскому офицеру. Перед тем я обедал. При расплате недоставало мне 5 рублей, я поставил их на карту. Карта за каргой, проиграл 1600. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы двести рублей и уехал очень недоволен сам собой. На следующей станции нашел я Шиллерова "Духовидца"; но едва успел я прочитать первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, во фризовой шинели... Увидев меня, он с живостью на меня взглянул; я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга -- и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. ПУШКИН. Встреча с Кюхельбекером. Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С. Петербург некто г. Пушкин, начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать; а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег; я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что: по прибытии в Петербург в ту же минуту доложит его императорскому величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин, между прочими угрозами, объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет. ФЕЛЬДЪЕГЕРЬ ПОДГОРНЫЙ в рапорте дежурному генералу главного штаба Потапову 28 окт, 1827 г. Стихотворения А. С. Пушкина, не вошедшие в последнее собрание его сочинений. Изд. Р. Вагнера. Берлин, 1861, стр. 192. (Осень 1827 г.). Я познакомился с Пушкиным. Другой человек, как мне его описывали, и каковым он был прежде в самом деле. Скромен в суждениях, любезен в обществе и дитя по душе. Гусары испортили его в лицее. Москва подбаловала, а несчастия и тихая здешняя жизнь его образумили. Ф. В. БУЛГАРИН -- В. А. УШАКОВУ, 6 янв. 1828 г. Щукинский Сборник, IX, 161. На днях вышла третья глава "Онегина". Разговор Филипьевны седой с Татьяной удивительно природен. Груша утверждает, что он списан с натуры. Н.А.МУХАНОВ -- А.А.МУХАНОВУ, 31 окт. 1827 г. Щукинский Сборник, X, 356. (Октябрь 1827 г.). Поэт Пушкин здесь (в Петербурге). Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем, сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом. М. Я. фон-ФОК в донесении ген. А. X. Бенкендорфу. Б. Модзалевский, 40. Пушкина, после его возвращения из ссылки, я увидела в 1827 году, когда я уже была замужем за Каратыгиным. Это было на Малом театре (он находился на том самом месте, где теперь Александринский). В тот вечер играли комедию Мариво: "Обман в пользу любви", в переводе П. А. Катенина<1. Он привел ко мне в уборную "кающегося грешника", как называл себя Пушкин. (См. эпиграмму Пушкина на Колосову, 1819 г.). "Размалеванные брови"... напомнила я ему, смеясь. -- "Полноте, бога ради, -- перебил он меня, конфузясь и целуя мою руку, -- кто старое помянет, тому глаз вон! Позвольте мне взять с вас честное слово, что вы никогда не будете вспоминать о моей глупости, о моем мальчишестве?!" Слово было дано; мы вполне примирились. А. М. КАРАТЫГИНА-КОЛОСОВА. Воспоминания. Рус. Стар., 1880, т. 28, стр. 571. <1Пьеса эта единственный раз шла на сцене Малоло театра во Вторник 27 сентября1827 г.(См.: Северная Пчела , 1827, • 116.) Пушкин в это время был в деревне. Встреча, вероятно, произошла позднее. Мой разбор "Цыган" Пушкина (напечатанный в • 10 "Московского Телеграфа" за 1827 г.) навлек или мог бы навлечь облачко на светлые мои с ним сношения. О том я долго не догадывался и узнал случайно, гораздо позднее. А. А. Муханов, тогда общий приятель наш, сказал мне однажды, что из слов, слышанных им от Пушкина, убедился он, что поэт не совсем доволен отзывом моим о поэме его... Между тем Пушкин сам ничего не говорил мне о своем неудовольствии: напротив, помнится мне, даже благодарил меня за статью. Взаимные отношения наши остались самыми дружественными. Он молчал, молчал и я, опасаясь дать словам Муханова вид сплетни. Мог я думать, что Пушкин забыл или изменил свое первоначальное впечатление, но Пушкин не был забывчив. В то самое время, когда между нами все обстояло благополучно, Пушкин однажды спрашивает меня в упор: может ли он напечатать следующую эпиграмму: "О чем, прозаик, ты хлопочешь?" Полагая, что вопрос его относится до цензуры, отвечаю, что не предвижу никакого с ее стороны препятствия. Между тем замечаю, что при этих словах