печаталка текстовА.С. Пушкин Впоследствии мне случилось очень близко сойтись с семейством Гончаровых, но уже тогда, когда оно оплакивало кончину великого поэта. Приветливо встретил меня Пушкин в доме Баратынского и показал живое участие к молодому писателю, без всякой литературной спеси или каких-либо видов протекции, потому что хотя он и чувствовал всю высоту своего гения, но был чрезвычайно скромен в его заявлении. Сочувствуя всякому юному таланту, и он, как некогда Дмитриев, заставлял меня читать мои стихи, и ему были приятны некоторые строфы из моего описания Бакчисарая, оттого что сам воспел этот чудный фонтан: так снисходительно судил он о чужих произведениях. Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи служил тогда блестящий дом княгини Зинаиды Волконской, урожденной княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет, хотела играть роль Коринны и действительно была нашей русскою Коринною. Она писала и прозою и стихами, одушевленная чувством патриотизма, который не оставил ее даже и тогда, как, изменив вере отеческой, поселилась в Риме. Предметом же своей поэмы избрала она св. Ольгу, так как и в ее жилах текла кровь Рюрикова и род Белозерских особенно благоговел пред сею великою просветительницею Руси. (У них в доме даже хранилась древняя ее икона, писанная, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде.) Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству. По ее аристократическим связям, собиралось в ее доме самое блестящее общество первопрестольной столицы; литераторы и художники обращались к ней как бы к некоему Меценату и приятно встречали друг друга на ее блистательных вечерах, которые умела воодушевить с особенным талантом. Страстная любительница музыки, она устрояла у себя не только концерты, но и италианскую оперу и являлась сама на сцене в роли Танкреда, поражая всех ловкою игрою и чудным голосом: трудно было найти равный ей контральто. В великолепных залах Белосельского дома, как бы римскoгo палацца, оперы, живые картины и маскарады часто повторялись во всю эту зиму, и каждое представление обстановлено было с особенным вкусом, ибо княгиню постоянно окружали италианцы, которые завлекли ее и в Рим. Тут же, в этих салонах, можно было встретить и все, что только было именитого на русском Парнасе, ибо все преклонялись пред гениальною женщиной. Пушкин и Вяземский, Баратынский и Дельвиг были постоянными ее посетителями. Кн. Одоевский, столько же преданный музыке, как и поэзии, который издавал в то время свою "Мнемозину", не пропускал ни одного ее вечера; бывал тут и приятный автор отечественных романов М. Н. Загоскин; степенные Раич, Шевырев и Погодин, хотя и не любители большого света, не чуждались, однако, ее блистательного круга: так умела она все собирать воедино. Но был один юный даровитый поэт, в роде Andrй Chйnier , которого влекло к ней не одно лишь блистательное общество; горящий чистою, но страстною любовию, ей посвящал он звучные меланхолические свои стихи и безвременно сошел в могилу, хотя княгиня, дружная с ею семейством, оказывала ему нежную приязнь. Много обещал в будущем молодой Веневитинов, и его ранняя кончина была большою утратою для поэзии. Знаменитый польский поэт Мицкевич, неволею посетивший Москву, был также одним из дорогих гостей Белосельских палат, его "Дзяды" и "Крымские сонеты" очень славились в то время, и он изумлял необычайною своей импровизацией трагических сцен. Общество его было весьма приятно, и мне часто случалось наслаждаться его беседой, в которой не был заметен ретивый поляк, хотя и в душе патриот, но прежде всего высказывался великий поэт. Дом Белосельских был мне особенно близок, как но родственным связям, так и потому, что младший брат княгини, от другого брака, воспитывался вместе со мною. Часто бывал я на вечерах и маскарадах, и тут однажды, по моей неловкости, случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною, в свое оправдание, на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона. Но эпиграмма дошла до меня уже поздно, когда я был в деревне. <...> В продолжение зимы 1826 года напечатал я собрание мелких моих стихотворений, с описанием южного берега Крыма, под общим названием "Тавриды". Весьма горько было для моего авторского самолюбия, когда весною в деревне в одном из журналов московских прочел я критический разбор моей книжки, хотя и довольно снисходительный, но, как мне тогда казалось, слишком строгий. Безымянную сию критику написал мой приятель, поэт Баратынский; оттого и не было ничего оскорбительного в его суждениях; но для молодого писателя это был жестокий удар при самом начале литературного поприща, который решил меня обратиться к прозе. Когда же я возвратился летом в Москву, чтобы ехать опять в полк, весь литературный кружок столицы уже рассеялся, но мне случилось встретить Соболевского, который был короткие приятелем Пушкина. Я спросил его: "Какая могла быть причина, что Пушкин, оказывавший мне столь много приязни, написал на меня такую злую эпиграмму?" Соболевский отвечал: "Вам покажется странным мое объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придет ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому, как только случай сведет его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли раковой человек? Он даже старается раздражить его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен". Не странно ли, что предсказание, слышанное мною в 1827 году, от слова до слова сбылось над Пушкиным ровно через десять лет. <...> После моего возвращения из Иерусалима в 1830 году совершенно изменилось для меня поприще моей деятельности; из теплого поэтического юга, где провел первые годы молодости, переселился я на много лет в северную столицу; там ожидал меня совершенно иной литературный круг. Все еще было там исполнено памятию нашего великого историографа, недавно лишь скончавшегося; остатки присного его общества еще собирались иногда у тетки моей Е. Ф. Муравьевой, вдовы знаменитого попечителя Московского университета, Михаила Никитича, который также в свое время был уважаемым писателем. Тут встречал я родственного нам И. М. Муравьева- Апостола, бывшего некогда послом в Испании, который и сам любил заниматься литературой. А. И. Тургенев, дружный со всеми учеными и писателями того времени, который собирал драгоценные материалы для отечественной истории в иностранных архивах, граф Д. Н. Блудов, благоговевший к памяти историографа и издавший последний том его истории, посещали также небольшой семейный круг моей тетки; она была совершенно убита недавнею разлукою с двумя сыновьями, сосланными по вине политической, и принимала только одних присных. Но всего дороже для меня в доме тетушки было знакомство с В. А. Жуковским, который, как добрый ангел, являлся везде, где только нужно было утешать. <...> Мне особенно он памятен по тому живому участию, какое принял в моих литературных начинаниях, Я приступал тогда к изданию "Путешествия по святым местам", и, несмотря на многообразные занятия, Жуковский не отказался прочитать всю мою рукопись и заметить мне искренно погрешности слога; но в вопросах церковных он смиренно обращал меня к опытной мудрости митрополита московского, что и послужило началом моего знакомства с сим великим святителем Когда же неожиданный успех увенчал сие первое мое творение, Жуковский радовался от души, как бы за собственный труд, и поручал его вниманию других именитых литераторов. Цензором моей книги был остроумный Сенковский, иначе Барон Брамбеус, как он называл себя в своих повестях, и много мне принес пользы практическим знанием Востока. Немного времени спустя Жуковский, будучи за границей, услышал о неудаче моей трагедии "Битва при Тивериаде", написанной мною во время Турецкого похода, под влиянием Востока крестоносцев, которая упала на сцене при первом ее представлении; это совершенно убило во мне расположение к драматической поэзии. Сочувствуя моему огорчению, Василий Андреевич написал с берегов Рейна добродушное письмо к другу своему, слепому поэту Козлову, и просил его передать мне, чтобы я не упадал духом и не оставлял поэзии, по моему искреннему к ней расположению. Что для него был безвестный юноша, только что выступивший на литературное поприще, на котором сам уже пожал обильные лавры? ¬ и, однако, он не остался равнодушен к его неудаче! И другой великий поэт оказал мне живое участие в эту знаменательную для меня эпоху первого блистательного успеха при появлении моего путешествия и столь быстро последовавшей за ним неудачи моей трагедии, ¬ это был Пушкин. Четыре года я не встречался с ним, по причине Турецкой кампании и моего путешествия на Востоке, и совершенно нечаянно свиделся в архиве министерства иностранных дел, где собирал он документы для предпринятой им истории Петра Великого. По моей близорукости я даже сперва не узнал его; но благородный душою Пушкин устремился прямо ко мне, обнял крепко и сказал: "Простили ль вы меня? а я не могу доселе простить себе свою глупую эпиграмму, особенно когда я узнал, что вы поехали в Иерусалим. Я даже написал для вас несколько стихов: что, когда, при заключении мира, все сильные земли забыли о святом граде и гробе Христовом, один только безвестный юноша о них вспомнил и туда устремился. С чрезвычайным удовольствием читал я ваше путешествие". Я был тронут до слез и просил Пушкина доставить мне эти стихи, но он никак не мог их найти в хаосе своих бумаг, и даже после его смерти их не отыскали, хотя я просил о том моего приятеля Анненкова, сделавшего полное издание всех его сочинений. С тех пор и до самой кончины Пушкина я оставался с ним в самых дружеских отношениях. И ему так же, как Жуковскому, была неприятна моя драматическая неудача, и так как он издавал в это время журнал свой "Современник", то предложил мне напечатать в нем объяснительное предисловие к "Битве при Тивериаде" и несколько лучших ее отрывков, равно как и из другой моей трагедии ¬ "Михаил Тверской". Так снисходительны великие гении в отношении меньших талантов. В. А. НАЩОКИНА РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ Познакомилась я с Пушкиным в Москве, в доме отца моего, А. Нарского. Это было в 1834 году, когда я была объявлена невестой Павла Войновича Нащокина, впоследствии моего мужа. Привез его к нам в дом мой жених. Конечно, я раньше слышала о Пушкине, любила его дивные творения, знала, что он дружен с моим женихом, и заранее волновалась и радовалась предстоящему знакомству с ним. И вот приехал Пушкин с Павлом Войновичем. Волнение мое достигло высшего предела. Своей наружностью и простыми манерами, в которых, однако, сказывался прирожденный барин, Пушкин сразу расположил меня в свою пользу. Нескольких минут разговора с ним было достаточно, чтобы робость и волнение мои исчезли. Я видела перед собой не великого поэта Пушкина, о котором говорила тогда вся мыслящая Россия, а простого, милого, доброго знакомого. Пушкин был невысок ростом, шатен, с сильно вьющимися волосами, с голубыми глазами необыкновенной привлекательности. Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика ¬ особенно его удивительных глаз. Это были особые, поэтические задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала. Говорил он скоро, острил всегда удачно, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов, с которыми белизной могли равняться только перлы. На пальцах он отращивал предлинные ногти. В первое свое посещение Пушкин довольно долго просидел у нас и почти все время говорил со мной одной. Когда он уходил, мой жених, с улыбкой кивая на меня, спросил его: ¬ Ну что, позволяешь на ней жениться? ¬ Не позволяю, а приказываю! ¬ ответил Пушкин. В объяснение вопроса Нащокина и ответа Пушкина я должна сказать следующее: дружба между поэтом и моим покойным мужем была настолько тесная, что в молодости, будучи оба холостыми, они жили в Москве несколько лет на одной квартире и во всех важных вопросах жизни всегда советовались друг с другом. Так, когда Пушкин задумал жениться на Н. Н. Гончаровой, то спросил Нащокина: что он думает о его выборе? Тот посоветовал жениться. Когда, несколько лет спустя, Нащокину предстояло сделать то же, он привез своего друга в дом моего отца, чтобы поэт познакомился со мной и высказал свое мнение. Во второй раз я имела счастие принимать Александра Сергеевича у себя дома, будучи уже женой Нащокина. Мы с мужем квартировали тогда в Пименовском переулке, в доме Ивановой, где протекли первые семь лет моей счастливой супружеской жизни. Пушкин остановился тогда у нас, и впоследствии во время своих приездов в Москву до самой своей смерти останавливался у нас. Для него была даже особая комната в верхнем этаже, рядом с кабинетом мужа. Она так и называлась "Пушкинской". Мой муж имел обыкновение каждый вечер проводить в Английском клубе. На этот раз он сделал то же. Так как помещение клуба было недалеко от нашей квартиры, то Павел Войнович, уходя, спросил нас, что нам прислать из клуба. Мы попросили варенца и моченых яблок. Это были любимые кушанья поэта. Через несколько минут клубский лакей принес просимое нами. Мы остались с Пушкиным вдвоем, и тотчас же между нами завязалась одушевленная беседа. Можно было подумать, что мы старые друзья, когда на самом деле мы виделись всего во второй раз в жизни. Впрочем, говорил больше Пушкин, а я только слушала. Он рассказывал о дружбе с Павлом Войновичем, об их молодых проказах, припоминал смешные эпизоды. Более привлекательного человека и более милого и интересного собеседника я никогда не встречала. В беседе с ним я не заметила, как пролетело время до пяти часов утра, когда муж мой вернулся из клуба. ¬ Ты соскучился небось с моей женой? ¬ спросил Павел Войнович, входя. ¬ Уезжай, пожалуйста, каждый вечер в клуб! ¬ ответил всегда любезный и находчивый поэт. ¬ Вижу, вижу. Ты уж ей насплетничал на меня?! ¬ сказал Павел Войнович. ¬ Было немножко... ¬ ответил Пушкин, смеясь. ¬ Да, я теперь все твои тайны узнала от Александра Сергеевича, ¬ сказала я. С тех пор, как я уже говорила, Пушкин всякий раз, когда приезжал в Москву, останавливался и жил у нас. О дружбе Пушкина с моим мужем в печати упоминалось как-то вскользь, а я утверждаю, что едва ли кто-нибудь другой стоял так близко к поэту, как Павел Войнович, и я уверена, что, узнай мой муж своевременно о предстоящей дуэли Пушкина с Дантесом, он никогда и ни за что бы ее не допустил и Россия не лишилась бы так рано своего великого поэта, а его друзья не оплакивали бы его преждевременную кончину! Ведь уладил же Павел Войнович ссору его с Соллогубом, предотвратив дуэль, уладил бы и эту историю. Он никогда не мог допустить мысли, чтобы великий поэт, лучшее украшение родины и его любимый друг, мог подвергать свою жизнь опасности. Да, такого друга, как Пушкин, у нас никогда не было, да таких людей и нет! <...> Для нас с мужем приезд поэта был величайшим праздником и торжеством. В нашей семье он положительно был родной. Я как сейчас помню те счастливые часы, которые мы проводили втроем в бесконечных беседах, сидя вечером у меня в комнате на турецком диване, поджавши под себя ноги. Я помещалась обыкновенно посредине, по обеим сторонам муж и Пушкин в своем красном архалуке с зелеными клеточками. Я помню частые возгласы поэта: "Как я рад, что я у вас! Я здесь в своей родной семье!" Помню также, как часто между моим мужем и Пушкиным совершенно серьезно происходил разговор о том, чтобы по смерти их похоронили рядом на одном кладбище, и один раз поэт, приехав из своего любимого имения Михайловского, с восторгом говорил Павлу Войновичу: "Знаешь, брат, ты вот все болеешь, может, скоро умрешь, так я подыскал тебе в Михайловском могилку сухую, песчаную, чтобы тебе было не сыро лежать, чтобы тебе и мертвому было хорошо, а когда умру я, меня положат рядом с тобой". Был такой случай, характеризующий сердце Пушкина и его отношение к нам. Однажды Павел Войнович сильно проигрался в карты и ужасно беспокоился, что остался без гроша. Поэт в это время был у нас, утешал мужа, просил не беспокоиться, а в конце концов замолчал и уехал куда-то. Через несколько минут он возвратился и подал Павлу Войновичу сверток с деньгами. ¬ На, вот тебе, ¬ сказал Пушкин, ¬ успокойся. Неужели ты думал, что я оставлю тебя так?! Кто же мог сделать что-либо подобное, как не близкий друг! Павел Войнович был крестным отцом первого сына Пушкина ¬ Александра; приглашал его поэт в крестные и ко второму сыну, но муж был болен и принужден был отказаться от поездки из Москвы в Петербург, тем более что в те времена, при отсутствии железной дороги, путешествие это на лошадях было утомительно, особенно для больного человека. Много говорили и писали о необычайном суеверии Пушкина. Я лично могу только подтвердить это. С ним и с моим мужем было сущее несчастие (Павел Войнович был не менее суеверен). У них существовало великое множество всяких примет. Часто случалось, что, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, они приказывали отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывали необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал им какую-нибудь забытую вещь, вроде носового платка, часов и т. п. В этих случаях они ни шагу не делали из дома до тех пор, пока, по их мнению, не пройдет определенный срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу. Не помню, кто именно, но какая-то знаменитая в то время гадальщица предсказала поэту, что он будет убит "от белой головы". С тех пор Пушкин опасался белокурых. Он сам рассказывал, как, возвращаясь из Бессарабии в Петербург после ссылки, в каком-то городе он был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей Пушкин заметил одного светлоглазого, белокурого офицера, который так пристально и внимательно осматривал поэта, что тот, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из залы в другую комнату, опасаясь, как бы тот не вздумал его убить. Офицер последовал за ним, и так и проходили они из комнаты в комнату в продолжение большей части вечера. "Мне и совестно и неловко было, ¬ говорил поэт, ¬ и, однако, я должен сознаться, что порядочно-таки струхнул". В другой раз в Москве был такой случай. Пушкин приехал к кн. Зинаиде Александровне Волконской. У нее был на Тверской великолепный собственный дом, главным украшением которого были многочисленные статуи. У одной из статуй отбили руку. Хозяйка была в горе. Кто-то из друзей поэта вызвался прикрепить отбитую руку, а Пушкина попросили подержать лестницу и свечу. Поэт сначала согласился, но, вспомнив, что друг был белокур, поспешно бросил и лестницу и свечу и отбежал в сторону. ¬ Нет, нет, ¬ закричал Пушкин, ¬ я держать лестницу не стану. Ты ¬ белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте. Кажется, в печати известна история "нащокинского" фрака. Это тоже характерная история. Пушкин приехал в Москву с намерением сделать предложение Н. Н. Гончаровой. По обыкновению он остановился у Нащокина. Собираясь ехать к Гончаровой, поэт заметил, что у него нет фрака. ¬ Дай мне, пожалуйста, твой фрак, ¬ обратился он к Павлу Войновичу. ¬ Я свой не захватил, да, кажется, у меня и нет его. Друзья были одинакового роста и сложения, а потому фрак Нащокина как нельзя лучше пришелся на Пушкина. Сватовство на этот раз было удачное, что поэт в значительной мере приписывал "счастливому" фраку. Нащокин подарил этот фрак другу, и с тех пор Пушкин, по его собственному признанию, в важных случаях жизни надевал счастливый "нащокинский" фрак. Насколько помню, в нем, кажется, и похоронили поэта. Помню, в последнее пребывание у нас в Москве Пушкин читал черновую "Русалки", а в тот вечер, когда он собирался уехать в Петербург, ¬ мы, конечно, и не подозревали, что уже больше никогда не увидим дорогого друга, ¬ он за прощальным ужином пролил на скатерть масло. У видя это, Павел Войнович с досадой заметил: ¬ Эдакой неловкий! За что ни возьмешься, все роняешь! ¬ Ну, я на свою голову. Ничего... ¬ ответил Пушкин, которого, видимо, взволновала эта дурная примета. Благодаря этому маленькому приключению Пушкин послал за тройкой (тогда ездили еще на перекладных) только после 12 часов ночи. По его мнению, несчастие, каким грозила примета, должно миновать по истечении дня. Последний ужин у нас действительно оказался прощальным... 2 Пушкин любил чай и пил его помногу, любил цыганское пение, особенно пение знаменитой в то время Тани, часто просил меня играть на фортепьяно и слушал по целым часам, ¬ любимых пьес я, впрочем, его не помню. Любил также шутов, острые слова и карты. За зеленым столом он готов был просидеть хоть сутки. В нашем доме его выучили играть в вист, и в первый же день он выиграл десять рублей, чему радовался, как дитя. Вообще же в картах ему не везло, и играл он дурно, отчего почти всегда был в проигрыше. К нам часто заходил некто Загряжский, из бедных дворян. Жалкий был человек, и нужда сделала из него шута. Пушкин любил его кривлянья и песни. Время было такое. Особенно много поэт смеялся, когда тот пел: Двое саней с подрезами, Третьи писаные, Подъезжали ко цареву кабаку ¬ и т. д. ¬ Как это выразительно! ¬ замечал Пушкин. ¬ Я так себе и представляю картину, как эти сани в морозный вечер, скрипя подрезами по крепкому снегу, подъезжают "ко цареву кабаку". Вообще добродушный, милый, предупредительный с друзьями, поэт был не прочь подурачиться или выкинуть какую-нибудь штуку с несимпатичными или чем-либо надоевшими ему людьми, иногда же был резок и невоздержан на язык с теми, со стороны кого он замечал двуличие или низость. Помню такой рассказ: когда Павел Войнович был еще холост, Пушкин проездом через Москву, остановившись у него, слушал, как какой-то господин, живший в мезонине против квартиры Нащокина, целый день пиликал на скрипке одно и то же. Это надоело поэту, и он послал лакея сказать незнакомому музыканту: "Нельзя ли сыграть второе колено?" Конечно, тот вломился в амбицию. Другой случай, характеризующий Пушкина, был таков (это после рассказывал сам поэт): барон Геккерн, вотчим его палача Дантеса, человек, отравлявший жизнь Пушкина всякими подметными письмами, один раз на балу поднял ключик от часов, оброненный поэтом, и подал его Пушкину с заискивающей улыбкой. Эта двуличность так возмутила прямодушного, вспыльчивого поэта, что он бросил этот ключик обратно на пол и сказал Геккерну с злой усмешкой: "Напрасно трудились, барон!" В молодости, до женитьбы, Пушкин, говорят, был большой волокита. Когда же я его знала, он страстно любил свою жену, но дурачиться и прикидываться влюбленным он и тогда был не прочь. К нам часто приезжала княжна Г., общая "кузина", как ее все называли, дурнушка, недалекая старая дева, воображавшая, что она неотразима. Пушкин жестоко пользовался ее слабостью и подсмеивался над нею. Когда "кузина" являлась к нам, он вздыхал, бросал на нее пламенные взоры, становился перед ней на колени, целовал ее руки и умолял окружающих оставить их вдвоем. "Кузина" млела от восторга и, сидя за картами (Пушкин неизменно садился рядом с ней), много раз в продолжение вечера роняла на пол платок, а Пушкин, подымая, каждый раз жал ей ногу. Все знали проделки поэта и, конечно, немало смеялись по поводу их. "Кузина" же теряла голову, и, когда Пушкин уезжал из Москвы, она всем, по секрету, рассказывала, что бедный поэт так влюблен в нее, что расставался с ней со вздохами и слезами на глазах. Они часто острили с моим мужем наперебой друг перед другом. Один раз Пушкин приехал к нам в праздник утром. Я была у обедни в церкви св. Пимена, старого Пимена, как называют ее в Москве в отличие от нового Пимена, церкви, что близ Селезневской улицы. ¬ Где же Вера Александровна? ¬ спросил Пушкин у мужа. ¬ Она поехала к обедне. ¬ Куда? ¬ переспросил поэт. ¬ К Пимену. ¬ Ах, какая досада. А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну? ¬ Так я ж ее пускаю к старому Пимену, а не к молодому! ¬ ответил муж. Насколько Пушкин любил общество близких ему людей, настолько же не любил бывать на званых обедах в честь его. Он часто жаловался мне, что на этих обедах чувствовал себя стесненным, точно на параде. Особенно неприятно ему было то, что все присутствовавшие обыкновенно ждали, что Пушкин скажет, как посмотрит и т. п. Забыла упомянуть еще о том, что поэт очень любил московские бани, и во всякий свой приезд в Москву они вдвоем с Павлом Войновичем брали большой номер с двумя полками и подолгу парились в нем. Они, как объясняли потом, лежа там, предавались самой задушевной беседе, в полной уверенности, что уж там их никто не подслушает. В характере Пушкина была одна удивительная черта ¬ умение душевно привязываться к симпатичным ему людям и привязывать их к себе. В доме моего отца он познакомился с моим меньшим братом, Львом Александровичем Нарским. Это была чистая, нежная поэтическая натура. Пушкин с первого взгляда очаровался им, положительно не отходил от него и стал упрашивать его ехать к нему гостить в Петербург. Брат, не менее полюбивший поэта, долго колебался. Он сильно был привязан к родной семье, но наконец согласился на просьбы Пушкина, и они уехали. В это путешествие случилось маленькое приключение: Павел Войнович утром другого дня по их отъезде на лестнице нашей квартиры нашел камердинера Пушкина спящим. На вопрос моего мужа: как он здесь очутился? ¬ тот объяснил, что Александр Сергеевич, кажется, в селе Всехсвятском, спихнул его с козел за то, что тот был пьян, и приказал ему отправиться к Нащокину, что тот и исполнил. По возвращении из Петербурга брат восторженно отзывался о Пушкине и между прочим рассказывал, что поэт в путешествии никогда не дожидался на станциях, пока заложат ему лошадей, а шел по дороге вперед и не пропускал ни одного встречного мужика или бабы, чтобы не потолковать сними о хозяйстве, о семье, о нуждах, особенно же любил вмешиваться в разговоры рабочих артелей. Народный язык он знал в совершенстве и чрезвычайно скоро умел располагать к себе крестьянскую серую толпу, настолько, что мужики совершенно свободно говорили ' с ним обо всем. Незадолго до смерти поэта мой муж заказал сделать два одинаковых золотых колечка с бирюзовыми камешками. Из них одно он подарил Пушкину, другое носил сам, как талисман, предохраняющий от насильственной смерти. Взамен этого поэт обещал прислать мне браслет с бирюзой, который я и получила уже после его смерти при письме Натальи Николаевны, где она объясняла, как беспокоился ее муж о том, чтобы этот подарок был вручен мне как можно скорее. Когда Пушкин после роковой дуэли лежал на смертном одре и к нему пришел его секундант Данзас, то больной просил его подать ему какую-то небольшую шкатулочку. Из нее он вынул бирюзовое колечко и, передавая его Данзасу, сказал: ¬ Возьми и носи это кольцо. Мне его подарил наш общий друг, Нащокин. Это ¬ талисман от насильственной смерти. Впоследствии Данзас в большом горе рассказывал мне, что он много лет не расставался с этим кольцом, но один раз в Петербурге, в сильнейший мороз, расплачиваясь с извозчиком на улице, он, снимая перчатку с руки, обронил это кольцо в сугроб. Как ни искал его Данзас, совместно с извозчиком и дворником, найти не мог. Пушкина называли ревнивым мужем. Я этого не замечала. Знаю, что любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намеком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить ее. Мой муж также обожал Наталью Николаевну, и всегда, когда она выезжала куда-нибудь от нас, он нежно, как отец, крестил ее. Надо было видеть радость и счастие поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями. В одном ее письме каким-то образом оказалась булавка. Присутствие ее удивило Пушкина, и он воткнул эту булавку в отворот своего сюртука. В последние годы клевета, стесненность в средствах и гнусные анонимные письма омрачали семейную жизнь поэта, однако мы в Москве видели его всегда неизменно веселым, как и в прежние годы, никогда не допускавшим никакой дурной мысли о своей жене. Он боготворил ее по-прежнему. Возвратившись в последний раз из Москвы в Петербург, Пушкин не застал жену дома. Она была на балу у Карамзиных. Ему хотелось видеть ее возможно скорее и своим неожиданным появлением сделать ей сюрприз. Он едет к квартире Карамзиных, отыскивает карету Наталии Николаевны, садится в нее и посылает лакея сказать жене, чтобы она ехала домой по очень важному делу, но наказал отнюдь не сообщать ей, что он в карете. Посланный возвратился и доложил, что Наталья Николаевна приказала сказать, что она танцует мазурку с кн. Вяземским. Пушкин посылает лакея во второй раз сказать, чтобы она ехала домой безотлагательно. Наталия Николаевна вошла в карету и прямо попала в объятия мужа. Поэт об этом факте писал нам и, помню, с восторгом упоминал, как жена его была авантажна в этот вечер в своем роскошном розовом платье. Пушкин был также внимательным и любящим отцом. При свидании он часто рассказывал нам о своих малышах и в письмах нередко подробно описывал какое- нибудь новое проявление самодеятельности в их поступках. Теперь мне приходится коснуться одного из самых тяжелых воспоминаний в своей жизни ¬ о дуэли и смерти Пушкина. 3 Шестьдесят с лишним лет прошло с того ужасного момента, как до нас достигла роковая весть о смерти Пушкина, а я и теперь без слез не могу вспомнить об этом... Вечером в этот день у меня внизу сидели гости. Павел Войнович был у себя наверху, в кабинете. Вдруг он входит ко мне в гостиную, и я вижу, на нем, что называется, лица нет. Это меня встревожило, и я обратилась к нему с вопросом: что случилось? "Каково это! ¬ ответил мой муж. ¬ Я сейчас слышал голос Пушкина. Я слегка задремал на диване у себя в кабинете и вдруг явственно слышу шаги и голос: "Нащокин дома?" Я вскочил и бросился к нему навстречу. Но передо мной никого не оказалось. Я вышел в переднюю и спрашиваю камердинера: "Модест, меня Пушкин спрашивал?" Тот, удивленный, отвечает, что, кроме его, никого не было в передней и никто не приходил. Я уж опросил всю прислугу. Все отвечают, что не видели Пушкина. ¬ Это не к добру, ¬ заключил Павел Войнович. ¬ С Пушкиным приключилось что-нибудь дурное!" Я, как могла, старалась рассеять предчувствие моего суеверного мужа, говорила, что все это ему, вероятно, пригрезилось во сне, наконец, даже попеняла на него за то, что он верит всяким приметам. Но мои слова ни к чему не повели: Павел Войнович ушел в клуб страшно расстроенный, а возвратившись оттуда, в ужасном горе сообщил мне, что в клубе он слышал о состоявшейся дуэли между Пушкиным и Дантесом, что поэт опасно ранен и едва ли можно рассчитывать на благополучный исход. С этой минуты смятение и ужас царили в нашем доме. Мы с часу на час ждали известий из Петербурга. Как сейчас помню день, в который до нас дошла весть, что все кончено, что поэта нет больше на свете. На почту от нас поехал Сергей Николаевич Гончаров, брат жены Пушкина. У нас в это время сидел актер Щепкин и один студент, которого мы приютили у себя. Все мы находились в томительном молчаливом ожидании. Павел Войнович, неузнаваемый со времени печального известия о дуэли, в страшной тоске метался по всем комнатам и высматривал в окна: не увидит ли возвращающегося Гончарова; наконец, остановившись перед студентом, он сказал, показывая ему свои золотые часы: "Я подарю тебе вот эти часы, если Пушкин не умер, а вам, Михаил Семенович, ¬ обратился он к Щепкину, ¬ закажу кольцо". Я первая увидала в окно возвращающегося Гончарова. Павел Войнович бросился на лестницу к нему навстречу, я последовала за ним. Не помню, что нам говорил Гончаров, но я сразу поняла, что непоправимое случилось, что поэт оставил навсегда этот бренный мир. С Павлом Войновичем сделалось дурно. Его довели до гостиной, и там он, положив голову и руки на стол, долго не мог прийти в себя. Что мы пережили в следующие затем дни! Без преувеличения могу сказать, что смерть Пушкина была самым страшным ударом в нашей жизни с мужем. Многих друзей, родных и близких мне пришлось лишиться потом, но потеря несравненного друга, а полтора десятка лет спустя и мужа ¬ были самыми неизгладимыми ударами в моей долгой, исполненной всякими превратностями жизни. Павел Войнович, так много тревожившийся последние дни, получив роковое известие, слег в постель и несколько дней провел в горячке, в бреду. Я тоже едва стояла на ногах. День и ночь у нас не гасили огни. После смерти Пушкина Жуковский прислал моему мужу серебряные часы покойного, которые были при нем в день роковой дуэли, его красный с зелеными клеточками архалук, посмертную маску и бумажник с ассигнацией в 25 рублей и локоном белокурых волос. В письме Жуковский предлагал прислать и кровать поэта, на которой он умер, с каплями его крови, но Павлу Войновичу так тяжела была утрата друга, так больно было видеть вещественные знаки его преждевременной насильственной смерти, что он отказался. Впоследствии Павел Войнович часы подарил Гоголю, а по смерти последнего передал их, по просьбе студентов, в Московский университет, маску отдал Погодину, архалук же остался у нас. Куда он девался ¬ не знаю. Вскоре после смерти Пушкина Наталия Николаевна приехала в Москву и всякий день бывала у нас. Это была женщина чудной красоты: высокая, дивно сложенная, изящная, с каштановыми или темно-русыми волосами. Мой муж окружал ее знаками всевозможного внимания и глубокого уважения. Из Москвы она уехала в калужскую деревню (Полотняные заводы) к родному брату своему, Дмитрию Николаевичу. Павел Войнович несколько раз ездил навещать ее. Года четыре спустя она, заехав однажды к нам, заявила Павлу Войновичу, что генерал Ланской, человек тогда уже пожилой, вдовец, с детьми от первого брака, сделал ей предложение и она приехала спросить совета, как ей поступить. По ее объяснению, Пушкин на смертном одре сказал ей: "Если ты вздумаешь выходить замуж, посоветуйся с Нащокиным, потому что это был мой истинный друг". Мой муж уклонился от совета, ссылаясь на то, что Пушкину он мог советовать, как близкому другу, душа которого была для него раскрыта и ясна; вдове же его, при всем уважении к ней, советовать он не может. Наталия Николаевна уехала, и вскоре потом мы услышали, что она помолвлена с Ланским. Не могу умолчать об одном маленьком факте, характеризующем отношение известной части общества к великому поэту: после помолвки Наталии Николаевны к нам зашел генерал Врангель, начальник московской артиллерии. Я обратилась к нему с вопросом: "Слышали новость?" ¬ "Какую?" ¬ спросил он. "Пушкина замуж выходит". ¬ "За кого?" ¬ "За генерала Ланского". ¬ "Молодец, хвалю ее за это! По крайней мере, муж ¬ генерал, а не какой-то там Пушкин, человек без имени и положения..." То ли еще моим ушам приходилось слышать о великом поэте! А. В. НИКИТЕНКО ИЗ "ДНЕВНИКА" 1834 Март 16. Сегодня было большое собрание литераторов у Греча. Здесь находилось, я думаю, человек семьдесят. Предмет заседания ¬ издание энциклопедии на русском языке. Это предприятие типографщика Плюшара. В нем приглашены участвовать все сколько-нибудь известные ученые и литераторы. Греч открыл заседание маленькою речью о пользе этого труда и прочел программу энциклопедии, которая должна состоять из 24-х томов и вмещать в себе, кроме общих ученых предметов, статьи, касающиеся до России. Засим каждый подписывал свое имя на приготовленном листе под наименованием той науки, по которой намерен представить свои труды. <...> Пушкин и князь В. Ф. Одоевский сделали маленькую неловкость, которая многим не понравилась, а иных рассердила. Все присутствующие в знак согласия просто подписывали свое имя, а те, которые не согласны, просто не подписывали. Но князь Одоевский написал: "Согласен, если это предприятие и условия оного будут сообразны с моими предположениями". А Пушкин к этому прибавил: "С тем, чтобы моего имени не было выставлено". Многие приняли эту щепетильность за личное себе оскорбление. <...> Апрель 9. Был сегодня у министра. Докладывал ему о некоторых романах, переведенных с французского. <...> Я представил ему еще сочинение или перевод Пушкина "Анджело". Прежде государь сам рассматривал его поэмы, и я не знал, имею ли я право цензировать их. Теперь министр приказал мне поступать в отношении к Пушкину на общем основании. Он сам прочел "Анджело" и потребовал, чтобы несколько стихов были исключены. <...> 11. Случилось нечто, расстроившее меня с Пушкиным. Он просил меня рассмотреть его "Повести Белкина", которые он хочет печатать вторым изданием. Я отвечал ему следующее: ¬ С душевным удовольствием готов исполнить ваше желание теперь и всегда. Да благословит вас гений ваш новыми вдохновениями, а мы готовы. (Что сказать? ¬ обрезывать крылья ему? По крайней мере, рука моя не злоупотребит этим.) Потрудитесь мне прислать все, что означено в записке вашей, и уведомьте, к какому времени вы желали бы окончания этой тяжбы политического механизма с искусством, говоря просто, процензурованья, ¬ и т. д. Между тем к нему дошел его "Анджело" с несколькими урезанными министром стихами. Он взбесился: Смирдин платит ему за каждый стих по червонцу, следовательно, Пушкин теряет здесь несколько десятков рублей. Он потребовал, чтобы на место исключенных стихов были поставлены точки, с тем, однако ж, чтобы Смирдин все-таки заплатил ему деньги и за точки! 14. <...> Говорил с Плетневым о Пушкине: они друзья. Я сказал: ¬ Напрасно Александр Сергеевич на меня сердится. Я должен исполнять свою обязанность, а в настоящем случае ему причинил неприятность не я, а сам министр. Плетнев начал бранить, и довольно грубо, Сенковского за статьи его, помещенные в "Библиотеке для чтения", говоря, что они написаны для денег и что Сенковский грабит Смирдина. ¬ Что касается до грабежа, ¬ возразил я, ¬ то могу вас уверить, что один из знаменитых наших литераторов нe уступит в том Сенковскому. Он понял и замолчал. Май 30. <...> Заходил на минуту к Плетневу: там встретил Пушкина и Гоголя; первый почтил меня холодным камер-юнкерским поклоном. 1836 Январь 10. <...> Интересно, как Пушкин судит о Кукольнике. Однажды у Плетнева зашла речь о последнем; я был тут же. Пушкин, по обыкновению, грызя ногти или яблоко ¬ не помню, сказал: ¬ А что, ведь у Кукольника есть хорошие стихи? Говорят, что у него есть и мысли. Это было сказано тоном двойного аристократа: аристократа природы и положения в свете. Пушкин иногда впадает в этот тон и тогда становится крайне неприятным. <...