моих лицо его вдруг вспыхнуло и озарилось краскою, обычайною в нем приметою какого-нибудь смущения или внутреннего сознания в неловкости положения своего. Тем кончилось. Уже после смерти Пушкина как-то припомнилась мне вся эта сцена; загадка нечаянно сама разгадалась передо мною, я понял, что этот прозаик -- я, что Пушкин, легко оскорблявшийся, оскорбился некоторыми заметками в моей статье, и, наконец, хотел узнать от меня, не оскорблюсь ли я сам напечатанием эпиграммы, которая сорвалась с пера его против меня. Досада его, что я, в невинности своей, не понял нападения, бросила в жар лицо его... Пушкин был вообще простодушен, уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством... Я держался того мнения, что в литературе добрая, т. е. явная, ссора лучше худого, т. е. недобросовестного, мира. Он, пока самого его не заденут, более был склонен мирволить и часто мирволил. Натура Пушкина более была открыта к сочувствиям, нежели к отвращениям. В н ем было более любви, нежели негодования, более благоразумной терпимости и здравой оценки действительности, нежели своевольного враждебного увлечения. На политическом поприще, если оно открылось бы перед ним, он, без сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так наз. либеральная, молодая пора поэзии его не может служить опровержением слов моих... Многие из тогдашних стихов его были более отголоском того времени, нежели исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто был Эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того он был искренен; но не был сектатором в убеждениях или предубеждениях своих, а тем более не был сектатором чужих предубеждений. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером. Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нем готового соумышленника и, к счастью его самого и России, оставили его в покое. Этому соображению и расчету их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушений 25 года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую славу России . -- При всем добросердечии своем Пушкин был довольно злопамятен, и не столько по врожденному свойству и увлечению, сколько по расчету; он, так сказать, вменял себе в обязанность, поставил себе за правило помнить зло и не отпускать должникам своим. Кто был в долгу у него, или кого почитал он, что в долгу, тот, рано или поздно, расплачивался с ним, волею или неволею. Для подмоги памяти своей он держался в этом отношении бухгалтерского порядка: он вел письменный счет своим должникам настоящим или предполагаемым; он выжидал только случая, когда удобнее взыскать недоимку. Он не спешил взысканием, но отметка должен не стиралась с имени. Это буквально было так. На лоскутках бумаги были записаны у него некоторые имена, ожидавшие очереди с воей; иногда были уже заранее заготовлены про них отметки, как и когда взыскать долг, значившийся за тем или другим. Вероятно, так и мое имя было записано на подобном роковом лоскутке, и взыскание с меня было совершено известною эпиграммою. Таковы, по крайней мере, мои догадки, основанные на вышеприведенных обстоятельствах<1. Но если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым почерком пера напишет он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой "Евгений Онегин" или в послание, и дело кончено... В действиях, в поступках его не было и тени злопамятства, он никому не желал повредить. Кн. П. А. ВЯЗЕМСКИЙ. Полн. собр. соч., т. 1, стр. 321 -- 324. <1Догадки совершенно неправильные. Эпиграмма Пушкина "Прозаик и поэт" была напечатана в книжке "Московского Вестника", вышедшей около 15 февраля 1827 г., за три месяца до выхода с свет "Цыган" и месяцев за восемь до появления статьи Вяземского. Это обстоятельство, конечно, не отнимает интереса от общих замечаний Вяземского о характере Пушкина. Поэт Пушкин ведет себя отлично хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит государя и даже говорит, что ему обязан жизнью, ибо жизнь так ему наскучила в изгнании и вечных привязках, что он хотел умереть. Недавно был литературный обед, где шампанское и венгерское вино пробудили во всех искренность. Шутили много и смеялись и, к удивлению, в это время, когда прежде подшучивали над правительством, ныне хвалили государя откровенно и чистосердечно. Пушкин сказал: "меня должно прозвать или Николаем, или Николаевичем, ибо без него я бы не жил. Он дал мне жизнь и, что гораздо более, - - свободу: виват!" М. Я. фон-ФОК в донесении ген. А. X, Бенкендорфу в октябре 1827 г. Б. Модзалевский, 40. 26 ноября 1827 г. Я пошел во втором часу к барону Дельвигу. У него застал Ф. В. Булгарина и Ал. С. Пушкина. В беседе с ними я просидел до трех часов. Последнего я желал давно видеть и увидел -- маленькую белоглазую штучку, более мальчика и ветреного шалуна, чем мужа. Но его шутки, рассказы, критика -- совершенно пиитические; мне не понравилось только, что он считает "дрянью" Гнедичеву идиллию "Рыбаки". И. А ВТОРОВ. Из дневника. М. Ф. де Пуль. Отец и сын. Рус. Вестник, 1875, авг., 579. Приехав в конце 27 года в Тверь, напитанный мнениями Пушкина и его образом обращения с женщинами, предпринял я сделать завоевание Кат. (К.ат. Ив. Гладковой-Вульф, двоюродной его сестры). Слух о моих подвигах любовных давно уже дошел и в глушь берновскую. Кат. рассказывала мне, что она сначала боялась приезда моего, как бы и Пушкина. Столь же неопытный в практике, сколько знающий теоретик, я первые дни был застенчив с нею и волочился как 16-летний юноша. АЛ. Н. ВУЛЬФ. Дневник. П-н и его совр-ки, XXI -- XXII 87. Пушкин был живой волкан, внутренняя жизнь била из него огненным столбом. Теперь приостыл и, как обыкновенно водится около волканов, окружен изобилием, цветом и плодами. Ф. Н. ГЛИНКА -- А. А. ИВАНОВСКОМУ, 27 ноября 1827 г., из Петрозаводска. Рус. Стар., 1880, т. 63, апр., 123. Государь цензуровал "Графа Нулина". У Пушкина сказано "урыльник". Государь вычеркнул и написал -- "будильник"<1. Это восхитило Пушкина. "Это замечание джентльмена. А где нам до будильника (урыльника?), я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой". А. О. СМИРНОВА. Автобиография, 182. <1 Ложится он, сигару просит, Мосье Пикар ему приносит Графин, серебряный стакан, Сигару, бронзовый светильник, Щипцы с пружиною, будильник И неразрезанный роман. В день св. Николая (6 дек.) журналист Николай Греч давал обед для празднования своих именин и благополучного окончания грамматики. Гостей было 62 человека: все литераторы, поэты, ученые,и отличные любители словесности. Никогда не видывано прежде подобных явлений, чтоб столько умных людей, собравшись вместе и согрев головы вином, не говорили, по крайней мере, двухсмысленно о правительстве и не критиковали мер оного. Теперь напротив только и слышны были анекдоты о правосудии государя, похвала новых указов и изъявление пламенного желания, чтобы государь выбрал себе достойных помощников в трудах... Под конец стола один из собеседников, взяв бокал в руки, пропел следующие забавные куплеты, относящиеся к положению Греча и его грамматики. (Четыре куплета, между прочим) : В отчаяньи уж Греч наш был, Грамматику чуть-чуть не съели: Но царь эгидой осенил, И все педанты присмирели. И так, молитву сотворя, Во-первых, здравие царя! Трудно вообразить, какое веселие произвели сии куплеты. Но приятнее всего было то, что куплеты государю повторены были всеми гостями с восторгом и несколько раз. -- Куплеты начали тотчас после стола списывать на многие руки. Пушкин был в восторге и беспрестанно напевал прохаживаясь: И так, молитву сотворя, Во-первых, здравие царя! Он списал эти куплеты и повез к Карамзиной. М. Я. фон-ФОК в донесении А. X. Бенкендорфу (дек. 1837 г.). Б. Модзалевский, 41. Пушкин ежедневно у нас: и так не повесничает. Е. А. КАРАМЗИНА (вдова историка) -- И. И. ДМИТРИЕВУ, 13 дек. 1827 г. <1 Письма Карамзина к Дмитриеву. СПб., 1889, стр. 230. <1В подлиннике -- очевидная опечатка: вм. 1827 г. -- 1828. Зиму и весну 1827 -- 1828 г. Пушкин очень часто видался с Дельвигом. По свидетельству жившего в то время y Дельвига родного его брата, Александра Антоновича, Пушкин бывал у них почти всякий вечер... Беседы происходили обыкновенно в кабинете Дельвига. Пушкин сидел на диване, по-турецки с ногами, Дельвиг подле него на кресле, а перед ним на столе лежала бумага и карандаш. Разговоры