> 17. <... > Пушкин написал род пасквиля на министра народного просвещения, на которого он очень сердит за то, что тот подвергнул его сочинения общей цензуре. Прежде его сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Так, например, поэма "<Медный> всадник" им самим не пропущена. Пасквиль Пушкина называется "Выздоровление Лукулла": он напечатан в "Московском наблюдателе". Он как-то хвалился, что непременно посадит на гауптвахту кого-нибудь из здешних цензоров, особенно меня, которому не хочет простить за "Анджело". Этой цели он теперь, кажется, достигнет в Москве, ибо пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова. <... > 20. Весь город занят "Выздоровлением Лукулла". Враги Уварова читают пьесу с восхищением, по большинство образованной публики недовольно своим поэтом. В самом деле, Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым, при всей своей гордости, однако, очень дорожит. Государь через Бенкендорфа приказал сделать ему строгий выговор. По за три дня до этого Пушкину уже было разрешено издавать журнал вроде "Эдинбургского трехмесячного обозрения": он будет называться "Современником". Цензором нового журнала попечитель назначил Крылова, самого трусливого, а следовательно, и самого строгого из нашей братии. Хотели меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого: с Пушкиным слишком тяжело иметь дело. Апрель 14. Пушкина жестоко жмет цензура. Он жаловался на Крылова и просил себе другого цензора, в подмогу первому. Ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пропускать в печать известия вроде того, что такой-то король скончался. 1837 Январь 21. Вечер провел у Плетнева. Там был Пушкин; он все еще на меня дуется. Он сделался большим аристократом. Как обидно, что он так мало ценит себя как человека и поэта и стучится в один замкнутый кружок общества, тогда как мог бы безраздельно царить над всем обществом. Он хочет прежде всего быть барином, но ведь у нас барин тот, у кого больше дохода. К нему так не идет этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении, которую завтра же может безвозвратно сбить опала. А ведь он умный человек, помимо своего таланта. Он, например, сегодня много говорил дельного и, между прочим, тонкого о русском языке. Он сознавался также, что историю Петра пока нельзя писать, то есть ее не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре. 29. Важное и в высшей степени печальное происшествие для нашей литературы: Пушкин умер сегодня от раны, полученной на дуэли. Вчера вечером был у Плетнева; от него от первого услышал об этой трагедии. В Пушкина выстрелил сперва противник, Дантес, кавалергардский офицер; пуля попала ему в живот. Пушкин, однако, успел отвечать ему выстрелом, который раздробил тому руку. Сегодня Пушкина уже нет на свете. Подробностей всего я еще хорошо не слыхал. Одно несомненно: мы понесли горестную, невознаградимую потерю. Последние произведения Пушкина признавались некоторыми слабее прежних, но это могло быть в нем эпохою переворота, следствием внутренней революции, после которой для него мог настать период нового величия. Бедный Пушкин! Вот чем заплатил он за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование! Тебе следовало идти путем человечества, а не касты; сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам ее. А ты был призван к высшему служению. <...> 31. Сегодня был у министра. Он очень занят укрощением громких воплей по случаю смерти Пушкина. Он, между прочим, недоволен пышною похвалою, напечатанною в "Литературных прибавлениях к "Русскому инвалиду". Итак, Уваров и мертвому Пушкину не может простить "Выздоровления Лукулла". Сию минуту получил предписание председателя цензурного комитета не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру. Завтра похороны. Я получил билет. Февраль 1. Похороны Пушкина. Это были действительно народные похороны. Все, что сколько-нибудь читает и мыслит в Петербурге, ¬ все стеклось к церкви, где отпевали поэта. Это происходило в Конюшенной. Площадь была усеяна экипажами и публикою, но среди последней ¬ ни одного тулупа или зипуна. Церковь была наполнена знатью. Весь дипломатический корпус присутствовал. Впускали в церковь только тех, которые были в мундирах или с билетом. На всех лицах лежала печаль ¬ по крайней мере, наружная. Возле меня стояли: барон Розен, Карлгоф, Кукольник и Плетнев. Я прощался с Пушкиным: "И был странен тихий мир его чела". Впрочем, лицо уже значительно изменилось: его успело коснуться разрушение. Мы вышли из церкви с Кукольником. ¬ Утешительно, по крайней мере, что мы все-таки подвинулись вперед, ¬ сказал он, указывая на толпу, пришедшую поклониться праху одного из лучших своих сынов. Ободовский (Платон) упал ко мне на грудь, рыдая, как дитя. Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, ¬ так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях. Я не удержался и выразил попечителю свое прискорбие по этому поводу. Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено. Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему. Попечитель мне сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы собраться в корпорации, нести гроб Пушкина ¬ могли бы "пересолить", как он выразился. Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа за слова, напечатанные в "Северной пчеле": "Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности" (• 24). Краевский, редактор "Литературных прибавлений к "Русскому инвалиду", тоже имел неприятности за несколько строк, напечатанных в похвалу поэту. Я получил приказание вымарать совсем несколько таких же строк, назначавшихся для "Библиотеки для чтения". И все это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись ¬ но чего? Церемония кончилась в половине первого. Я поехал на лекцию. Но вместо очередной лекции я читал студентам о заслугах Пушкина. Будь что будет! 12. <... > Дня через три после отпевания Пушкина увезли тайком его в деревню. Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею. Три жандарма суетились на почтовом дворе, хлопотали о том, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом. ¬ Что это такое? ¬ спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян. ¬ А бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит ¬ и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости господи ¬ как собаку. Мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается. Это очень волнует умы. 1865 Июнь 16. Опять был у меня Норов. <...> Вчера он, между прочим, рассказал мне следующий анекдот об А. С. Пушкине. Норов встретился с ним за год или за полтора до его женитьбы. Пушкин очень любезно с ним поздоровался и обнял его. При этом был приятель Пушкина Туманский. Он обратился к поэту и сказал ему: "Знаешь ли, Александр Сергеевич, кого ты обнимаешь? Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе он при мне сжег твою рукописную поэму". Дело в том, что Туманский дал Норову прочесть в рукописи известную непристойную поэму Пушкина. В комнате тогда топился камин, и Норов по прочтении пьесы тут же бросил ее в огонь. "Нет, ¬ сказал Пушкин, ¬ я этого не знал, а узнав теперь, вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, а вот ты, восхищавшийся такой гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг". А. А. ОЛЕНИНА ИЗ "ДНЕВНИКА" 1828 год 20 июня. Приютино. Как много ты в немного дней Прожить, прочувствовать успела! В мятежном пламени страстей Как страшно ты перегорела! Раба томительной мечты, В тоске душевной пустоты Чего еще душою хочешь? Как покаянье, плачешь ты И, как безумие, хохочешь. Вот настоящее положение сердца моего в конце прошедшей бурной зимы. Но, слава богу, дружба и рассудок взяли верх над расстроенным воображением моим; холодность и спокойствие заменили место пылких страстей и веселых надежд. Все прошло с зимой холодной, а с летом настал сердечный холод! И к счастью, а то бы проститься надобно с рассудком! Вообразите каникульный жар в уме, сердце и... в воздухе: это и мудреца могло бы свести с ума. Да, смейтесь теперь, Анна Алексеевна, а кто вчера обрадовался и вместе испугался, увидя на Конюшенной улице коляску, в которой сидел мужчина с полковничьими эполетами и походивший на... Но зачем называть его! Зачем вспоминать то счастливое время, когда я жила в идеальном мире, когда думала, что можно быть счастливой и быть спутницей его жизни, потому что то и другое смешивалось в моем воображении. Счастье и он... Но я хотела все забыть!.. Ах, зачем попалась мне коляска? Она напомнила мне время... невозвратное! Вчера была я в городе, видела моего ангела Машу Эльмпт и обедала у верного друга, Варвары Дмитриевны Полторацкой. Как я ее люблю! Она так добра и мила! Там был Пушкин и Миша Полторацкий. Первый довольно скромный. Я даже с ним говорила и перестала бояться, чтобы не соврал чего в сентиментальном роде. <...> 7 июля. Тетушка (В. Д. Полторацкая, рожд. Киселева) уехала более недели, я с нею простилась и могу сказать, что мне было очень грустно. Она обещала быть на моей свадьбе и с таким выразительным взглядом это сказала, что я очень, очень желаю знать, о чем она тогда думала. Ежели брат ее за меня посватается, возвратясь из Турции, что сделаю я? Думаю, что выйду за него. Буду ли счастлива? Бог весть! Но сомневаюсь. Перейдя пределы отцовского дома, я оставляю большую часть счастья за собою. Муж, будь он ангел, не заменит мне все то, что я оставляю. Буду ли я любить своего мужа? Да, потому что перед престолом божьим я поклянусь любить его и повиноваться ему. По страсти ли я выйду? Нет! потому что 29 марта я сердце свое схоронила... и навеки. Никогда уже не будет во мне действенной любови, и ежели выйду замуж, то будет любовь супружественная. И так как супружество есть вещь прозаическая, без всякого идеализма, то рассудок и повиновение мужу заменят ту пылкость воображения и то презрение, которым я отвечаю теперь мужчинам на их высокомерие и мнимое их преимущество над нами. Бедные твари, как вы ослеплены! Вы воображаете, что управляете нами, а мы... не говоря ни слова, водим вас по своей власти ¬ она существует и окружает вас. Презирая нас, вы презираете самих себя, потому что презираете тех, которым повинуетесь. И как сравнить скромное наше управление вами с вашим надменным уверением, что вы повелеваете нами. Ум женщины слаб, говорите вы? Пусть так, но рассудок ее сильнее. Да ежели на то и пошло, то, оставив в стороне повиновение, отчего не признаться, что ум женщины так же обширен, как и ваш, но что слабость телесного сложения не дозволяет ей выказывать его. Да что ж за слава ¬ быть сильным? "Ведь медведь людей ломает, зато пчела мед дает". <...> 17 июля. Я лениво пишу в журнале, а, право, так много имею вещей сказать, что и стыдно пренебрегать ими: оне касаются, может быть, счастья жизни моей. Несчастный случай заставил нас поехать в город, а именно смерть Александра Ивановича Ермолаева. Он умер, прохворавши несколько времени. Отец в нем много потерял. Но что же делать! Воля божья видна во всем. Надобно ей покоряться без ропота, ежели можно. Когда мы возвратились из города, я после обеда разговорилась с Иваном Андреевичем Крыловым о наших делах. Он вообразил себе, что двор вскружил мне голову и что я пренебрегала бы хорошими партиями, думая выйти за какого-нибудь генерала. В доказательство, что я не простираю так далеко своих видов, я назвала ему двух людей, за которых бы вышла, хотя и не влюблена в них: Мейендорфа и Киселева. При имени последнего он изумился. "Да, ¬ повторила я, ¬ я думаю, что они ¬ не такие большие партии, и уверена, что Вы не пожелаете, чтобы я вышла за Краевского или за Пушкина". "Боже избави, ¬ сказал он, ¬ но я желал бы, чтобы Вы вышли за Киселева, и, ежели хотите знать, он сам того желает. Но он и сестра говорят, что нечего ему соваться, когда Пушкин того же желает". Я всегда думала, что Варвара Дмитриевна (Полторацкая) того же хотела, но не думала, чтобы она скрыла от меня эту тайну. Жаль, очень жаль, что не знала я этого, а то бы поведение мое было иное. Но хотя я и думала иногда, что Киселев любит меня, но не была довольно горда, чтобы то полагать наверное. Но, может быть, все к лучшему! Бог решит судьбу мою. Я сама вижу, что мне пора замуж: я много стою родителям. Пора, пора мне со двора. Хотя это будет ужасно! Оставив дом, где была счастлива, я войду в ужасное достоинство жены! Кто может узнать судьбу свою; кто скажет, выходя замуж, даже по страсти: "Я уверена, что буду счастлива!" Обязанность жены так велика: она требует столько abnйgation de soi-mкme [самоотречения], столько нежности, столько снисходительности и столько слез и горя! Как часто придется мне вздыхать из-за того, кто перед престолом всевышнего получил мою клятву повиновения и любви; как часто, увлекаемый пылкими страстями молодости, будет он забывать свои обязанности, как часто будет любить других, а не меня! Но я? преступлю ли законы долга, будучи пренебрегаема мужем? Нот, никогда! Жизнь не вечна, и хоть она будет несносна, я знаю, что после нее есть другой мир ¬ мир блаженства. Для этого мира и ради долга перенесу все несчастья жизни до самой смерти, которая спасет меня от горя. * * * Я хотела было, ежели бы вышла замуж, сжечь мой журнал. Но теперь думаю, что не сделаю того. Пусть все мысли мои в нем сохранятся, пусть мои дети, особливо мои дочери, узнают, что страсти не ведут к счастью, а что путь истинного благополучия есть путь благоразумия. Но пусть и они пройдут через пучину страстей, они узнают суетность мира, научатся полагаться на одного бога, одного его любить. Возможно, он один заменит им всю любовь земную. Он один дарит надежду и счастье, не от мира сего, а от блаженства небесного. 18 июля. О память сердца, ты сильней Рассудка памяти печальной. Батюшков <...> Батюшков прав, говоря, что память сердца сильнее памяти рассудка. Я с трудом могу сказать, что со мной было вчера, а между тем я могу пересказать слово в слово разговоры, происходившие несколько месяцев назад. Пушкин и Киселев ¬ два героя моего настоящего романа. Сергей Голицын (Фирс), Глинка, Грибоедов и в особенности Вяземский ¬ персонажи более или менее интересные. В отношении женщин, их всего три ¬ героиня ¬ это я, второстепенные лица ¬ это тетушка Варвара Дмитриевна Полторацкая и госпожа Василевская. Я говорю от третьего лица, пропускаю первые годы, перехожу прямо к делу. НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ, ИЛИ НАДО ПРОЩАТЬ ЛЮБВИ Анета Оленина имела подругу, искреннего друга, которая одна знала о ее страсти к Алексею и старалась отклонить ее от этого. Маша часто говорила: "Анета, не доверяйся ему: он лжив, он фат, он зол". Подруга обещала ей забыть его, но продолжала любить. На балу, на спектакли, на горах, повсюду она его видела, и мало-помалу потребность чаще видеть его стала навязчивой. Но она умела любить, не показывая того, и ее веселый характер обманывал людей. Однажды на балу у графини Тизенгаузен-Хитровой Анета увидела самого интересного человека своего времени и выдающегося на поприще литературы: это был знаменитый поэт Пушкин. Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его. Арапской профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал лица его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принужденного и неограниченное самолюбие ¬ вот все достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия. Говорили еще, что он дурной сын, но в семейных делах невозможно все знать; что он распутный человек, но, впрочем, вся молодежь почти такова. Итак, все, что Анета могла сказать после короткого знакомства, есть то, что он умен, иногда любезен, очень ревнив, несносно самолюбив и неделикатен. Среди особенностей поэта была та, что он питал страсть к маленьким ножкам, о которых он в одной из своих поэм признавался, что предпочитает их даже красоте. Анета соединяла с посредственной внешностью две вещи: у нее были глаза, которые порой бывали хороши, порой глупы. Но ее нога была действительно очень мала, и почти никто из ее подруг не мог надеть ее туфель. Пушкин заметил это преимущество, и его жадные глаза следили по блестящему паркету за ножками молодой Олениной. Он только что вернулся из шестилетней ссылки. Все ¬ мужчины и женщины ¬ старались оказывать ему внимание, которое всегда питают к гению. Одни делали это ради моды, другие ¬ чтобы иметь прелестные стихи и приобрести благодаря этому репутацию, иные, наконец, вследствие истинного почтения к гению, но большинство ¬ потому, что он был в милости у государя Николая Павловича, который был его цензором. Анета знала его, когда была еще ребенком. С тех пор она с восторгом восхищалась его увлекательной поэзией. Она тоже захотела отличить знаменитого поэта: она подошла и выбрала его на один из танцев; боязнь, что она будет осмеяна им, заставила ее опустить глаза и покраснеть, подходя к нему. Небрежность, с которой он спросил у нее, где ее место, задела ее. Предположение, что Пушкин мог принять ее за дуру, оскорбило ее, но она ответила просто и за весь остальной вечер уже не решалась выбрать его. Но тогда он, в свою очередь, подошел выбрать ее исполнить фигуру, и она увидела его, приближающегося к ней. Она подала ему руку, отвернув голову и улыбаясь, потому что это была честь, которой все завидовали. ........................................... Я хотела писать роман, но это мне надоедает, лучше уж я это брошу и просто буду писать дневник. * * * Я подправила портрет Пушкина и довольна, что так хорошо набросала его. Его можно узнать из тысячи! По будем продолжать мой дорогой дневник. <...> 11 августа. И вот багряною рукою Заря от утренних долин Выводит с солнцем за собою Веселый праздник именин. " Евгений Онегин " Настал желанный день. Мне минуло, увы, 20 лет. О боже, как я стара, но что же делать? <...> Я сошла вниз. Все поздравляли меня. Я благодарила, смеялась, шутила и была очень, очень весела. <...> Стали приезжать гости. Приехал премилый Сергей Голицын (Фирс), Крылов, Гнедич, Зубовы, милый Глинка, который после обеда играл чудесно и в среду придет дать мне первый урок пения. Приехал, по обыкновению, Пушкин, или Red-Rower, как прозвала я его. Он влюблен в Закревскую. Все об ней толкует, чтобы заставить меня ревновать, но притом тихим голосом прибавляет мне разные нежности. Но любезным героем сего дня был милый казак Алексей Петрович Чечурин. Он победил всех женщин, восхитил всех мужчин и посмеялся над многими из них. Мы сели за стол. Меня за обедом все поздравляли; я краснела, благодарила и была в замешательстве. После обеда стали играть в барры. Хорунжий в первый раз играл в эту игру. Наши неприятели, в партии коих он находился, отрядили его, чтобы он освободил пленных, сделанных нами. Он ловко зашел за клумбу и, не примеченный никем, подошел к плененному Наумову (он влюблен в Зубову) и освободил его. Увидя это, я то же решилась сделать. Прошла через весь дом, подошла на цыпочках и тронула Урусова. Все закричали: " Victoire, victoire !" [Победа, победа!] После этого мы переменили игру и стали петь хором и soli. Хорунжий часто поглядывал на меня, и когда я незаметно подошла к нему и спросила: "Ну что? каково?" ¬ он ответил: "Чудесно". Под вечер все дамы разъехались и остались одни мужчины. Мы сели ужинать за особливый стол, и тут пошла возня! Всякий пел свою песню или представлял какоенибудь животное. <...> 19 сентября. "Что, Анета, что с тобою?" Все один ответ: "Я грущу, но слез уж нет". Но о чем? о неизвестности. Будущее меня невольно мучает. Быть замужем и быть несчастной! Но все же скажу из глубины души ¬ да будет воля твоя! Мы едем зимой в Москву к сестре Вареньке. Я и радуюсь и грущу, потому что это привычное чувство души моей. Я, как Рылеев, говорю; Чего-то для души ищу И погружаюсь в думы. Но грустный оставим разговор. 