их нередко перемешивались экспромтами Пушкина, которые Дельвиг немедленно записывал, показывал Пушкину, а иногда, не показывая, отдавал в печать, так что Пушкин, не придававший важности этим шуткам и немедленно забывавший их, уверял, что Дельвиг подписывает его фамилию под чужими стихами. Мы сомневаемся, однако ж, в справедливости последнего мнения, несмотря на свидетельство очевидца: Пушкин, всегда тщательно отделывавший все свои произведения, вообще не любил экспромтов. Литературные чтения в обществе, весьма обыкновенные в то время, особенно часто бывали у Дельвига. Стихотворения и прозаические статьи, присылавшиеся Дельвигу для помещения в его альманахе ("Северные Цветы"), прочитывались и обсуждались в этой приятельской беседе; здесь же обыкновенно читались новые произведения. Пушкина, Баратынского и Жуковского. В один из таких вечеров Пушкин читал свою "Комедию о Царе Борисе и Гришке Отрепьеве". При чтении присутствовал и Мицкевич. По совету Дельвига и Мицкевича, Пушкин исключил из своей трагедии сцену между Григорием и злым чернецом, предшествовавшую сцене между Пименом и Григорием в Чудовом монастыре. Исключенная сцена, по мнению обоих поэтов, ослабляла впечатление, производимое рассказом Пимена. В. П. ГАЕВСКИЙ. Дельвиг. Современник, 1854, • 9, стр. 12. Пушкин в дружеском обществе был очень приятен... Дельвиг со всеми товарищами по лицею был одинаков в обращении, но Пушкин обращался с ними разно. С Дельвигом он был вполне дружен и слушался, когда Дельвиг его удерживал от излишней картежной игры и от слишком частого посещения знати, к чему Пушкин был очень склонен. С некоторыми же из своих товарищей лицеистов, в которых Пушкин не видел ничего замечательного, и в том числе с М. Л. Яковлевым, обходился несколько надменно, за что ему часто доставалось от Дельвига. Тогда Пушкин, видимо, на несколько времени изменял свой тон и с этими товарищами. Бар. А. И. ДЕЛЬВИГ (племянник поэта Дельвига). Мои воспоминания, 1, 72. Сознаюсь вам, что мое существование в Петербурге -- достаточно глупое, и что я горю желанием изменить его тем или другим образом. Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское. Однако это было моим желанием. Петербургская суетня и шум стали мне совершенно невыносимыми, -- я переношу их с нетерпением. Я предпочитаю ваш прекрасный сад и прекрасные берега Сороти. Вы видите, что мои вкусы еще недостаточно поэтичны, несмотря на скверную прозу моего нынешнего существования. ПУШКИН -- П. А. ОСИПОВОЙ, 24 янв. 1828 г., из Петербурга (фр.). (У польского художника Ваньковича, в Петербурге). Среди картин, развешенных по стенам, в глаза бросились два больших портрета, стоящих на мольбертах друг около друга. Одним из них был портрет Мицкевича в бурке, опирающийся на скалу, -- портрет, который впоследствии сделается столь же популярным, как и сам Мицкевич. Рядом стоял второй портрет совершенно одинакового размера. Он изображал мужчину, закутанного в широкий плащ-альмавиву с клетчатой подкладкой и стоящего в созерцании и раздумьи под тенистым деревом. Лицо очень неприветливое, цвет его какой-то странный, но все же инстинктивно можно было угадать, что он естественный; черты лица мало интересные, тем более, что портрет сделан был en face, лезущим в глаза; блики с тенями от дерева отчасти скользили по лицу, все это вместе заставляло смотреть на полотно с некоторым отвращением. -- "Кто это такой?" -- спросил я. -- "Да разве ты не знаешь? Это -- Пушкин, и притом похожий, как две капли воды"... Тогда Ванькович обладал отрицательным даром портретиста, -- схватывать сходство в ущерб лицу. СТАНИСЛАВ МОРАВСКИЙ. Воспоминания, Московский Пушкинист, II, 255. Формальное предложение отца моего (Н. И. Павлищева) встретило со стороны родителей Ольги Сергеевны (сестры Пушкина) решительный отказ, несмотря на красноречие Александра Сергеевича, Василия Львовича (Пушкиных) и Жуковского; Сергей Львович замахал руками, затопал ногами -- и бог весть почему -- даже расплакался, а Надежда Осиповна распорядилась весьма решительно: она приказала не пускать отца моего на порог. Этого мало: когда, две недели спустя, Надежда Осиповна увидела на бале отца, то