5 сентября были маменькины именины. Неделю перед тем мы ездили в Марьино. Там провели мы три дня довольно весело. Ездили верхом и философствовали с Ольгой. Воротившись домой, я задумала сыграть "proverbe" [пьеса (основанная на поговорке)]. Милая Полина Голицына согласилась, и я выбрала "proverbe", разослала роли, но имела горе получить отказ Сергея Голицына. Что делать? В пятницу, 4-го, приехал Слепцов с женою и с Краевским. Он взялся играть роль Голицына. Мы украсили наш театр цветами, зеркалами и статуями. Вдруг письмо от Полины: отказ, и баста нашему "proverbe". Но гений мой внушил мне другое. Мы сказали маменьке и папеньке о неудаче сюрприза, вынесли все цветы, но оставили шнурки для зеркал и других украшений. Все сделали неприметным. После ужина предложили Слепцову сыграть шараду в лицах с разговорами. План одобрен, шарада выбрана, " La Mйlomanie ". На другой день поутру назначена репетиция. Я встаю рано. Надо бы ехать к обедне, но без меня не может быть репетиции. Я представляюсь, что у меня болят зубы. Чудесно обманываю маменьку и папеньку, остаюсь дома, иду делать репетицию. Вот кто участвовал в шараде: Слепцов, Краевский, милый Репнин, m-me Василевская, несравненный казак и я. Все устроено, занавесь сшита, парики готовы, а к возвращению маменьки все уже внизу, как ни в чем не бывало. Приехали гости: из дам ¬ Бакунины и Хитровы, Васильчиковы, много мужчин за обедом. Приезжают Голицын, потом и Пушкин. Как скоро кончился обед, маменьку уводят в гостиную и садятся все играть в карты, а я и актеры идем все приготавливать. Через два часа все готово. Занавесь поставлена, и шарада начинается прологом. Слепцов говорит сочиненные им стихи. Занавесь опускается. Мы быстро накидываем сарафаны, и пока все на сцене приготавливается, Голицын, Елена Ефимовна и я поем за занавесом трио Гайдна. Затем мы разыгрываем шараду ( Mйlo-manie ) в четырех действиях ( Mais- lфt-manie ). .............................................................. После окончания шарады Голицын подходит к спектатерам и поет куплеты своего собственного сочинения. Вечером мы играли в разные игры. Дамы все уехали. Молодежь делала разные tours de passe-passe [фокусы]. Все очень поздно разъехались. Прощаясь, Пушкин мне сказал, что он должен уехать в свое имение, если, впрочем, у него хватит духу, ¬ прибавил он с чувством. Пока все приготовлялось в зале, я напомнила Сергею Голицыну его обещание рассказать мне об известных событиях. После некоторого жеманства он сказал мне, что это касается поэта. Он умолял меня не менять поведения по отношению к нему. Сергей порицал маменьку за ее суровость к Пушкину, говоря, что это не способ успокоить его. Когда я сказала ему о дерзости, с которой Штерич говорил мне у графини Кутайсовой о любви Пушкина ко мне, Сергей мне отвечал, что он уже заметил Штеричу, что это не его дело и что я ему очень хорошо ответила. Я была в ярости от речей, которые Пушкин держал на мой счет. Он сказал мне тогда: "Вам передавали, не правда ли, что Пушкин сказал: "Мне бы только с родными сладить, а с девчонкой я уж слажу сам?" Это было при мне сказано и не совсем так. Я ведь знаю, кто и зачем Вам это передал, Вам это сказала Варвара Дмитриевна!" Тогда я подумала, что он знал так же хорошо, как я, причину этого, и замолчала. Мы поговорили потом о Киселеве и о его ухаживании за мадам Василевской. Сергей сказал, что он всегда порицал его за это. Это был очень интересный разговор. 21 сентября. Вчера к обеду приехал к нам милый, благородный Алексей Петрович Чечурин. Он приехал прощаться, и это слово одно заставило меня покраснеть. <...> Последний раз, как он здесь был, он выпросил у меня стихи Пушкина на мои глаза. Я ему их списала и имела неблагоразумие подписать свою фамилию. То же сделала на стихах Вяземского, Козлова и других стихах Пушкина. Я написала ему на бумажке просьбу, чтоб он вычеркнул мое имя, и, когда спросила, сделает ли он это, он ответил: ¬ Неужели вы думаете, что я не исполню малейшего вашего желания? Я извинилась тем, что боюсь, чтобы стихи не попали в чужие руки. ¬ Ах, боже мой, это очень понятно ¬ все будет исполнено. Тут он попросил меня сберечь ему его саблю. Я это ому обещала. Недавно подарила я ему своей работы кошелек, и он сказал, что будет носить его вечно. Наконец стало поздно. Маменька снова попросила его, чтобы он оставил ей сочинения и письма Рылеева. Он долго на это не соглашался, но наконец отдал их мне. Я воспользовалась этой счастливой минутой, когда растроган он был, и просила его оставить батюшке, под запечатанным пакетом, все дела, касающиеся до Рылеева. Все мы ¬ брат Алексей, приехавший в тот день из деревни, маменька и я, стали упрашивать его. Он представлял нам свои резоны, мы ¬ свои. Наконец он уверил нас, что он прав, и дал мне слово, что положит все в пакет, запечатает двумя печатями и, приехавши в армию, отдаст его сам генералу Б. ¬ Чтобы доказать вам, как я благодарен за ваше ко мне попечение, я признаюсь, что у меня есть еще их стихи. Я сожгу их. ¬ Зачем, ¬ сказала я, ¬ положите их в пакет и отдайте отцу. Он сохранит их и возвратит вам их, когда вы воротитесь с войны. Но oн не хотел на то согласиться, но обещал не держать их при себе. <...> 24 сентября. Понедельник. <...> Вчера же получила я пакет от Алексея Петровича Чечурина. В нем был один браслет, другого он не успел кончить. Письмецо было в сих словах: "Я дожидал проволоки до 4-х часов. Видно, мне должно кончить браслеты после войны. Слуга Ваш "Груши моченые". 22 сентября". ("Груши моченые" ¬ это имя, которое Елена Ефимовна Василевская дала Львову, и справедливо.) В том же пакете были некоторые бумаги, писанные ему на память, а также кусок руды серебряной, на которой было написано "Юноше несравненному". Кусок сей завернут был в бумажке, исписанной иероглифами. Но я разобрала их, потому что у меня был ключ к ним. Вот они: "Вам, несравненная Анна Алексеевна, поручаю вещь, для меня драгоценнейшую. Прощайте". Я взяла его бумаги, положила в пакет и надписала: "Отдать по возвращении". Кусок руды положила в выточенный ящик, написала внутри: "Отдать Алексею Петровичу Чечурину", завязала тесьмой и положила свою печать. Теперь я спокойна. Я сделала то, что должно, сохраню его тайну, она не касается меня. <...> 25 сентября. Сегодня пушки ужасно палили. Не взяли ли Варну? Дай боже! Теперь бы поскорее взять Шумлу да Силистрию, да и за мир приняться. Николай Дмитриевич Киселев теперь пойдет в люди. Его брат (Пав. Дмит.) в большом фаворе. Да и он сам умен. Жаль только, что у него нет честных правил насчет женщин. Что-то будет со мною эту зиму? Не знаю, я дорого бы дала, чтобы знать, чем кончится моя девственная карьера. Увидим! 30 сентября. Боже мой, какая радость! Вчера приехали папенька и братья (Петр и Алексей), и вот их хорошие и худые новости: 1) что с них сняли цепи, 2) что Муравьев, Александр Николаевич, сделан начальником в Иркутске. Все чувства радости проснулись в душе моей: они свободны, хоть телом свободны, думала я. Эта мысль услаждала горе знать их так далеко и в заточении. Но, увы, жалея о них, горюя об их ужасной участи, я не могу не признать, что рука всевышнего карает их за многие дурные намерения. Освободить родину ¬ прекрасно, но проливать реками родную кровь есть первейшее из преступлений. Быть честным человеком, служить бескорыстно, облегчать несчастных, жертвовать всем для пользы общей, соделать счастливыми тех, кто находится под властью твоей, и понемногу приучать народ необразованный к мысли о свободе, ¬ но к свободе благоразумной, а не безграничной, ¬ вот долг гражданина, истинного сына отечества, достойного носить славное имя русского. Но тот, кто, увлекаясь пылкостью воображения, желает дать свободу людям, не понимающим силы слова сего, а воображающим, что она состоит в неограниченном удовлетворении страстей и корыстолюбия, тот, наконец, кто, ослепленный мнимым желанием добра, решается, для собственного величия, предать родину междоусобию, грабежу, неистовству и всем ужасам бунта и, под мнением блага будущих поколений, хочет возвыситься на развалинах своей родины, тот не должен носить священного имени русского; одно только сострадание к его заблуждениям ¬ вот все, на что он может надеяться... Видеть народ свободным ¬ есть желание сильнейшее души моей. И вот в чем заключалась бы эта свобода: сначала запрети, однажды навсегда, явную и тайную продажу людей и затем позволь мужикам откупаться на волю за условленную цену. Тогда тот, кто, понимая силу слова "свобода", будет иметь деньги, чтобы уплатить выкуп, сам откупиться, получить свободу и кусок земли. Но как же поступить с теми, которые, кроме собственной души и своего семейства и домашних вещей, ничего не имеют для выкупа? Ведь земли должны остаться за владельцами. Еще дай честное и бескорыстное управление внутренней частью государства, ограничь лихоимство, позволь последнему нищему жаловаться на богатого вельможу, суд чини публично и справедливо, по установленным однажды навсегда законам. Наконец, установи, чтобы один Указ не противоречил другому, чтобы, подписанный однажды, он навсегда сохранял свою силу и точность. Вот в чем состояло бы счастье России. Вот чего всякая честная душа желать должна была бы, а не той неограниченной и пустой детской конституции, которую хотели дать нам 14-го числа и имени которой, уж не говоря о самом ее Уложении, едва ли третья часть людей понимает. 1 октября. Вчера, приехавши в город, я исполнила желание сердца моего и отслужила, не ведомый никому, благодарный молебен за вчерашние вести. <...> 1829 год 20 марта. Оставив Петербург, я уверена была, что Киселев меня любит, и все еще уверена, что он, как Онегин: Я верно б, кроме вас одной, Невесты не искал иной. Но, к счастью, не тот резон он мне дал, а тот, "что его имение в расстроенном положении и не позволяет ему помышлять о супружестве". Но все равно! Я ведь в него не влюблена и, по счастью, ни в кого. Просто люблю его общество и перестаю прочить его себе в женихи. Итак, баста! Приезд мой в Москву и пребывание там было только приятно потому, что я видела дорогую сестру счастливою, как нельзя более: Grйgoire ¬ ангел! таких людей, как он, я думаю, найти невозможно. Я почти все время проводила неразлучно с сестрою и только вечером возвращалась домой. Иногда выезжала по балам, но, по правде, веселья мало находила. Познакомилась с Баратынским и восхитила его своей любезностью. Ого, ого, ого! <...> 17 мая. Я обречена, мне кажется, на одиночество ¬ проводить жизнь, не занимая собою никого, без цели, без желаний, без надежд... Все планы, которые я делала, все, до сих пор, рушились. Надежда, как легкий пар, исчезла. От любви остались одни воспоминания, от дружбы ¬ одни regrets [сожаления]. День проходит за днем, не оставляя следов. Былое все в голове, будущее покрыто тьмой. Я перестала желать, я перестала делать планы. Беды неминуемы, пусть сердце приучается все забывать, пусть оно, как камень холодный, не чувствует радостей земных! Кто подумал бы, прочитав эти строки, что та, которая их пишет, почти всегда весела в гостиной, что у нее улыбка на лице, когда горе в сердце, и что слезы ее душат, когда говорит вздор и весела, как соловей. <...> 10 августа в Петербург приехал персидский принц Хозрев-Мирза, сын Аббаса- Мирзы. Я была во дворце на торжественном его приеме. Он молод и довольно хорош собою. 17-го у гр. Потоцкого был в честь принца большой бал, на котором у меня было чудесное платье: белое дымковое с рисованными цветами, а на голове натуральная зелень и искусственные цветы. Я была одета очень к лицу. На балу я познакомилась с графиней Фикельмон, урожденной гр-ней Тизенгаузен. Как она прелестна, мила, любезна! <...> 2 февраля 1830 года, накануне моих именин. Дни проходили за днями ¬ мне все было все равно. Сердце, имевшее большие горести, привыкает к маленьким испытаниям. Пустота, скука заменила все другие чувства души. Любить? Я почти уверена, что более на это не способна ¬ нo это все равно! <...> 2 февраля 1835 г., Петербург. Прошло целых четыре года, и мой журнал не подвинулся вперед. Дружба моя с милыми Блудовыми занимает все минуты, остающиеся от шумной, пустой светской жизни. Наша переписка ¬ настоящий журнал. По не худо вкратце описать теперешнюю мою жизнь. Два слова се ясно представят: я беззаботна и спокойна. Познакомившись с Antoinette u Lydie, мы вскоре сделались неразлучными. Да иначе и не могло быть. Кто коротко их узнает, тот, верно, их полюбит. Мы поняли друг друга, мы сжились душою. Наш мир ¬ не светский мир, он ¬ мир души, он ¬ мир воображения. Усталая от холодности светской, от пустого занятия всегда в нем думать о себе, pour ne pas se compromettre [чтобы не скомпрометировать себя], презирая расчеты молодых девушек, не понимающих самоотвержения, я схватила с жадностью протянутую руку, привязалась к ним, они оживили меня, как Пигмалион ¬ свою статую; я снова начала жить, чувствовать, любить! О, как сладостно чувство истинной дружбы и как они его умели постигнуть! Примите же, друзья мои, мою благодарность; оживленная вами, я снова стала жить, пылко чувствовать и понимать все великое. Вы извлекли из сердца моего терн, который там оставили обманы света. Е. И. ФОК РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ В. П. ОСТРОГОРСКИМ Это был человек симпатичнейший, неимоверно живой, в высшей степени увлекающийся, подвижный, нервный. Кто его видел ¬ не забудет уже никогда. У нас его очень любили; он приезжал сюда отдыхать от горя. А как бедствовал-то он, вечно нуждался в деньгах; не хватало их на петербургскую жизнь... А в Михайловском как бедствовал страшно: имение-то было запущено... Я сама, еще девочкой, не раз бывала у него в имении и видела комнату, где он писал. Художник Ге написал на своей картине "Пушкин в селе Михайловском" кабинет совсем неверно. Это ¬ кабинет не Александра Сергеевича, а сына его, Григория Александровича. Комнатка Александра Сергеевича была маленькая, жалкая. Стояли в ней всего-навсе простая кровать деревянная с двумя подушками, одна кожаная, и валялся на ней халат, а стол был ломберный, ободранный: на нем он и писал, и не из чернильницы, а из помадной банки. И книг у него своих в Михайловском почти не было; больше всего читал он у нас в Тригорском, в библиотеке нашего дедушки по матери, Вындомского. Много страдал он и из-за своих родных, особенно от своего брата Льва, запоминавшего его стихи и разносившего их по знакомым; сам же читать своих стихов не любил. <...> Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 15-го февраля 1837 года. Матушка недомогала, и после обеда, так часу в третьем, прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно; едет к нам возок с какими-то двумя людьми, а за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили мать, вышли навстречу гостям: видим, наш старый знакомый, Александр Иванович Тургенев. По-французски рассказал Тургенев матушке, что приехали они с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим гроб ямщиком, приехали сюда. Какой ведь случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтоб не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, ¬ ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе ¬ сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем, архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала сама моя мать, так любившая Пушкина, Прасковья Александровна. Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году. П. А. Плетнев ИЗ СТАТЕЙ О ПУШКИНЕ 1 Все товарищи, даже не занимавшиеся пристрастно литературою, любили Пушкина за его прямой и благородный характер, за его живость, остроту и точность ума. Честь, можно сказать, рыцарская, была основанием его поступков ¬ и он не отступил от своих понятий о ней ни одного разу в жизни, при всех искушениях и переменах судьбы своей. Не избалованный в детстве ни роскошью, ни угождениями, он способен был переносить всякое лишение и чувствовать себя счастливым в самых стесненных обстоятельствах жизни. Природа, кроме поэтического таланта, наградила его изумительной памятью и проницательностию. Ни одно чтение, ни один разговор, ни одна минута размышления не пропадали для него на целую жизнь. Его голова, как хранилище разнообразных сокровищ, полна была материалами для предприятий всякого рода. По-видимому рассеянный и невнимательный, он из преподавания своих профессоров уносил более, нежели товарищи. Но все отличные способности и прекрасные понятия о назначении человека и гражданина не могли защитить его от тех недостатков, которые вредили его авторскому призванию. Он легко предавался излишней рассеянности. Не было у него этого постоянства в труде, этой любви к жизни созерцательной и стремления к высоким отдаленным целям. Он без малейшего сопротивления уступал влиянию одной минуты и без сожаления тратил время на ничтожные забавы. <...> Без особенных причин никогда он не изменял порядка своих занятий. Везде утро посвящал он чтению, выпискам, составлению планов или другой умственной работе. Вставая рано, тотчас принимался за дело. Не кончив утренних занятий своих, он боялся одеться, чтобы преждевременно не оставить кабинета для прогулки. Перед обедом, который откладывал до самого вечера, прогуливался во всякую погоду. По соседству с его деревнею и теперь живет доброе благородное семейство, где обыкновенно он проводил вечер и очень часто обедал. Черты этой жизни перенесены им отчасти в IV главу "Онегина". Писать стихи любил он преимущественно осенью. Тогда oн до такой степени чувствовал себя расположенным к этому занятию, что и из Петербурга в половине сентября нарочно уезжал в деревню, где оставался до половины декабря. Редко не успевал он тогда оканчивать всего, что у него заготовлено было в течение года. Теплую и сухую осень называл он негодною, потому что не имел твердости отказываться от лишней рассеянности. Туманов, сереньких тучек, продолжительных дождей ждал он как своего вдохновения. Странно, что приближение весны, сияние солнца всегда наводили на него тоску. Он это изъяснял расположением своим к чахотке. В одиночестве нередко бывала собеседницею поэта старушка, его няня, трогательно воспетая в стихах Языкова. Пушкин беспрестанно выписывал из Петербурга книги, особенно английские и французские. Едва ли кто из наших литераторов успел собрать такую библиотеку, как он. Не выходило издания почему-либо любопытного, которого бы он не приобретал. Издерживая последние деньги на книги, он сравнивал себя со стекольщиком, которого ремесло заставляет покупать алмазы, хотя на их покупку и богач не всякий решится. Переехавши в Санкт-Петербург, он до кончины своей жил уже постоянно в нем, за исключением нескольких поездок в Москву и осенних выездок в Михайловское <...> Преимущественно занимали его исторические разыскания. Он каждое утро отправлялся в какой-нибудь архив, выигрывая прогулку возвращением оттуда к позднему своему обеду. Даже летом, с дачи, он ходил пешком для продолжения своих занятий. Летнее купанье было в числе самых любимых его привычек, от чего не отставал он до глубокой осени, освежая тем физические силы, изнуряемые пристрастием к ходьбе. Он был самого крепкого сложения, и к этому много способствовала гимнастика, которою он забавлялся иногда с терпеливостию атлета. Как бы долго и скоро ни шел он, дышал всегда свободно и ровно. Он дорого ценил счастливую организацию тела и приходил в некоторое негодование, когда замечал в ком-нибудь явное невежество в анатомии. 2 Определяя характер писателя как человека по господствующему тону и выходкам ума в его сочинениях, трудно заключить, что Пушкин был застенчив и более многие нежен в дружбе. Между тем это справедливо. Его ум, от природы необыкновенно проницательный и острый, в сочинениях высказывался во всей силе своей. В уединении, на просторе не связывало его ничто внешнее. Но общество, особенно где Пушкин бывал редко, почти всегда приводило его в замешательство, и оттого оставался он молчалив и как бы недоволен чем-нибудь. Он не мог оставаться там долго. Прямодушие, также отличительная черта характера его, подстрекало к свободному выражению мыслей, а робость противодействовала. Притом же совершенную привычку он сделал только к высшему обществу или к самому тесному кругу приятелей. В обоих случаях он чувствовал себя на своем месте. Собою не владел он только при таких обстоятельствах, от которых все должно было обрушиться на него лично. Он почти не умел распоряжаться ни временем своим, ни другою собственностию. Иногда можно было подумать, что он без характера: так он слабо уступал мгновенной силе обстоятельств. Между тем ни за что он столько не уважал другого, как за характер. Он говорил, что характер очищает в человеке все неприличное его достоинству. Так хорошо понимал он все прекрасное в другом. Пылкость его души в слиянии с ясностию ума образовала из него это необыкновенное, даже странное существо, в котором все качества приняли вид крайностей. П. А. Плетнев ИЗ СТАТЕЙ О ЖУКОВСКОМ Разительно подъемлющийся ряд произведений его открывает в нем, сверх поэтического дарования, тот критический ум, которому не без причины удивлялся еще Пушкин. Пушкин, разбирая стихи Державина: За слова меня пусть гложет, За дела сатирик чтит... ¬ в заключение сказал: "Слова поэта суть уже дела его". Пушкин говаривал: "Один глупец ни в чем не переменяется". В 1831 году первое появление в Петербурге холеры было причиною, что высочайший двор, по отбытии своем на осень из Петергофа в Царское Село, оставался здесь долее обыкновенного. Жуковский, нигде не ослабляя строгого исполнения прямой своей обязанности, случайно попал тогда на новую для себя дорогу в поэзии. В это время из Москвы прибыл в Царское Село Пушкин и решился провести там осенние месяцы. Он только что женился. Ему отрадно было насладиться новым счастием в тех местах, под теми липами и кленами, которые лелеяли его лицейскую молодость. Понятно, что не проходило дня, в который бы поэты не рассказывали друг другу о тех своих занятиях, о которых еще в древности говорили, что утро им особенно благосклонно. Пушкин в эту эпоху увлечен был русскими сказками. Он тогда, между прочим, написал своего "Салтана и Гвидона". Жуковский с восхищением выслушивал игривые рифмы своего друга. Чтобы не отстать от него, он и сам принялся за этот род поэзии. Таким образом явились "Берендей", "Спящая царевна" и "Война мышей с лягушками". П. А. Плетнев ИЗ ПЕРЕПИСКИ С Я. К. ГРОТОМ П. А. Плетнев ¬ Я. К. Гроту 9 мая 1841. Что касается до моего заглавия для альманаха, я не вижу тут светской пошлости, а одну простоту и точность ¬ качества, которые одни и нравятся мне во всем. <...> Лучшее, по-моему, заглавие ее было бы просто "Финляндия". <...> Но ежели ты никак этого не примешь, то вот последний мой проект. Назови "Герда". Это во вкусе Пушкина. Он любил титулы книг, ничего не говорящие. 24 февраля 1842. Пока я ректор и журналист ¬ у меня все минуты поражены тоскою и суетою. <...> Надеюсь, что в поздней старости (если увижу ее) буду жить иначе с моею дочерью, которая сделается секретарем моим и другом. Вот пора комментариев моих на сочинения друзей и пора записок собственно моей жизни. Последнее мне завещал Пушкин у Обухова моста во время прогулки за несколько дней до своей смерти. У него тогда было какое-то высокорелигиозное настроение. Он говорил со мною о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке качество благоволения ко всем, видел это качество во мне, завидовал моей жизни и вытребовал обещание, что я напишу свои мемуары. 1 апреля 1844. <...> Я недавно припомнил золотые слова Пушкина насчет существующих и принятых многими правил о дружеских сношениях. "Все, ¬ говорил в негодовании Пушкин, ¬ заботливо исполняют требования общежития в отношении к посторонним, то есть к людям, которых мы не любим, а чаще и не уважаем, и это единственно потому, что они для нас ничто. С друзьями же не церемонятся, оставляют без внимания обязанности свои к ним, как к порядочным людям, хотя они для нас ¬ все. Нет, я так не хочу действовать. Я хочу доказывать моим друзьям, что не только их люблю и верую в них, но признаю за долг и им, и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей, перед которыми я не хочу и боюсь манкировать чем бы то ни было, освященным обыкновениями и правилами общежития". 11 ноября 1844. Заходил ко мне двуличный О...ко (выражение покойного Пушкина)<...> 5 мая 1845. <...> Приготовься видеть в • 6 "Современника" одни учено- сериозные статьи без малейшей примеси легкого чтения. Я знаю, что ты будешь бранить меня. Но войди в мое положение (как любил в таких случаях говаривать покойный Пушкин)<...> Я. К. Грот ¬ П. А. Плетневу 1 сентября 1845. Вчера после обеда пришел ко мне Россет прощаться. <...> Он рассказывал мне о Пушкине ¬ как при нем импровизировал у Дельвига Мицкевич (известно ли тебе это?) <...> П. А. Плетнев ¬ Я. К. Гроту 8 сентября 1845. Мицкевич импровизировал не у Дельвига, а у Пушкина, еще холостого и жившего тогда у Демута. Там были: Вяземский, Дельвиг, я и еще кто-то. 2 марта 1846. Все, что высказал ты о "Домике в Коломне" и об "Андрее" (Тургенева), я совершенно разделяю. Надобно еще прибавить к тому, что "Домик в Коломне" для меня с особенным значением. Пушкин, вышедши из Лицея, действительно жил в Коломне, над Корфами ¬ близ Калинкина моста, на Фонтанке, в доме бывшем тогда Клокачева. Здесь я познакомился с ним. Описанная гордая графиня была девица Буткевич, вышедшая за семидесятилетнего старика графа Стройновского (ныне она уже за генералом Зуровым). Следовательно, каждый стих для меня есть воспоминание или отрывок из жизни. 13 апреля 1846 <...> Ты, мой Грот, точно основатель для меня мирного общежительства, которому начало положил Пушкин в последний год своей жизни. Любимый со мною разговор его, за несколько недель до его смерти, все обращен был на слова: "Слава в вышних богу, и на земле мир, и в человецех благоволение". По его мнению, я много хранил в душе моей благоволения к людям; оттого и самые литературные ссоры мои не носят характера озлобления. А я, слушая его и чувствуя, что еще далеко мне до титла человека благоволения, брал намерение дойти до того. 3 декабря 1847. Не оттого дело портится, что много плохих историков, а оттого, что это самое дело превышает естественные способы наши к его неукоризненному исполнению. Подобная мысль сжимает мое сердце уже во второй раз в жизни. В первый раз это было, когда я прочитал известную прекрасную статью Жуковского под названием "Последние минуты Пушкина". Я был свидетель этих последних минут поэта. Несколько дней они были в порядке и ясности у меня на сердце. Когда я прочитал Жуковского, я поражен был сбивчивостью и неточностью его рассказа. Тогда-то я подумал в первый раз: так вот что значит наша история. Если бы я выше о себе думал, я тогда же мог бы хоть для себя сделать перемены в этой статье. Но время ушло. У меня самого потемнело и сбилось в голове все, казавшееся окрепшим навеки. 16 марта 1849. В XXIX т. <"Современника">, на 375 странице, болтун (ныне уже покойник) М. Макаров, в прескучной и преглупой своей статье, напечатанной тогда мною единственно ради имени великого поэта (то же разумей и о рассказах Грена, известного дурака), говорит положительно, что Пушкины (Сергей с Александром и Василий) издавна жили в Москве. Таким образом, и сомневаться ненадобно, там ли родился поэт. Он и Дельвиг всегда гордились этим преимуществом, утверждая, что тот из русских, кто не родился в Москве, не может быть судьею ни по части хорошего выговора на русском языке, ни по части выбора истинно русских выражений. Вот почему Пушкин бесился, слыша, если кто про женщину скажет: "она тяжела" или даже "беременна", а не брюхата ¬ слово самое точное и на чистом русском языке обыкновенно употребляемое. Пушкин тоже терпеть не мог, когда про доктора говорили: "Он у нас пользует". Надобно просто: "лечит". А. И. ПОДОЛИНСКИЙ ПО ПОВОДУ СТАТЬИ г. В. Б. "МОЕ ЗНАКОМСТВО С ВОЕЙКОВЫМ В 1830 ГОДУ" В сентябрьской и октябрьской книжках "Русского вестника" прошлого года помещена статья г. В. Б. "Мое знакомство с Воейковым в 1830 году". По многим данным этой статьи я тотчас же узнал, кто именно ее автор. Упоминая в ней между прочим и обо мне и, вероятно, полагая, что я уже отошел в такое жилище, из которого не подают голоса, г. В. Б. счел возможным дать полную волю своей досужей фантазии, как в те блаженные времена, когда он составлял фельетоны для "Северной пчелы" и сочинял хозяйственные заметки и промышленные рекламы. Положительно удостоверяю, что во всем, что он говорит обо мне, нет почти ни слова правды. Г. В. Б. заставляет меня обращаться и говорить с собою, как с хорошим приятелем. К сожалению, я должен сказать, что с г. В. Б. я вовсе не был знаком, что если где-нибудь с ним и встречался, то не знал, кто он, почему не имею даже никакого понятия о его наружности, так же как и он о моей, судя по тому фантастическому описанию, которое он обо мне делает и в котором от первого до последнего слова все создано, должно быть, расстроенным воображением. Не понимаю, как ухитрился г. В. Б. видеть на мне редкие камеи из Геркуланума, дорогие перстни, широкополую шляпу и вообще все то, чем он меня украшает и чего никто, никогда на мне не видывал. Я одевался просто, как все прилично одетые люди, не отличаясь никакою, бросающеюся в глаза, изысканностию и расчетом на эффект, совершенно мне несвойственным. Щедрость свою ко мне автор простирает и далее: он дарит мне небывалых две тысячи душ в Малороссии, изображая меня очень и очень богатым, но как бы заезжим полтавским провинциалом. Если бы г. В. Б. действительно был со мною знаком, то, вероятно, он бы знал, что я не был ни полтавским уроженцем, ни душевладельцем, ни жителем Малороссии, но что, окончив мое воспитание в Петербурге, я, в описываемое им время, состоял там же, уже более шести лет, на службе. К этому вымыслу г. В. Б. приклеил и другой, не менее отважный. Он вводит меня на вечер к графу Д. И. Хвостову, где будто бы я был встречен с особенным восторгом и почетом. Но увы! я с гр. Д. И. Хвостовым вовсе знаком не был и даже никогда не любопытствовал узнать, где его дом или квартира, почему и попасть к нему на вечер мне было бы трудно, до невозможности. На этом же сочиненном г. В. Б. вечере князь Ширинский-Шихматов, которого (прошу заметить) я ни тогда, ни после вовсе не знал, с восклицанием прижимает к своей груди мою руку, а сам г. В. Б. объясняет гр. Хвостову, что он знаком со мною по четвергам Греча [не знаю, не упоминает ли автор с такою же правдивостью обо мне и в своем описании четвергов Греча. Этого рассказа я не читал]. Новая выдумка! У Н. И. Греча я действительно бывал изредка, но только по утрам, а его приглашением на четверги не воспользовался более потому, что все молодые литераторы, являвшиеся на этих вечерах, всегда почти причислялись в общем мнении к булгаринской партии. Я же с ранних пор дал себе слово избегать всякой журнальной стачки, не входить ни в какую полемику и не принадлежать ни к какой исключительной литературной партии. Да и вообще я мало водился с записными литераторами, предпочитая им знакомства в обществе, а в особенности небольшой товарищеский круг по университетскому пансиону. Некоторые из составлявших эти дружеские сходки, называвшиеся у нас ассамблеями, имели впоследствии почетную известность, а гениальный М. И. Глинка постоянно в них участвовал и часто приводил в восторг или возбуждал общую веселость своими вдохновенными импровизациями. Если же, до размолвки моей с бароном Дельвигом, о которой упомяну ниже, я посещал постоянно его еженедельные вечера, то этому были совершенно другие причины. Небольшое собиравшееся у барона общество мне вообще нравилось, ив особенности в нем приятны были нередкие встречи с Пушкиным и Мицкевичем. Однажды у Дельвига, проходя гостиную, я был остановлен словами Пушкина, подле которого сидел Шевырев: "Помогите нам состряпать эпиграмму..." Но я спешил в соседнюю комнату и упустил честь сотрудничества с поэтом. Возвратясь к Пушкину, я застал дело уже оконченным. Это была знаменитая эпиграмма: "В Элизии Василий Тредьяковский..." Насколько помог Шевырев, я, конечно, не спросил. В другой раз, у Дельвига же, Пушкин стал, шутя, сочинять пародию на мое стихотворение: Когда стройна и светлоока Передо мной стоит она, Я мыслю: Гурия Пророка - С небес на землю сведена... ¬ и пр. Последние два стиха он заменил так: Я мыслю: в день Ильи Пророка Она была разведена... Не лишнее, однако же, заметить, что к этой будто бы в день Ильи разведенной написаны и самим Пушкиным стихотворения: Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты... ¬ и пр. И другое: Я ехал к вам, живые сны... Вдохновительница этих стихов показывала мне последнее стихотворение в подлиннике, не знаю почему, изорванном в клочки, на которых, однако ж, можно было рассмотреть, что эти три, по-видимому, так легко вылившиеся строфы стоили Пушкину немалого труда. В них было такое множество переделок, помарок, как ни в одной из случившихся мне видеть рукописей поэта. На этих же вечерах мне неоднократно случалось слышать продолжительные и упорные прения Пушкина с Мицкевичем, то на русском, то на французском языке. Первый говорил с жаром, часто остроумно, но с запинками, второй тихо, плавно и всегда очень логично. Мицкевича я встретил в первый раз на вечере у В. Н. Щастного, хорошего переводчика нескольких его стихотворений. Поэт, тогда уже знаменитый, молча курил в уголку, так что я не вдруг его заметил. Когда же был ему представлен, он произвел на меня самое приятное впечатление своею скромною приветливостию и добродушною простотою обращения. После этого знакомства я бывал и у него, и всегда с особенным удовольствием. В сороковых годах, по напечатании моей поэмы "Смерть Пери", какой-то приезжий из Варшавы сообщил моему отцу помещенный в одном из польских журналов перевод большого отрывка из этой поэмы, уверяя, что он переведен Мицкевичем. Справедливо ли это, я, к сожалению, не имел возможности удостовериться, но перевод верен и необыкновенно хорош.] доставившие мне возможность несколько ближе с ними сойтись. Обращаюсь еще к статье г. В. Б. Каким образом мог я померещиться ему на вечере у Воейкова в такое время, когда меня уже вовсе не было в Петербурге? Из статьи видно, что этот вечер был после смерти барона Дельвига, а я, уезжая из Петербурга, оставил барона еще в живых. Это первое; а второе то, что у Воейкова я не только вовсе не бывал, но по особенной случайности нигде и никогда его не видел. Много еще неверностей я бы мог указать в упоминаниях г. В. Б. обо мне и о некоторых других, хорошо мне известных, лицах; но, кажется, я уже разъяснил слишком достаточно, какого доверия заслуживают его воспоминания. Оканчивая с г. В. Б., пользуюсь случаем, чтобы упомянуть еще о двух других встретившихся мне в печати и относящихся ко мне ошибках. В 10-й тетради Русского архива 1866 года, в Дневнике Липранди, сказано, что во время пребывания Пушкина в Одессе я служил там в почтамте, что Пушкин со мною встречался, но не искал сближения и неизвестно, какого был мнения о моем даровании. Тут все неверно. Ни в каком почтамте я не служил, ничего тогда еще не печатал и приехал в Одессу только в 1831 году; Пушкин же выбыл оттуда в 1824 году и во все время пребывания моего в Одессе там уже не являлся. Год выезда Пушкина из Одессы я хорошо помню по следующему случаю. В 1824 году, по выпуске из Петербургского университетского пансиона, я ехал, в конце июля, с Н. Г. К. к родным моим в Киев. В Чернигове мы ночевали в какой то гостинице. Утром, войдя в залу, я увидел в соседней, буфетной комнате шагавшего вдоль стойки молодого человека, которого, по месту прогулки и по костюму, принял за полового. Наряд был очень непредставительный: желтые, нанковые, небрежно надетые шаровары и русская цветная, измятая рубаха, подвязанная вытертым черным шейным платком; курчавые довольно длинные и густые волосы развевались в беспорядке. Вдруг эта личность быстро подходит ко мне с вопросом: "Вы из Царскосельского лицея?" На мне еще был казенный сертук, по форме одинаковый с лицейским. Сочтя любопытство полового неуместным, я не желая завязывать разговор, я отвечал довольно сухо. ¬ А! Так вы были вместе с моим братом, ¬ возразил собеседник. Это меня озадачило, и я уже вежливо просил его назвать мне свою фамилию. ¬ Я Пушкин; брат мой Лев был в вашем пансионе. Слава Пушкина светила тогда в полном блеске, вся молодежь благоговела пред этим именем, и легко можно себе представить, как я, семнадцатилетний школьник, был обрадован неожиданною встречею и сконфужен моею опрометчивостию. Тем не менее мой спутник и я скоро с ним разговорились. Он рассказал нам, что едет из Одессы в деревню, но что усмирение его не совсем еще кончено, и, смеясь, показал свою подорожную, где по порядку были прописаны все города, на какие именно он должен был ехать. Затем он попросил меня передать в Киеве записку генералу Раевскому, тут же им написанную. Надобно было ее запечатать, но у Пушкина печати не оказалось. Я достал свою, и она пришлась кстати, так как вырезанные на ней буквы А. П. как раз подходили и к его имени и фамилии. Признаюсь, эта случайность суеверно меня порадовала; я втихомолку начинал уже рифмовать и потому видел в такой тождественности счастливое для себя предзнаменование. Описанная встреча не была, однако ж, началом моего знакомства с Пушкиным. Он вскоре забыл и самую мою фамилию, как я мог удостовериться из того, что, когда в 1827 году появилась моя первая поэма, Пушкин приписывал ее то тому, то другому из известных уже в то время поэтов, будто бы скрывшемуся под псевдонимом. Он разуверился только тогда, когда по изданий моей второй повести я, при выходе из театра, был ему представлен, помнится, Булгариным, с которым он не был еще в открытой войне. Пушкин встретил меня очень приветливо и имел любезность насказать мне много лестного. С тех пор знакомство наше продолжалось, но недолго, так как года через два я оставил Петербург. Перехожу теперь к тому, что было напечатано о моей размолвке с бароном Дельвигом. В статье г. Гаевского о Дельвиге, помещенной в "Современнике", говорится, что я рассердился на барона за его рецензию на мою поэму "Нищий". Поэтому можно бы меня обвинить в раздражительном самолюбии; но я, по совести, могу сказать, что это было бы совершенно несправедливо. Расскажу, как было в действительности. Избалованный дружбою Пушкина, барон Дельвиг до того ревновал к славе великого поэта, отражавшейся косвенно и на нем, что малейший успех другого начинавшего поэта его уже тревожил. Притом он принял на себя роль какого-то Аристарха и имел притязание, чтобы посещавшие его, в особенности юные литераторы, спрашивали его советов, и обижался, если они их не слушали. Я же не любил никому навязывать чтение моих произведений и, не слишком доверяя непогрешимости дельвиговской критики, не счел необходимым предъявить барону в рукописи мою новую поэму, о которой (мне на беду) неосторожные друзья успели оповестить чересчур восторженно. Дельвиг не простил мне, как он полагал, моей самоуверенности, а в преждевременных отзывах о моем новом труде некоторые, вполне сознаю, неуместные сравнения раздражали его тем более, что подобные сравнения были уже прежде высказаны в одном из тогдашних московских журналов. Он вывел заключение, что я много о себе возмечтал и что поэтому надобно, как тогда говорилось, порядочно меня отделать. Плодом такой совершенно неосновательной догадки и была рецензия, написанная Дельвигом, не совсем добросовестно и с явным намерением уколоть меня побольнее. Дружеская услуга такого рода не могла мне быть приятною; но главное дело не в ней, а единственно в том, что рецензия печаталась в дельвиговской "Литературной газете" в тот самый вечер, который, по обыкновению, я проводил у барона и в который он был со мною, по обыкновению же, дружелюбен, не упомянув, однако же, ни слова о приготовленной на меня грозе, чего при наших отношениях он не должен был бы сделать, если бы не допускал оскорбительной для меня мысли, что я, быть может, стану просить об уничтожении или, по крайней мере, о смягчении его злой филиппики. Вот что, собственно, охладило меня к барону, рассеяв и мое заблуждение о приязни его ко мне. Но я не сказал ему ни слова на рецензию, по моему обыкновению, не возражал, а только перестал у него бывать. Впоследствии Дельвиг сознал, что он был неправ, потому что спустя несколько месяцев, встретив меня на улице, первый подал мне руку. Но это было почти накануне моего выезда из Петербурга, а вскоре он умер, о чем я узнал уже в Одессе. Можно спросить: почему же я так долго терпел напраслину? Да только потому, что сначала откладывал, а потом, по русской привычке, махнул рукой и забыл. Поклеп на мне, вероятно, так бы и остался, не попадись статья г. В. Б., расшевелившая мою старину. Благодарю его за услугу. М. П. ПОГОДИН ИЗ "ДНЕВНИКА" 1826 Сентябрь: 9. <...