запретила дочери с ним танцовать. Во время одной из фигур котильона отец сделал с нею тура два. Об этом доложили Над. Осиповне, забавлявшейся картами в соседней комнате. Та в негодовании выбежала и в присутствии общества, далеко не малочисленного, не задумалась толкнуть свою тридцатилетнюю дочь. Мать моя упала в обморок. Чаша переполнилась; Ольга Сергеевна не стерпела такой глубоко оскорбительной выходки и написала на другой же день моему отцу, что она согласна венчаться, никого не спрашивая. Это случилось во вторник, 24 января 1828 года, а на следующий день, 25 числа, в среду, в час пополуночи, Ольга Сергеевна тихонько вышла из дома; у ворот ее ждал мой отец; они сели в сани, помчались в церковь св. Троицы Измайловского полка и обвенчались в присутствии четырех свидетелей -- друзей жениха. После венца отец отвез супругу к родителям, а сам отправился на свою холостую квартиру. Рано утром Ольга Сергеевна послала за братом Александром Сергеевичем, жившим особо, в Демутовой гостинице. Он тотчас приехал и, после трехчасовых переговоров с Надеждой Осиповной и Сергеем Львовичем, послал за моим отцом. Новобрачные упали к ногам родителей и получили прощение. Однако Надежда Осиповна до самой кончины своей относилась недружелюбно к зятю. -- По этому случаю Александр Сергеевич сказал сестре: "Ты мне испортила моего Онегина: он должен был увезти Татьяну, а теперь... этого не сделает". Л. Н. ПАВЛИЩЕВ (племянник Пушкина). Воспоминания, стр. 47 -- 49. Пушкина, Ольга Сергеевна, одним утром приходит к брату Александру и говорит ему: "Милый брат, поди скажи нашим общим родителям, что я вчера вышла замуж за... (не помню кого)". Брат удивился, немного рассердился, но, как умный человек, тотчас увидел, что худой мир лучше доброй ссоры, и понес известие к родителям. Сергею Львовичу сделалось дурно: привели цырульника пустить кровь, и Пушкин замечает, что отец его в беспамятстве горя поднял спор с цырюльником и начал учить его, как пускать кровь, но тем и кончил, а теперь все помирились. В. А. ЖУКОВСКИЙ -- А. А. ВОЕЙКОВОЙ, 4 февр. 1828 г. Н В. Соловьев. История одной жизни. Пг., 1916, т. II, 65. (26 янв. 1828 г.). В квартире Дельвига (сам он был тогда в отлучке) мы, вместе с Александром Сергеевичем, имели поручение от его матери, Надежды Осиповны, принять и благословить образом и хлебом новобрачных Павлищева и сестру Пушкина Ольгу. Мы отправились вместе с Александром Сергеевичем в старой фамильной карете его родителей на квартиру Дельвига, которая была приготовлена для новобрачных. Был январь месяц, мороз трещал страшный; Пушкин, всегда задумчивый и грустный в торжественных случаях, не прерывал молчания. Но вдруг, стараясь показаться веселым, вздумал заметить, что еще никогда не видел меня одну: "вот, однако, первый раз, как мы одни". Мне показалось, что эта фраза была внушена желанием скрыть свои размышления по случаю важного события в жизни нежно любимой им сестры, а потому без лишних объяснений я сказала только, что этот необыкновенный случай отмечен сильным морозом. -- "Это правда, 27 градусов", -- повторил Пушкин, плотнее закутавшись в шубу, и прижался в угол кареты. Так кончилась эта попытка завязать разговор и быть любезным. Она уже не возобновлялась во всю дорогу. На квартире новобрачных мы долго прождали молодых, молча прогуливаясь по освещенным комнатам, тоже весьма холодным, отчего я, несмотря на важность лица, мною представляемого (посаженой мари), оставалась, как ехала, в кацавейке. Несмотря на озабоченность, Пушкин и на этот раз был очень нежен, ласков со мною... Я заметила в этом и еще в нескольких других случаях, что в нем было до чрезвычайности развито чувство благодарности; самая малейшая услуга ему или кому-нибудь из его близких трогала его несказанно. Так, я помню, однажды потом батюшка мой, разговаривая с ним на этой же квартире Дельвига, коснулся этого события, т. е. свадьбы его сестры, мною нежно любимой, и сказал ему, указывая на меня: "и эта дура, несмотря на морозную ночь, в одной почти рубашке побежала через Фонтанку". В это время Пушкин сидел рядом с отцом моим на диване, против меня, поджавши по своему обыкновению ноги, и, ничего