> Пушкин приехал! Ехать к нему, убедил Веневитинова, он поехал одеваться. ¬ Я оделся. ¬ Воротился и отговорил (что за поклонение, как примет и проч.) <... > 10. <...> Веневитинова чрез Соболевского зовет Пушкин слушать "Годунова" ввечеру. Веневитинов, верно, спрашивал у Соболевского, нельзя ли как- нибудь faire пригласить меня и, верно, получил ответ отрицательный. Мне больно или завидно. Зачем же не хотел познакомиться со мною и проч. Слушал рассказы об нем. Веневитинов поехал к нему с визитом. Они обещались приехать ко мне. У них читали еще песни Беранже с удовольствием. После думал о себе. Веневитинов может говорить с Пушкиным, а я что буду с своими афоризмами? Да ведь и у Пушкина афоризмы. Думал о журнале с Пушкиным. Славное бы дело! Дожидался их ¬ целый день они там. Думал об обеде в честь Пушкину. <...> 11. <...> Веневитинов рассказал мне о вчерашнем дне. "Борис Годунов" ¬ чудо. У него еще "Самозванец", "Моцарт и Сальери", "Наталья Павловна", продолжение "Фауста", 8 песен "Онегина" и отрывки из 9-й > и проч. "Альманах не надо издавать, ¬ сказал он, ¬ пусть Погодин издаст в последний раз, а после станем издавать журнал, ¬ кого бы редактором, а то меня <(?)> с Вяземским считают шельмами". ¬ "Погодина", ¬ сказал Веневитинов. "Познакомьте меня с ним и со всеми, с кем бы можно говорить с удовольствием. Поедем к нему теперь". ¬ "Нет, его нет дома", ¬ сказал Веневитинов. "Надо отнять скиптр глупости от Полевого и Булгарина" ¬ и пр. Веневитинов к чему сказал ему, что княжна Александра Ивановна Трубецкая известила его о приезде Пушкина и вот каким образом: они стояли против государя на бале у Мармона. "Я теперь смотрю de meilleur oeil [гораздо благоприятнее] на государя, потому что он возвратил Пушкина". ¬ "Ах, душенька, ¬ сказал Пушкин, ¬ везите меня скорее к ней". С сими словами я поехал к Трубецким и рассказал их княжне Александре Ивановне, которая покраснела как маков цвет. Рассказал ей и все слышанное. В 4 часа отправился к Веневитинову. Рассказы о визите к Трубецким и проч., потом говорили о предчувствиях, видениях и проч. Веневитинов рассказывал о суеверии Пушкина. Ему предсказали судьбу какая-то немка Киригоф и грек (papa, oncle, cousin) в Одессе. "До сих пор все сбывается, например, два изгнания. Теперь должно начаться счастие. Смерть от белого человека или от лошади, и я с боязнию кладу ногу в стремя, ¬ сказал он, ¬ и подаю руку белому человеку". Между прочим приезжает сам Пушкин. Я не опомнился. "Мы с вами давно знакомы, ¬ сказал он мне, ¬ и мне очень приятно утвердить и укрепить наше знакомство нынче". Пробыл минут пять ¬ превертлявый и ничего не обещающий снаружи человек. Завтра к нему обещался везти Веневитинов из университетского дежурства. 12. На дежурство, ¬ читал там корректуры, был у Мерзлякова, говорил об Университете и опале и проч... Веневитинов не заезжал за мною к Пушкину. Пошел домой, он навстречу, и поехали вместе домой. "Не умный ли я человек, ¬ сказал он, ¬ я поехал к Пушкину один, я хотел, чтоб он формально пригласил вас, так и сделалось. Лишь только я приехал, он спросил: "А где же Погодин?" ¬ и пр. "Когда же поедем мы?" ¬ "Когда хотите, завтра праздник на поле, нынче повидайтесь вы в театре ¬ и проч. Пушкин обедает нынче у Яра". Довезя домой меня, он поворотил опять на Лубянку. После обеда я пошел нарочно посмотреть, не у Яра ли и он. Кажется. ¬ Что это значит? ¬ Читал Турго. Смотрел "Аристофана". Какая пиитическая жизнь у греков! Какие прекрасные воспоминания! Какой богатейший предмет. Пушкин написал бы мн<ого?> гремящих стихов! ¬ Соболевский подвел меня к нему. "Ах, здравствуйте! Вы не видали этой пиесы?" ¬ "Ее только что во второй раз играют. Он написал еще "Езопа при дворе". ¬ "А, это, верно, подражание Бусо". ¬ "Довольны ли вы нашим театром?" ¬ "Зала прекрасная, жаль, что освещение изнутри". Я боялся даже, что не смогу обсудить надлежащим образом комедию, чтоб говорить с ним об ней после. 13. Писал без расположения "Невесту на ярмарке", отправил за Веневитиновым ¬ обещался прислать ответ, ¬ читал корректуры Турго и с великим удовольствием Шлецера "Северную Историю" ¬ какие прекрасные статьи для журнала. Думал об нем ¬ если бы согласился Пушкин, а прежде издать бы альманах вместе <...>. Веневитинова не было. Что это значит. 14. <...> Был Веневитинов с Мальцевым, и я очень рад, что познакомился с ним. Потом опять с Шевыревым говорил об Гермесе, Урании и проч. <...> Не для того ли приезжали Веневитинов с Мальцевым и Шевыревым, чтоб не говорить о свидании с Пушкиным. 16. Побывал у Александры Ивановны, на поле. ¬ Завтрак народу нагайками, ¬ приехал царь ¬ бросились. Славное движение! Пошел в народ с Соболевским и Мельгуновым. Сцены на горах. С татар шапки ¬ и проч. <...> Скифы бросились обдирать холст, ломать галереи. Каковы! Куда попрыгали и комедианты ¬ веревки из-под них понадобились. Как били чернь. Не доставайся никому. Народ ломит дуром. Мы дожидались, что будут бросать билеты, крепостному воля, а государеву деньги, и в 5 часов на поле было пусто. Об<едал> у Трубецких за задним > столом. Там Пушкин, который относился несколько ко мне. "Жаль, что на этом празднике мало драки, мало движения". Я отвечал, что этому причина белое и красное вино, если бы было русское, то ¬ (Как вы приятно обманули меня.) <...> 18. В типографию, к Раичу, к Мерзлякову. <...> Говорил о Пушкине. Собрались было к Пушкину с Веневитиновым, остановил Раич. Пушкин видел мой "Сокольницкий сад". 20. <... > К Пушкину ¬ говорили о Карамзине. Я сказал, что его история есть 11/11, а не I, что он не имел точки, с которой можно видеть, и проч. (см. особо). Разговор о религии поддержать нельзя. Издавать журнал ¬ это будет чудно! <...> 24. К Веневитиновым. Рассказ<ывали?> о Пушкине у Волконских. (У меня кружится голова после чтения Шекспира, я как будто смотрю на бездну.) Завтра читать "Годунова". <...> 25. <...> Нет, не шлет за мною Веневитинов. Перечитал с большим удовольствием Пушкина. Овидий в изгнании. Скиф-старик любит его за рассказы. Молодые любовники просят его заступиться за них и проч. <(...)> Пушкин поэт чувства. Шиллер ¬ мысли. 26. <...> К Веневитиновым, к Пушкину, ¬ Веневитинова не видать на дворе, и я, обошед два раза, домой, к Мальцеву, обедал и смотрел дом, к Кубареву, говорили об Университете, и о желании многих студентов учиться, ¬ о журнале ¬ доказывал ему, что хозяин должен быть один, и сей один да получает большие выгоды <...> Веневитинов сказал, что нельзя было слушать "Годунова" вчера. 27. <...) К Веневитиновым, спят, ¬ не ехать поутру к Пушкину, ибо он будет у них обедать, читал корректуры Герена, думал об истории (особо). К Веневитиновым, Пушкина у них нет. Хомякова выдали Мальцеву за Пушкина и очень смеялись. <...> "Годунова" и Корнилий слушал, а Веневитинов мне и не сказал об нем. 28. <...> В театр, и вместо "Фрейшица" увидел "Италианку в Алжире". Пушкин сказал мне: "Я не видал вас сто лет. Когда же у меня?" Был в ложе у Трубецких и Маль<цовых?>. 30. Читал корректуры, помолясь к Пушкину. Журнал благословляет (прочее написано особо), осмелился говорить о трех предметах из российской истории для трагедии, хотя и жаль было сказать их. Опоздал в цензурный комитет, взял форму. Ах, если бы да журнал <...>. Октябрь. 10. Пушкину отнес реестр пиес. "Хорошо!", назначил свои пиесы. Обещал прочесть "Годунова" во вторник. Браво! Дал намек о Калибана роле. А я, невежа, но читал еще его. < ...> 11. Читал с восхищением Калибана. Во всей трагедии должна быть аллегория, и я рад был некоторым прозрениям своим, хотел сообщить их Пушкину, но не застал его. Обедал у Шевырева, говорил с ним об Иродоте и пр., о Шекспире, о журнале. Мудрец Шекспир! На лубочном театре он прорекал миру ¬ слышите ли вы, говорит он. <...> 12. В типографию, к Пушкину ¬ в постеле еще, к Мерзлякову, Гаврилову, опять к Пушкину ¬ не от меня ли он ушел. Нет; он у Веневитиновых ¬ читал песни, коими привел нас в восхищение. Вот предмет для романа: поэт в обществе. Наконец прочли "Годунова". Вот истина на сцене. Пушкин! ты будешь синонимом нашей литературы. Какие положения! ¬ Но, образумясь, я увидел, что многих сцен недостает еще: у Басманова с Димитрием (Пушкин разрешил мое сомнение об измене Басманова и об Шуйском), Отрепьев в монастыре, Борис по вступлении на престол и пр. Попрошу у него прочесть еще. <...> 13. Слушал "Ермака", наблюдал Пушкина. Не от меня ли он сделал гримасу. "Ермак" есть картина мозаическая, не настоящая, ¬ есть алмазы, но и много стекол. (О Пушкине записано в отдельной тетради.) Обедал Шевырев у меня, говорили о журнале и проч. <...> 17¬22. Лекции, корректуры Эверса, журнал и хлопоты об обеде общем. Мне захотелось видеть всех наших по образу мыслей, занятий, духу. <...> 24. Хлопотал об установлении завтрашнего обеда. <...> 24. Общий обед ¬ очень приятно было взглянуть на всех вместе. Неловко представился Баратынскому. Обед чудный, по жаль, что общего разговора не было. С удовольствием пили за здоровье Мицкевича, потом Пушкина. Подпили. Представление Оболенского Пушкину и проч. Веневитиновы, Ф. Хомяков, Титов, Шевырев, Погодин, Киреевск<ие?>, Мальцов, Рихтер, Розберг, Пушкин, Баратынский, Мицкевич, Соболевский, Оболенский, Раич. 26. <...> Толковал с Соболевским о журнале и спорил. Читал Бейрона. 27. <...> Завтрак<али> у Соболевского и спорили о журнале, к коему Соболевский придумал цензоров (себя). <...> 28. <...> Был у Пушкина на минуту <...>. 30. <...> У Веневитиновых рассердил Соболевский, говоря о пиесах Пушкина. На все смотрит этот чудак с пирожной стороны. Жаль мне Веневитинова. <...> 31,1 (ноября), 2, 3. Хлопоты журнальные, корректуры и лекции <... > 6. <...> Получил позволение издавать журнал. Ура! 7. <...> Переписывал с восхищением "Годунова". Чудо! <...> Прочел после хлопот "Годунова".<...> 9. <...> Полдня хлопотал о журнале и объявлениях. Не ходил на лекцию. Был у кн. Вяземского и говорил с ним о журнале и проч. довольно ладно. Вяземский объявил свою готовность в участии. 15. <...> Ввечеру у меня цензоры. Толковали о журнале. Соболевский надоел. Писал письмо к Пушкину. 17. <...> О 10.000 Пушкину. 21. Писал письмо для "Северной лиры". Востоков и Кеппен сотрудники. Браво. Теперь бы только подписчиков. И Козлов. Как мне досадно, что не пишет ко мне Веневитинов. <...> Получил письмо от Веневитинова. Рад. И Козлов наш. Из "Годунова" можно печатать. 25, <...> Толковали о журнале. Все говорят о модных картинах, но я не хочу ни за что. <...> Декабрь. 1. <...> Думал о журнале. Я очень покоен, несмотря на все слухи о кознях. 9 подписчиков. <...> 7 ¬ 13. Журнал начали печатать. Я должен был переправить все пиесы, и это было очень трудно для меня и отняло много времени. <...> 14. (...) Ввечеру громом поразило письмо Пушкина, который по воле начальства не может участвовать в журнале. 14. Написал письмо к Пушкину, я был рад, что попалось в голову написать ему о винограде во сне, ¬ успокоился; написал письмо Козлову <...> 16. <...> Был поутру Погодин и невежа Соболевский. Досадно. Пушкин приедет скоро. <...> 19. <... > Засыпаю, окончив Коцебу, вдруг шум и стук. Приезжают Sallii, Ш<евырев), О<боленский>, С<оболевский), которые восклицают, что приехал Пушкин. Я не верю и бьюсь об заклад с ними. Шевырев смешон. 20. К Соболевскому. Пушкин приехал в самом деле, и в журнале принимает такое же участие, как я, дает все, читал с ним корректуры, и он согласился переменить слово по моему (услан). 28. В типографии. У Пушкина. Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове. Ездил для него на почту. "Борис" пропущен. Читал афоризмы. "Здесь есть глубокие мысли", ¬ сказал Пушкин. Толковали. Анд<росов?> рассказывал о выкупе крестьянина. <...> 26. <...> У Пушкина <...> 81. <...> Утро у Пушкина с Нащокиным <...> 1827 Марш. 4. <...> К Пушкину ¬ декламировал против философии, а я не мог возражать дельно и больше молчал, хотя очень уверен в нелепости им говоренного. <...> 8. К Соболевскому за Одессою. Насилу нашли <...> 9. <...> Эпиграмма на Муравьева. К Трубецким сказать. Там Ал. Ник. Шутил с Александрой Ивановной и проч. Смелости не прячьте. Бельведерский хорошо. <...> 10. <...> К Пушкину отвез "Цыган". <...> 15. <...> Переписал весь "Фонтан бахчисарайский" для Аграфены Ивановны и получил премилую благодарность. <...> 16. <...> По журналу. Хлопотал, чтоб нe печатать эпиграммы. 19. К Снегиреву. Хлопоты по журналу. <...> Читал Скотта. Приходит Рожалин и подает письмо... Неужели так! Ревел без памяти. Кого мы лишились? Нам нет полного счастия теперь! Только что соединился было круг, и какое кольцо вырвано. Ужасно! ужасно! 20. Соболевский был у меня. Повестил ему горесть. Он зарыдал. <...> Узнал, почему Пушкин хотел поместить эпиграмму. ¬ Скорбь. Тоска. 27. У Пушкина, у Алексея Веневитинова с сестрой говорил. Корнилий рассказывал подробности о смерти Дмитрия. 29. Корректура и за "Разбойниками". <...> У Трубецких видел Муравьева. Очень благоразумен, и поцелуй его обжег меня. <...> Апрель. 4. Утро у Пушкина. Читал "Северные цветы" и проч. Нам надо ошеломить их чем-нибудь капитальным. <...> 8. <...> На гулянье соскучился. Видел Пушкина. 22. <...> К Пушкину. Толковали о правдоподобии в драме. Пол<евой?> нес аллилуйю нагло. Пушкин получил при мне письмо от Туманского, в котором тот пишет о восхищении Одессы "Московским вестником" и проч. <...> 23. <...> Говорил с Пушкиным, который очень доволен осьмым нумером и особенно моей повестью. <...> 30. <...> Вечер у Киреевских с Рожалиным. Говорили одень умно о России и о том месте, которое предоставлено ей между народами, о национальности, о Жуковском (сочинил бы), Пушкине, "Цыганах". Там ужинали и проч. Очень приятно. ¬ Киреевский умен. Май. 1. К Пушкину. Весьма много хвалил продолжение повести и вызывал на дальнейшее продолжение. Сказал много лестного: "за вами смотреть надо", говорили о Скотте, пили алеатико. <...> Октябрь. 19. <...> Письмо от Одоевского и Титова, в коем пишут они ultimatum, что не хотят участвовать без соредакторства Шевырева вследствии какого-то письма о том, что я не соглашаюсь на участие Шевырева, получив письмо от Пушкина. Предосадно мне было. Киреевский поступил неосторожно и непонятно, потому что дурно. Я не сержусь, впрочем. Толковал Шевыреву и Алеше, что они все толкут воду, и не мог убедить: несут свое, да и только. Мочи нет, и скучно и досадно. <...> 21. <...> У Алеши. Обедал у них, прочли урывками "Онегина" <...> 27. <...> Пушкин в Петербурге. <...> 29. Писал письмо к Пушкину. <...> Ноябрь. 17. Письмо к Шихм<атову>. Восхищался стихами Пушкина из Исаии. <...> Ноябрь. 22. <...> Письмо к Жуковскому и Пушкину. <...> 1828 Февраль. 9. <...> Перечитал "Онегина". ¬ Пушкин забалтывается, хотя и прекрасно, и теряет нить. При множестве прекрасных описаний, четвертая и пятая песнь очень несвязны, и голова у читателя в дыму по прочтении. <...> 13. <...> Читал "Онегина". 14. <...> Досада от Пушкина, которому я тотчас написал письмо учтивое и колкое. <...> Ужинали у нас Хомяков, Рожалин, Веневитинов, Киреевские, и презанимательный разговор о истории древней и потом о древних религиях, о которых Хомяков имеет обширные сведения. Я в душе стыдился своего невежества. Потом об "Онегине", до третьего часа. <...> 19. Написал об "Онегине". <...> 22. К Вяземскому. О Пушкине, перепечатке и проч. <...> Март. 1. <...> Обедал у Елагиных, слушал статью о Пушкине. <...> 3. <...> Кубарев бормотал на Пушкина. У Аксаковых также. <...> 15. <...> К Веневитиновым, слушал рассказы Пушкина о Суворове. <...> 31. <...> Читал ей <кн. А. И. Трубецкой> "Онегина" и "Руслана". Ей нравится выходка о Дмитриеве. <...> Сентябрь. 30. <...> Вечер у Перевощикова. Толки о драме, искусстве, актерах, "Борисе Годунове" Пушкина. <...> Октябрь. 15. <...> Говорил с Соболевским о Пушкине. 31. <...> Писал письмо к Пушкину, Жуковскому, Востокову. <...> Декабрь. 6. <...> Приехал в Москву Пушкин. Вот нашумят ему в уши Вяземский и пр. Чтоб и совсем не вскружили головы! 7. <...> К Пушкину ¬ нет дома. <...> 8. К Пушкину. Гораздо хладнокровнее Вяземского и проч. и смотрит на дело яснее, хотя и осуждает помещение. Гов<орили?> о Карамзине. "Летописатель 19 столетия. Я вижу в нем то же простодушие, искренность, честность ¬ он ведь не нехристь и здравый ум, по крайней мере, я знаю это о двух последних томах. Чинов не означал, а можем ли мы познакомить с нынешней Россией, например, не растолковавши, кто такие д<ействительный> т<айный> сов<етник> и кол<лежский> рег<истратор>. <...> 9. К Пушкину. Прочел "Немочь". Хвалит очень, много драматического и проч. Говорил, что статья Надеждина хороша, но он односторонен. Разве на злодеях нет печати силы, воли, крепости, которые отличают их от обыкновенных преступников и проч. Прочел мне стихотворение о пользе превосходное. Потом "Мазепу", который не произвел большого действия, хотя много хорошего. <...> 10. <...> В Университете читал рассуждение. Говорил о Пушкине, Баратынском. 11¬14. Хлопотал над составлением нумеров. "Черная немочь" что-то не продолжается. Негоциации с Вяземским, с Пушкиным рассуждение. <...