не отвечая, быстро схватил мою руку и крепко поцеловал: красноречивый протест против шуточного обвинения сердечного порыва. А. П. КЕРН. Л. Майков, 293, и Пушкин и его с-ки, V, 143 -- 144 (сводный текст). Вы... утешили скуку моего заточения. Всевозможные заботы, огорчения, неприятности и т. д. удерживали меня больше, чем когда-либо, вдалеке от света... Я сам был болен... Я скучаю, не имея даже развлечения хотя бы в физической боли. ПУШКИН -- ЕЛ. МИХ. ХИТРОВО, 6 (?) февр. 1828 г. Письма Пушкина к Е. М. Хитрово. Труды Пушкинского Дома, 1927, стр. 2. (фр.) . Такой скучный больной, как я, не заслуживает вовсе такой любезной сиделки, как вы... Я еще немного хромаю и боюсь лестниц, -- до сих пор я не позволяю себе подниматься выше первого этажа. ПУШКИН -- ЕЛ. МИХ. ХИТРОВО, 10 (?), февр. 1828 г. Письма Пушкина к Хитрово, 3 (фр.). Это можно распространять, но нельзя печатать. НИКОЛАЙ I. Надпись на переданном ему Бенкендорфом стих. Пушкина "Друзьям" ("Нет, я не льстец, когда царю..."). Дела III Отд., стр. 66 (фр.) . Пушкин! известный уже сочинитель! который, не взирая на благосклонность Государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к Государю! Имеет знакомство с Жулковским! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая будто уже и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!! СЕКРЕТНЫЙ АГЕНТ ТРЕТЬЕГО ОТДЕЛЕНИЯ -- М. Я. фон-ФОКУ, в февр. 1828 г. Б. Модзалевский, 42. (При посылке "Северных Цветов" за 1828 год с портретом Пушкина раб. Кипренского, грав. Уткиным). -- Вот тебе наш милый, добрый Пушкин. Его портрет поразительно похож, -- как будто ты видишь его самого. Как бы ты его полюбила, ежели бы видела его, как я, всякий день. Это человек, который выигрывает, когда его узнаешь. Бар-сса С. М ДЕЛЬВИГ -- А. Н. СЕМЕНОВОЙ, 9 февр. 1828 г. 5. Модзалевский. Пушкин, стр. 216 (фр.-рус.). В первое время по приезде в Петербург (приехал в марте 1828 г.) я жил в гостинице "Демут", где обыкновенно квартировал А. С. Пушкин. Я каждое утро заходил к нему, потому что он встречал меня очень любезно и привлекал к себе своими разговорами и рассказами. Как-то в разговоре с ним я спросил у него, -- знакомиться ли мне с издателями "Северной Пчелы" (Булгариным и Гречем)? -- А почему же нет? -- отвечал, не задумываясь, Пушкин. "Чем они хуже других? Я нахожу в них людей умных. Для вас они будут особенно любопытны!" Тут он вошел в некоторые подробности, которые показали мне, что он говорит искренно. О Пушкине любопытны все подробности, и потому я посвящу ему здесь несколько страниц. Жил он в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнат, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком -- карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью! Зато он был удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания и суждения невольно врезывались в памяти. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне: -- "Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня". Я заметил ему, что этим доказывается неравнодушие его к похвалам. -- "Нет, а может быть, авторское самолюбие?" -- отвечал он, смеясь. В нем пробудилась досада, когда он вспомнил о критике одного из своих сочинений, напечатанной в "Атенее". Он сказал мне, что даже написал возражение на эту критику, но не решился напечатать свое возражение и бросил его. Однако он отыскал клочки синей бумаги, на которой оно было написано, и прочел мне кое-что. Это было, собственно, не возражение, а насмешливое и очень остроумное согласие с глупыми замечаниями его рецензента, которого обличал он в противоречии и невежестве, по-видимому, соглашаясь с ним. Я уговаривал Пушкина напечатать остроумную его отповедь "Атенею", но он не согласился, говоря: "Никогда и ни на одну критику моих сочинений я не напечатаю возраж ения; но не отказываюсь писать в этом роде на утеху себе". Вообще, как критик, он был умнее на словах, нежели на бумаге. Иногда вырывались у него чрезвычайно меткие, остроумные замечания, которые были бы некстати в печатной критике, но в разговоре поражали своею истиною. Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он сказал: "Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешана гирька!" Увидевши меня по приезде моем из Москвы, когда были изданы две новые главы "Онегина", Пушкин желал знать, как встретили их в Москве. Я отвечал: "Говорят, что вы повторяете себя: нашли, что у вас два раза упомянуто о битье мух". -- Он расхохотался, однако спросил: -- "Нет? в самом деле говорят это?" -- "Я передаю вам не свое замечание; скажу больше: я слышал это из уст дамы". -- "А ведь это очень живое замечание, в Москве редко услышишь подобное", -- прибавил он. Самолюбие его проглядывало во всем. Он хотел быть прежде всего светским человеком, принадлежащим к аристократическому кругу; высокое дарование увлекало его в другой мир, и тогда он выражал свое презрение к черни, которая гнездится, конечно, не в одних рядах мужиков. Эта борьба двух противоположных стремлений заставляла его по временам покидать столичную жизнь и в деревне свободно предаваться той деятельности, для которой он был рожден. Но дурное воспитание и привычка опять выманивали его в омут бурной жизни, только отчасти светской. Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его, как законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста, своего рода Листа или Серве. Светская молодежь любила с ним покутить и поиграть в азартные игры, а это было для него источником бесчисленных неприятностей, так что он вечно был в раздражении, не находя или не умея занять настоящего места. Очень заметно было, что он хотел и в качестве поэта играть роль Байрона, которому подражал не в одних своих стихотворениях... Пушкин, кроме претензии на аристократство и несомненных успехов в разгульной жизни, считал себя отличным танцором и наездником. В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что, после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом. Ужель мне точно тридцать лет? Он тотчас возразил: "Нет, нет! У меня сказано: Ужель мне скоро тридцать лет? Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью". Надобно заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев! Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его -- грустный, меланхолический, и если иногда он бывает в веселом расположении, то редко и недолго. Мне кажется и теперь, что он ошибался, так определяя свой характер. Ни один глубокочувствующий человек не может быть всегда веселым и гораздо чаще бывает грустен. Однако человек, не умерший душою, приходит и в светлое, веселое расположение. Пушкин, как пламенный лирический поэт, был способен увлекаться всеми сильными ощущениями, и, когда предавался веселости, то предавался ей, как неспособны к тому другие. В доказательство можно указать на многие стихотворения Пушкина из всех эпох его жизни. Человек грустного, меланхолического характера не был бы способен к тому, Однажды я был у него вместе с Пав. Петр. Свиньиным. Пушкин, как увидел я из разговора, сердился на Свиньина за то, что очень неловко и некстати тот вздумал где-то на бале рекомендовать его славной тогда своей красотой и любезностью девице Л. Нельзя было оскорбить Пушкина более, как рекомендуя его знаменитым поэтом; а Свиньин сделал эту глупость. За то поэт и отплатил ему, как я был свидетелем, очень зло. Кроме того, что он горячо выговаривал ему и просил вперед не принимать труда знакомить его с кем бы то ни было, Пушкин, поуспокоившись, навел разговор на приключения Свиньина в Бессарабии, где тот был с важным поручением от правительства, но поступал так, что его удалили от всяких занятий по службе, Пушкин стал расспрашивать его об этом очень ловко и смело, так что несчастный Свиньин вертелся, как береста на огне. -- "С чего же взяли, - - спрашивал он у него, -- что будто вы въезжали в Яссы с торжественною процессиею, верхом, с многочисленною свитой, и внушили такое почтение молдавским и валахским боярам, что они поднесли вам сто тысяч серебряных рублей?" -- "Сказки, милый Александр Сергеевич, сказки! Ну, стоит ли повторять такой вздор!"


Первая
<<<<<: >>>>>:

новости мира::Поисковичёк:: Магазин рунета:: Базар в рунете:: Софт Ру:: Блог ЖЖ:: Анекдоты:: Миничат

сайт построен на хостинге Агава - лучшие цены, лучшее качество

Хостинг от uCoz