> 16. К Пушкину. Написал "Чернь". Отдал "Мазепу" переписать для государя. Слушал его восклицания за буйными рассказами Голохвастова. Что за чудак. К Трубецким. <...> Прочел ей кое-что из "Мазепы" и "Чернь". <...> Прочел дома "Мазепу". Много хорошего. Корректуры. Переписывал "Мазепу". 17. <...) Переписывал "Мазепу". <...) 22. <...> К Пушкину. Бог всем дал орехи, а ему ядра. Слушал его суждение о Батюшкове. 23. <...> Мысль завести переписку с Чаадаевым, о знакомстве которого с Шеллингом рассказывал Пушкин. Слушал разные стихи Козлова и Пушкина.<...> 28. <...> Переписывал "Мазепу". 30. <...> Прочел "Мазепу" у Ровинских и дурно сделал: могут разболтать. <...> 1829 Январь. 2. Переписывал "Мазепу". <...> 3. Предчувствовал, что приедет Пушкин, и принялся за "Мазепу". И самом деле приезжал два раза. Переписал и отдал. <...> 4. <...> Пушкину прочел "Помочь", весьма доволен. Прочитал Пушкину и об Иоанне. Тоже <...> Март. 14. <...> Пешком к Пушкину. "Вы вооружили против себя ужасно. Вяземский еще из умеренных, ¬ дорога вам преграждена etc." <...> 26. Корректуры. К Пушкину. Об истории и России. Пригласил его и Мицкевича на завтрак. Слушал их разговор. Запишу особо.<...> 27. <...> Завтрак у меня: представители, русской образованности и просвещения: Пушкин, Мицкевич, Хомяков, Щепкин, Венелин, Аксаков, Верстовский, <А.> Веневитинов. Разговор от еды и > до Евангелия, без всякой последовательности, как и обыкновенно. Ничего не удержал, потому что не было ничего для меня нового, а надо бы помнить все пушкинское. Верстовскому и Аксакову не понравилось. <...> К Киреевскому. <...> Нечего было сказать о разговоре Пушкина и Мицкевича, кроме: предрассудок холоден, а вера горяча. <...> Апрель. 8. <...> Отвез "Немочь" Пушкину. <...> 4. <...> Целое утро убеждал Пушкина, чтоб он не намекал на царскую цензуру своим критикам. Бесится без памяти за обвинения в безнравственности. <...> Сентябрь. 19 ¬ октябрь. 7. <...> Несколько разговоров с Пушкиным о "Борисе", "Выжигине", притворстве и проч. Октябрь. 1. <...> К Пушкину. О раскольниках. Стихов не попросил, ибо Максимович помешал. <...> Ноябрь. 20. <...> Не пишет мне Пр<окопович?> о Полтаве. Слух о Пушкине. <...> 25. Письма в Одессу, Тифлис, Казань, к Пушкину, Баратынскому, Языкову, etc. <...> 1830 Январь. 7. В типографии устраивал 2 нумер, у Ширяева, разругали меня в "Цветах" опять. Ну чего же смотрели Дельвиг или Пушкин. Неприятна брань Пушкина на Каченовского словами Полевого. Ведь это вес невежде в глазах публики. <...> Март. 16. <...> У Аксаковых, у Перевощикова, у Пушкина, не застал. <...> 18. Из Университета к Пушкину. "Я думал, что вы сердитесь на меня", ¬ обещал исходатайствовать все, что хочу. Вот разве при путешествии. Рассказывал о скверности Булгарина, Полевого хочет втоптать в грязь и пр. Давал статью о Видоке и догадался, что мне не хочется помещать ее (о доносах, о фискальстве Булгарина), и взял. Советовал писать роман. Дал лицо Брюса и его человека. О документах исторических. <...> 20. <...> После обеда к Надеждину <...> Говорили о романе, заступался за Пушкина <...> 21. <...> К Пушкину. ¬ "Московский вестник" и "Литературная газета" одно и то же". Толковали о нашей литературе. Пушкин сердится ужасно, что на него напали все. 22. <...> К Аксаковым. Толковали об эпиграммах Пушкина, обращал Надоумку. <...> 23. <...> За Перевощиковым, Пушкиным (Максимович там), за Хомяковым. ¬ Корректуры. Хомякова научал завести речь с Надоумкой о романтизме и т. п., чтоб заманить в разговор Пушкина с Надеждиным и внушить ему лучшее мнение; и наоборот, чтоб заставить Надоумку уважать более Пушкина. Вечер был у меня. Говорили более об естественнословных предметах. ¬ Смеялись много. "Полевой не сам пишет романы, а Ушаков", ¬ сказал Максимович. План романа Полевой отдал Свиньину. "А историю-то не от него ли получил", ¬ сказал Языков. "Свиньин вывел в люди Полевого". ¬ "Да это не беда", ¬ возразил Максимович. "Как не беда", ¬ закричали все. Я показывал зверей друг другу весь вечер. Пушкин кокетничал, как юноша, вышедший только что из пансиона. 24. <...> Читал <...> Онегина 7. Просил было Хомякова о разборе, но болен. 25. <...> Обращал Надоумку к Пушкину. <...> 26. Писал разбор "Самозванца". Даже совестно похвальное похвалить в таком подлеце. Разругали они 7 главу, а 6-ть кланялись в ноги. <...> А прель. 12. <...> К Пушкину. <...> 13. <...> К Пушкину. Рад. Как хорошо понял рецензию мою.<...> Май. 1. <...> Пушкин объявил, что женится. Дай бог совет да любовь. Очень доволен обозрением журналов. О литературе. Пристал, что я пишу, и назвал Марфу. Нет в ней общие места. <...> 9. <...> "Бориса" царь позволил напечатать без перемен, а моя "Марфа" не готова. <...> 10. С лекции к Пушкину, долгий и очень занимательный разговор об русской истории. "Как рву я на себе волосы часто, ¬ говорит он, ¬ что у меня нет классического образования, есть мысли, но на чем их поставить". Дал мне стихи. <...> 13. Прочел первое действие "Марфы" Пушкину, сказав? "Моя цель на другом поприще, следовательно, неудача на этом не приведет меня в уныние. Будьте откровенны". ¬ В восторге. "Я не ждал. Боюсь хвалить вас. Ну, если вы разовьете характеры так же, дойдет до такой высоты, на какой стоят народные сцены. Чудо. Уд<ачная?> догадка. Это и хорошо, что вам кажется общим местом. Diable etc.". Приятно. <... > 14. Прочел еще два действия. Пушкин заплакал в третьем действии: "Я не плакал с тех пор, как сам сочиняю, мои сцены народные ничто перед вашими. Как бы напечатать ее", ¬ и целовал и жал мне руку. Да не слишком ли он воображает сам здесь, как алхимик. И между тем такая похвала чуть-чуть доставляет мне удовольствие. <...> 20. Писал "Марфу" и хорошо, несмотря на усталость и недоспанье. Взять бы денег для Пушкина у Надоумки. <...> 27. <...> Пушкин хочет молить с женою и малыми детушками за ссуду. 28. Прочел Пушкину четвертое действие и доволен по-прежнему. Презанимательный разговор о российской истории, о Наполеоне, о Александре (мир в Москве). <...> Июнь. 8. <...> Собирал мозаически деньги Пушкину и набрал около 2000 р. С торжеством послал. <...> 13. <...> Как ищу я денег Пушкину! как собака. <...> 17. Переписал речь. Читал Пушкину. Рад. Новые штуки подвернулись, и у меня часто навертываются слезы. <...> 28. <...> С Пушкиным о Речи, которою он очень доволен, также и о прочем. <...> Июль. 4. Еще монолог, по-вчерашнему устроению. ¬ Теперь остались только две речи в 30 стихов Марфы и Иоанна. ¬ Конец, конец. Пушкин был с заемным письмом, и я читал ему. Очень доволен, но меньше восторга. <...> 12. <...> К Пушкину. ¬ "Еда я есмь", ¬ подумал я, выслушав эпиграмму Баратынского, к которому не лежит мое сердце. <...> Август. 12. 13. 14. <...> Напишу "Бориса" и положу гири против Карамзина и Пушкина. 23. На похоронах у Василия Львовича с Языковым и потом в карете с Данзасом в Донской. С Пушкиным на могиле Сумарокова. Думал ли он, что через 100 лет придут искать его могилы.<...> 26. <...> У Ширяева встретился с Пушкиным: ободряет еще больше. <...> Сентябрь. 2. <...> У Пушкина и Вяземского. Нежности <...> Ноябрь. 8. <...> Получил письмо от Пушкина и послал ему "Марфу" по его просьбе для разбора. <...> Декабрь. 9. <...> Пушкин приехал, что же не заглянет ко мне. 11. К Пушкину. Услышал опять очень лестную похвалу "Марфе" и много прекрасных замечаний. Удивлялся, что язык ему кажется слишком неправильным. Он наработал множество. Я сказал ему, что буду писать Бориса и Димитрия. "Пишите, а я отказываюсь". Говорили о Димитрии, потом о Франции (зачем отстранили Бордо), Польше, литературе. "Напрасно они говорят отвлеченности: у нас нет семени литературы", etc. <...> 13. <...> Воротился домой и получил письмо Пушкина, еще из деревни посланное. Прославляет "Марфу", и я отменно был доволен. Долго думал ночью о "Борисе" и между прочим решил открыть Пушкину свои мечты и спросить его опытного совета. 15. Пушкин читал мне разные прозаические отрывки и повесть октавами, которую просит издать. Вот геркулесовский подвиг. Об "Адели" ¬ "печатайте". Он спешил <...> Обедал у Киреевских и но успел уязвить письмом Пушкина. Пушкин рассказывал о Жуковском и о доносах Булгарина. 17. <...> К Пушкину, который прочел мне свои прелестные русские песни. <...) 22. <...> Пушкин прочел мне 9 "Онегина", и прелесть. "Все вы пишете так", ¬ а мне счастья нет. Читал нечто из "Адели". На минуту к Аксаковым, раздосадованный на поправки Над<еждина> в герое. <...> 31. <...> Прочел еще "Бориса". Славные вещи. Бот язык. <...> 1831 Январь. 3. <...> Получил "Бориса" от Пушкина с рукоположением. <...> 7. <...> К Пушкину, и занимательный разговор, кто русские и нерусские. ¬ Как воспламеняется Пушкин, ¬ и видишь восторженного. <...> 20. <...> Все бранят "Годунова". <...> Февраль. 11. К Пушкину по вызову. Отдал деньги Надеждину. Спорили до хрипу о "Борисе" перед Д. Давыдовым, которому нравится мое разыскание. <...> 17. <...> У Пушкина, верно, ныне холостой <нрзб> обед, а он не позвал меня. Досадно. ¬ Заезжал и пожелал добра. ¬ Там Баратынский и Вяземский толкуют о нравственной пользе. Март. 5. <...> К Надеждину за "Борисом". Нет еще. Дрянь. <...> Нет, я не стану писать о "Борисе" рецензию. Апрель. 5¬8. Цензурные поправки статьи о польской истории. ¬ Пушкин от нее в восторге. "Никто ныне, ¬ сказал он, ¬ не тревожит души моей, кроме вас". Читал он мне свои повести ¬ прекрасные и оригинальные. <...> 20. <...> Первое действие надо прочесть Пушкину до отъезда. Пусть прозвонит в Петербурге. <...> 27. <...> Хочется прочесть мне первое действие Пушкину. 30. <...> К Пушкину, и с ним четыре битых часа в споре о "Борисе". Он procureur du Roi [здесь: обвинитель короля], а я адвокат. Я не могу высыпать ему ответов, но упросил написать статью, на которую у меня готово возражение. И живо представлялась мне вся моя трилогия. <...> Пушкин советует писать прозою Петра, ¬ как-то странным кажется решиться. ¬ Неужели я не овладею стихом! <...> Май. 2. Из Университета [к Пушкину]. <...> 4. "Петр" пишется. Сильные вещи попались в монологе Иакова. <...> 3ахотелось прочесть Пушкину. Чтение постороннему человеку наводит меня на мысли новые. <...> 5. <...> К Пушкину, прочел ему "Петра". Хвалит, но не так живо, как "Марфу". И меня пугает мысль выводить Петра. Это дух вызываемый! <...> 22. <...> Вечер с Хомяковым, Свербеевым и пр. у Киреевских. Болтали о литературе и пр. ¬ Какой разговор напечатан о "Борисе Годунове". Поутру с Хомяковым о литературе. 27. <...> Досадился, что для статьи об отношении Польши к России надо подождать Сергея Тимофеевича <Аксакова>. Как будто б я не строжайший цензор. А Пушкин побранит его. Пошлю я к Пушкину экземпляр статистики и объясню, почему сам не хочу писать к Жуковскому <...> Июль. 3. <...> Приятное письмо от Пушкина: "вы были бы сотрудником Петру" ¬ и проч.. <...> 5. <...> Написал письмо к Пушкину о своем положении и две речи Петра. ¬ Как-то они понравятся ему с Жуковским? ¬ Неужели и Петр не вымчит меня из толпы?.. 12. <...> Гулял и думал о четвертом <действии трагедии "Петр"> и будущем письме от Пушкина. Читал "Бурю", я позабыл прежние свои мысли об ней ¬ странно. <...> 18. <...> Завтра 19 число, приедет посланный из Москвы. Это число мне благоприятное, как кажется, и я могу получить: 1) письмо от Аксакова, приехавшего в Москву, и впечатления его при чтении "Петра", <...> 3) письмо от Пушкина о Петре <...> 19. <...> Ожидал с нетерпением посланного. Едет. Разочарование. Записка пренеприятная от Аксакова о деньгах. <...> Прочих писем от Пушкина и пр. нет.<...> 24. <...> Поутру пришлось несколько стихов, которые оставлю для Бориса. Думал об нем и, перебирая Пушкина "Бориса", остановился на его прозе. А что, не махнуть ли в самом деле прозою трилогию. <...> 28. <...> Не пишет ли Пушкин ко мне посланием ¬ или не понравилось? <...> 30, <...> Приехал. <...> А ко мне в деревню отправили пушкинское письмо. Вот досада. <...> Август, 3. <...> Письмо от Пушкина, и ни слова о "Петре" (некогда), а о поднесении статистики государыне. Вот тебе и послание. Неужели не поправился? <...> 4. <...> Нынче письмо от Пушкина, а не вчера. <...> 8. <...> Читал Пушкина. 10. <...> К Карамзиным с ловким оборотом, к Шамбо, к Пушкину и проч.. <...> 16. <...> Пушкину позволено разбирать архивы. <...> Сентябрь. 29. <...> Писал письмо к Бенкендорфу о "Марфе" и отправил к Пушкину. А лучше б, кажется, прямо. Октябрь. 3. <...> Блудов уехал в Царское Село нечаянно. Это хорошо. Жуковский и Пушкин позвонят обо мне <...> Встретился с Хвостовым, который и осадил меня. Обедали втроем с Крыловым. Хвостов уморителен. (В стихах Пушкина нет радости, попробую, а тем еще есть удачнее.) <...> 4. <...> Пушкин вчера был здесь, следовательно, Блудов не видал его в Царском Селе. Что за неудача. <...> Октябрь. 20. <...> Вечер у Жуковского, который завтра еще напишет к Блудову и поговорит с ним, "авось он не будет таким варваром". Гнедич, Пушкин и Одоевский. Чит<али?)> сказки свои. Смешные и грязные анекдоты. "Шестьсот стихов он вычеркнул; такого человека уважать надо". Пушкин что-то очень расстроен. <...> 26. <...> Читая повести Пушкина. Рассказ к сборнику замысловатый. Разговор ¬ не его дело. Последняя дурна. <...> 27. <...> Анна Николаевна Веневитинова утверждает, что Пушкин мне ревнует.<...> 28. К Пушкину. Сухое свидание. Что ваше дело? В главном правлении цензуры? и только. ¬ Он только что переехал и разбирается <...> Ноябрь. 4. У Пушкина, который получил при мне письмо нового журналиста Киреевского и стихи Языкова. Просил у него гостинцу. Вскользь о Петре. О грамматике. Он, кажется, ничего не знает о себе. Но участия живого уж нет. <...> 26. <...> К Селивановскому и там встретился с Сухоруковым, которому рассказал действия Пушкина для него. <...> Декабрь. 4. <...> Читал Пушкина для рецензии. <...> 5. <...> Читал для рецензии Пушкина. <...> 18. Писал о повестях Пушкина. <...> 1832 Январь. 14. <...> Читал "Цветы". Поправился Пушкина "Труд". <...> Апрель. 8. <...> Перечел Пушкина третью часть. Июль. 20. <...> Письмо от Пушкина о газете. Август. 1. <...> Написал письмо к Пушкину <...> 1833 Март. 11. <...) Письмо Пушкина об Петре. Пошли удачи. Пушкину хочется свалить с себя дело. Пожалуй, мы поработаем. 22. Писал доверенность и проч., а к Пушкину все еще нe пишу. <...> 31. <...> Письмо к Пушкину. <...> Декабрь. 8. <... > К Дмитриеву за рукописью Пушк<ину>, которая меня очень тревожит. <...> 1834 Ноябрь. 18. <...> Письмо <...> к Пушкину. 1836 Январь. 23. <...> Думал <...> о журнале Пушкина. Не отдать ли туда статей, назначенных в мой журнал, то есть не издавать ли вместе. <...> Апрель 16 ¬ июнь 17. <...> Написал для Пушкина, который просил сотрудничества в "Современнике", письмо из Москвы и об историческом поветрии. <...> 1837 Февраль. 1, Слух о смерти Пушкина. Не верится. 2. Подтвердилось. Читал письмо и плакал. Какое несчастие! Какая потеря! А как хорош наш царь! <...> Плакал и плакал и думал о Пушкине. Вспомнил предсказание ему. <...> 3. Написал несколько строк о Пушкине для прочтения студентам. Плакал, говоря с Шевыревым. Напишу о Пушкине особо. <...> 4. К <Ф.> Толстому и Баратынскому. Все говорили о Пушкине и плакали. Все подробности запишу. <...> 7. <...> Елагин о несчастных его обстоятельствах, о Пушкине. <...> 9¬20. <...> Вечер с Глинкою и прочими, о Пушкине и проч. <...> Поездка к Бекетову и в Симонов монастырь. Архимандрит отклоняется от обедни за упокой и панихиды, ибо не желает тайная полиция. "Вы хотите говорить речь". ¬ "Что за вздор". ¬ "И я говорил то же, ну, а как заговорят". ¬ "Помилуйте, государь почтил Пушкина, как же нам?" ¬ Не давать певчих. Я рассказал это графу. "Не может быть, чтоб правительство не желало, ¬ сказал он, ¬ какое-нибудь недоразумение". 21¬28. <...> Даль рассказывал о последних минутах Пушкина нашего. За три дня до смерти он сказал: "Я только что перебесился, я буду еще много работать". О, какая потеря! <...> Разговор о происшествии после смерти Пушкина, нелепых подозрениях. <...> Март. 2. <...> Ездил к Аксаковым. Говорили о Пушкине, которого истинно горько сожалеет Ольга Семеновна. Удачно сказал я о Пушкине, что он хотел казаться Онегиным, а был Ленским. Какая драма его жизнь! Думал о сочинении "Отечество". Толковали о впечатлении, произведенном смертью Пушкина в обществе, при дворе и проч., между литераторами. Пушкина боялись все и ждали стихов в роде Уварову. <...> М. П. ПОГОДИН ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ О СТЕПАНЕ ПЕТРОВИЧЕ ШЕВЫРЕВЕ" Успех "Урании" ободрил нас. Мы составили с Дмитрием Веневитиновым план издания другого литературного сборника, посвященного переводам из классических писателей, древних и новых, под заглавием: "Гермес". У меня цело оглавление, написанное Шевыревым, из каких авторов надо переводить отрывки для знакомства с ними русской публики: Рожалин должен был перевести Шиллерова "Мизантропа" [напечатан в "Москвитянине"] , Д. Веневитинов брался за Гетева "Эгмонта" [переведено первое действие, напечатанное в собрании его сочинений], я за "Геца фон Берлихингена" [перевод мой напечатан особой книгой в 1828 г., с посвящением Дмитрию Веневитинову. Исправленное издание в собрании сочинений Гете 1866 г.], Шевырев за "Валленштейнов лагерь" [отрывки напечатаны в "Московском вестнике". Вполне "Валленштейнов лагерь" долго не был разрешаем цензурой, и только в 1858 г. он был напечатан особо]. Программы сменялись программами, и в эту-то минуту, когда мы были, так сказать, впопыхах, рвались работать, думали беспрестанно о журнале, является в Москву А. Пушкин, возвращенный государем из его псковского заточения. Представьте себе обаяние его имени, живость впечатления от его поэм, только что напечатанных, ¬ "Руслана и Людмилы", "Кавказского пленника" и в особенности мелких стихотворений, каковы: "Празднество Вакха", "Деревня", "К домовому", "К морю", которые просто привели в восторг всю читающую публику, особенно нашу молодежь, архивную и университетскую. Пушкин представлялся нам каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность. Семейство Пушкиных было знакомо и, кажется, в родстве с Веневитиновыми. Чрез них и чрез Вяземского познакомились и все мы с Александром Сергеевичем. Он обещал прочесть всему нашему кругу "Бориса Годунова", только что им конченного. Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец настало это вожделенное число. Октября 12-го числа поутру, спозаранку, мы собрались все к Веневитинову (между Мясницкою и Покровкою, по дороге к Армянскому переулку), и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина. Наконец в двенадцать часов он является. Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно. До сих пор еще ¬ а этому прошло сорок лет ¬ кровь приходит в движение при одном воспоминании. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства ¬ это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка Кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: "Да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной", ¬ мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слезы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца; Тень Грозного меня усыновила, Димитрием из гроба нарекла, Вокруг меня народы возмутила И в жертву мне Бориса обрекла. Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. "Эван, эвое, дайте чаши!" Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше внимание. Он начал нам, поддавая пару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке, и предисловие к "Руслану и Людмиле", тогда еще публике неизвестное: У лукоморья дуб зеленый, Златая цепь на дубе том; И днем, и ночью кот ученый Там ходит по цепи кругом; Идет направо ¬ песнь заводит, Налево ¬ сказку говорит... Начал рассказывать о плане для Дмитрия Самозванца, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи, на Красной площади, в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую создал он в голове, гуляя верхом на лошади, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь: так был потрясен весь наш организм. На другой день было назначено чтение "Ермака", только что конченного и привезенного А. Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. "Ермак", разумеется, не мог произвести никакого действия после "Бориса Годунова", и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал свое. Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевыреву выразил он свое удовольствие за его "Я есмь" и прочел наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в "Урании". Толки о журнале, начатые еще в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырев. Много толков было о заглавии. Решено: "Московский вестник". Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке); Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырев, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, В. Оболенский, Соболевский... И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре человека, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший все собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолок ¬ любимая его привычка, воскликнул: "Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас, и мне кажется, что я ¬ миллион. Вот вы кто!" Все захохотали и закричали: "Миллион, миллион!" В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чем-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов ¬ с Кавказа; Баратынский издавал свои поэмы; "Горе от ума" Грибоедова только что начало распространяться. Пушкин прочел "Пророка", который после "Бориса" произвел наибольшее действие, и познакомил нас с следующими главами "Онегина", которого до тех пор была напечатана только первая глава. Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами; Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным; Щепкин работал над Мольером, и Аксаков, тогда еще не старик, переводил ему "Скупого"; Загоскин писал "Юрия Милославского"; М. Дмитриев выступил на поприще с своими переводами из Шиллера и Гете. Последние составляли особый от нашего приход, который, однако, вскоре соединился с нами, или, вернее, к которому мы с Шевыревым присоединились, потому что все наши товарищи, остававшиеся в постоянных, впрочем, сношениях, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в "Телеграфе", союз его с "Северною пчелой" Булгарина и желчные выходки Каченовского, к которому вскоре явился на помощь Надоумко (Н. И. Надеждин), давали новую пищу. А там Дельвиг с "Северными цветами", Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которые выходили еще по одной, по две в год, Гнедич с "Илиадой", Раич с Тассом, Павлов с лекциями о натуральной философии в университете. Вечера, живые и веселые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал М. И. Глинка, связанный более других с Мельгуновым и Соболевским, и присоединилась музыка. Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечеров "страха ради иудейска". Я знал о подозрении на меня за "Нищего" [в этой повести было изображено одно из злоупотреблений крепостного права], помещенного в "У рации"; новый председатель цензурного комитета, князь Мещерский, ¬ сын того Мещерского, который преподал Щепкину первые уроки драматического искусства и поставил его на настоящую дорогу (он давно уже умер), ¬ послал на меня донос, выставляя "Московский вестник" отголоском 14 декабря. Мицкевич и другие филареты [филаретами назывались члены Общества виленских студентов, которые, по политическим подозрениям, были исключены из университета и разосланы в разные города. Мицкевичу, Ежевскому, Дашкевичу досталась Москва, где они были приписаны на службу по разным ведомствам] находились под надзором полиции, да и сам Пушкин с Баратынским были не совсем еще обелены. Я, в качестве редактора журнала, боялся слишком часто показываться в обществе людей, подозрительных для правительства, и действительно, мне пришлось бы плохо, если бы в цензурном комитете не занял наконец места С. Т. Аксаков; он принял к себе на цензуру "Московский вестник", и мы с Шевыревым успокоились. Для первой книжки Шевырев написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики. Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (тогда еще не переведенной), где выразил впервые мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же я начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек. Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был появиться в начале первой книжки. Но, увы, мы жестоко ошиблись в своих расчетах, и главною виной был я; несмотря на все убеждения Шевырева, во- первых, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более четырех листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как "Телеграф" выдавал книжки в десять и двенадцать листов; во-вторых, я не хотел прилагать картинок мод, которые, по общим тогдашним понятиям, служили первою поддержкой "Телеграфа"; в-третьих, я не употребил никакого старания, чтобы привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешел окончательно к "Телеграфу", содействовал больше всех его успеху на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами и обратил читателей на его сторону; наконец, в- четвертых, "Московский вестник" все-таки был мой hors d'oeuvre [здесь: побочное занятие] : я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься русскою историей и лекциями о всеобщей истории, которая была мне поручена в университете. С Шевыревым споры доходили у нас чуть не до слез, и когда, в общих собраниях сотрудников, у спорщиков уже не хватало сил и горло пересыхало, запивались кипрским вином, которого большой запас удалось нам приобрести как-то по случаю. Вино играло роль на наших вечерах, но отнюдь не до излишества, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался иногда выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и пред началом "Московского вестника" было у нас в моде "алеатико", прославленное Державиным. В марте весь наш круг был потрясен известием о внезапной кончине в Петербурге Дмитрия Веневитинова. Мы любили его всею душой. Это был юноша дивный, но об нем после особо. Весь 1827 год Шевырев работал неутомимо. Он помещал в журнале рецензии, стихотворения, переводы в стихах и прозе из древних и новых писателей, Шиллера, Гете, Гердера, Манзони, Кальдерона, Лукиана, Платона. Дебюты Шевырева были блистательны. Рецензии, основанные на правилах науки, обнаруживали вкус и большую начитанность. Примечательнейший труд его, принадлежащий к этому времени, был перевод в стихах "Валленштейнова лагеря" Шиллера, заслуживший одобрение всех, начиная с Пушкина. Это была трудная для того времени задача, которая разрешена была очень удачно. Тогда же перевел он Мицкевичева "Конрада Валленрода", только что отпечатанного в Москве [недавно в "С.-Петербургских ведомостях" было сказано, что "Конрад Валленрод" был напечатан в Петербурге. У меня осталась в памяти Москва и цензура Каченовского. В эту минуту не могу отыскать экземпляра, подаренного мне тогда же Мицкевичем, с собственноручною надписью, который решил бы вопрос], и часть Шиллерова "Вильгельма Телля". С петербургскими издателями открылась у нас жесточайшая война, начатая Шевыревым: к концу года я уехал в Петербург, и Шевырев выдал без меня первую книжку на 1828 год. Я был угощаем в Петербурге Булгариным, который дал особый обед, ¬ Пушкин, Мицкевич, Орловский пировали здесь вместе, ¬ и не успел я уехать из Петербурга, как пришла туда первая книжка с громоносным разбором нравственно-описательных сочинений Булгарина. Он взбесился, называл меня изменником, и началась пальба. Правду сказать, что он имел некоторое право сетовать на отсутствие всякой пощады со стороны Шевырева, который воспользовался моим отсутствием и грянул. За разбором сочинений Булгарина последовали разборы "Телеграфа" и "Северной пчелы", где выставлены были дурные их стороны, пристрастие, шарлатанство, ложь, наглость, как они тогда нам представлялись, может быть, в преувеличенном виде. Самое блистательное торжество имел Шевырев, написав разбор второй части "Фауста" Гете, тогда только что вышедшей. Сам германский патриарх отдал справедливость Шевыреву, благодарил его и написал к нему письмо. После, в своем издании "Kunst und Alterthum", он отозвался о Шевыреве сравнительно с прочими своими критиками вот как: "Шотландец стремится проникнуть в произведение; француз понять его; русский себе присвоить. Таким образом г.г. Карлейль, Ампер и Шевырев вполне представили, не сговариваясь, все категории возможного участия в произведении искусства или природы". Пушкин дразнил издателей "Северной пчелы" похвалами германского патриарха и писал ко мне по поводу отзыва Гете: "Надобно, чтоб наш журнал издавался и на следующий год. Он, конечно, будь сказано между нами, первый, единственный журнал на святой Руси. Должно терпением, добросовестностию, благородством и особенно настойчивостию оправдать ожидания истинных друзей словесности и одобрение великого Гете. Честь и слава милому нашему Шевыреву! Вы прекрасно сделали, что напечатали письмо германского патриарха. Оно, надеюсь, даст Шевыреву более весу в мнении общем, а того-то нам и надобно. Пора уму и знаниям вытеснить Булгарина (с братиею). Я здесь на досуге поддразниваю их за несогласие их с мнением Гете. За разбор "Мысли", одного из замечательнейших стихотворений текущей словесности, уже досталось нашим северным шмелям от Крылова, осудившего их и Шевырева, каждого по достоинству". С Булгариным был в союзе Полевой и "Телеграф" счастливый соперник "Московского вестника". Они не остались у нас в долгу и продолжали бранить нас и наших даже и тогда, как мы перестали издавать журнал ¬ надо теперь признаться ¬ за неимением подписчиков, хотя благовидный предлог к тому доставила нам первая холера (1830 года), вместе с "Вестником Европы" и "Атенеем". "Телеграф" восторжествовал. Шевырев уехал в чужие край еще задолго до прекращения журнала, я предался русской истории и лекциям; и хорошо мы сделали, собственно для себя, а еще бы лучше, если б и не начинали "Московского вестника", а потом не возобновляли его под именем "Москвитянина". Впрочем все действия имеют свою необходимость; нам казалось, что мы должны были, в общих видах пользы для русской словесности, издавать эти журналы, и мы старались исполнить эту обязанность по крайнему своему разумению. М. П. ПОГОДИН ИЗ ПОСЛЕСЛОВИЯ К ТРАГЕДИИ "ПЕТР I" <...> Мнение Пушкина о "Петре", выраженное в письме ко мне, кроме изустных отзывов, и другое, сказанное Чаадаеву по выслушании одного из действий и написанное Петром Яковлевичем на рукописи, которую, уже по смерти Пушкина, он брал у меня для прочтения, я сообщать не могу по причинам понятным, но скажу только, что Пушкин не одобрял четвертого действия, как бы составленного из сценических эффектов. "Это в роде Коцебу, ¬ говорил он, ¬ у которого над каким- нибудь несчастным или несчастною заносит руку с одной стороны отец, а с другой припадает любовница или любовник", ¬ и при этих словах он, любивший выражаться пластически, вытягивал свое лицо, представляя изнеможенного Алексея. Еще помню одну его поправку. Расстрига-протопоп Иаков в первом действии, осуждая действия Петровы, говорит о захваченных им церковных деньгах. Когда я прочел: И всякая копейка горячим углем. На голову его падет в последний день... ¬ "Каплей, каплей", ¬ воскликнул Пушкин, вскочив и потирая руки. Это была любимая его привычка ¬ так выражал он свое удовольствие, когда находил выражение более точное для выражения той или другой своей или чужой мысли. В первом монологе Петра Пушкин находил лишнюю риторику. М. П. ПОГОДИН ЗАМЕТКИ О ПУШКИНЕ ИЗ ТЕТРАДИ В. Ф. ЩЕРБАКОВА А. Пушкин, в бытность свою в Москве, рассказывал в кругу друзей, что какая-то в Санкт-Петербурге угадчица на кофе, немка Киршгоф, предсказала ему, что он будет дважды в изгнании, и какой-то грек-предсказатель в Одессе подтвердил ему слова немки. Он возил Пушкина в лунную ночь в поле, спросил число и год его рождения и, сделав заклинания, сказал ему, что он умрет от лошади или от беловолосого человека. Пушкин жалел, что позабыл спросить его: человека белокурого или седого должно опасаться ему. Он говорил, что всегда с каким-то отвращением ставит свою ногу в стремя. В сие же время он сказывал, что, в бытность свою в своей деревне, ему приснилось накануне экзекуции над пятью известными преступниками, будто у него выпало пять зубов. Каченовский, извещая в своем журнале об итальянском импровизаторе Скричи, сказал, что он ничего б не мог сочинить на темы, как: "К ней", "Демон" и пр. ¬ Это правда, ¬ сказал Пушкин, ¬ все равно, если б мне дали тему "Михайло Трофимович", ¬ что из этого я мог бы сделать? Но дайте сию же мысль Крылову ¬ и он тут же бы написал басню ¬ "Свинья". "Некстати Каченовского называют собакой, ¬ сказал Пушкин, ¬ ежели же и можно так называть его, то собакой беззубой, которая не кусает, а мажет слюнями". "Я надеюсь на Николая Языкова, как на скалу", ¬ сказал Пушкин. "После чтения Шекспира, ¬ говорил Пушкин, ¬ я всегда чувствую кружение головы; мне кажется, будто я глядел в ужасную, мрачную пропасть". "Как после Байрона нельзя описывать человека, которому надоели люди, так после Гете нельзя описывать человека, которому надоели книги", ¬ сказал Пушкин. Март, В субботу на Тверском я в первый раз увидел Пушкина; он туда пришел с Корсаковым, сел с несколькими знакомыми на скамейку, и, когда мимо проходили советники Гражданской палаты Зубков и Данзас, он подбежал к первому и сказал: "Что ты на меня не глядишь? Жить без тебя не могу". Зубков поцеловал его. <26 марта>. Погодин, делая прощанье Пушкину перед отъездом сего последнего из Москвы, пригласил многих литераторов и поэтов... Они все вместе составляли эпиграммы на кн. Шаликова. Между прочим был рассказан анекдот о последнем... К. А. ПОЛЕВОЙ ИЗ "ЗАПИСОК" Некоторые из молодых людей, бывшие впоследствии известными учеными или писателями, сделались решительными энтузиастами "Московского телеграфа". Большая часть прежних литераторов выражали одобрение и желали знакомства с издателем. Особенно приятно было Николаю Алексеевичу получить в начале лета 1825 года письмо от А. С. Пушкина, который жил тогда безвыездно в своей псковской деревне. Пушкин писал в этом письме, что "Московский телеграф", несомненно, лучший русский журнал" и что он готов, чем может, участвовать в нем. Вскоре прислал он несколько своих стихотворений и две первые свои статьи в прозе для напечатания в "Телеграфе", так что в этом журнале русская публика познакомилась с прозою Пушкина. Одна из прозаических статей его была: "О предисловии Лемонте к французскому переводу басен Крылова", другая о г-же Сталь, в возражение статье, напечатанной в "Сыне отечества" Александром <Алексеевичем> Мухановым. Пушкин прислал свои статьи к издателю "Московского телеграфа" без всякого посредничества, следовательно, по личному убеждению признавал журнал его достойным своего участия. Это чрезвычайно обрадовало нас и придало сил к продолжению борьбы с бесчисленными противниками. Кстати, вот заметка для истории литературы русской. В числе присланных Пушкиным стихотворений находилось его "Ex ungue leonem". Оно не может быть понятно тем, кто не знает, по какому поводу написал его Пушкин. В первых книжках "Московского телеграфа" были напечатаны небольшие его стихотворения, вытребованные у него князем Вяземским для нового журнала, в котором готовился он ревностно участвовать. Видно, у Пушкина не было ничего наготове, и он, не желая отказать уважаемому им другу, прислал "Телегу жизни", поручив ему же переделать в ней два-три слишком выразительные стиха (она и напечатана с переделкою князя Вяземского). Пушкин прислал тогда же еще два-три маленькие стихотворения. Одно из них, напечатанное без полной подписи (кажется, по желанию самого поэта), отличалось только силою пушкинских стихов: Враги мои! покамест я ни слова... И, кажется, мой быстрый гнев угас, Но из виду не выпускаю вас И выберу когда-нибудь любого: Не избежит пронзительных когтей, Как налечу нежданный, беспощадный! Так в облаках кружится ястреб жадный И сторожит индеек и гусей. Между тем с "Московским телеграфом" повторялась басня "Умирающий лев". Все породы бессильных стали нападать на него, все они почитали как за долг лягнуть его. Это стань неудачно выполнил Александр Ефимович Измайлов, издававший тогда журнал "Благонамеренный". Измайлов был, как говорят, разгульный добряк, и этот же характер выражался в его журнале. <...> Измайлов беспрестанно шутил и гаерствовал в своем "Благонамеренном", упоминал о пеннике, о настойке, о расстегайчиках, о трактире и тому подобных неблагоуханных предметах. Издавая свой журнал неисправно, он опоздал однажды слишком много выдачею книжек, и как это случилось около святой недели, то в вышедшей затем первой книжке он извинялся перед публикой своим шутливым тоном, и тут же прибавил о себе: Как русский человек, на праздниках гулял: Забыл жену, детей, не только что журнал! Пушкин упоминает (в своих заметках) об этой неслыханной откровенности. Он всегда с презрением отзывался о тоне сочинений А. Измайлова и даже в своем "Онегине" сказал: Я знаю: дам хотят заставить Читать по-русски; право, страх! Могу ли их себе представить С "Благонамеренным" в руках? На беду свою, "Благонамеренный", по примеру других, потому что иного повода не было, вздумал подсмеяться над "Московским телеграфом" и выбрал предметом насмешки стихотворение Пушкина: "Враги мои" и проч. Обыкновенным своим тоном он говорил: "У сочинителя есть и когти! у, как страшно!" Пушкин, видно, вспыхнул, прочитай эту пошлую насмешку, и тотчас прилетело к нам по почте собственною рукою его написанное: Ex ungue leonem Недавно я стихами как-то свистнул И выдал в свет без подписи своей; Журнальный шут о них статейку тиснул И в свет пустил без подписи ж, злодей! Но что ж? ни мне, ни площадному шуту Не удалось прикрыть своих проказ: Он по когтям узнал меня в минуту, Я по ушам узнал его как раз! Это окончательно сделало "Благонамеренный" неблагонамеренным в отношении к "Московскому телеграфу" ¬ по милости Пушкина. Так начались прямые сношения Пушкина с "Московским телеграфом". Они обещали прочное знакомство: далее увидим, отчего не могло это исполниться. <...> Года через три потом Пушкин, разговаривая со мной о знакомом уже ему издателе "Московского телеграфа", сказал, между прочим: "Я дивлюсь, как этот человек попадает именно на то, что может быть интересно!" Пушкин, приехавший в Москву осенью 1826 года, вскоре понял Мицкевича и оказывал ему величайшее уважение. Любопытно было видеть их вместе. Проницательный русский поэт, обыкновенно господствовавший в кругу литераторов, был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить, нежели говорил сам, и обращался с своими мнениями к нему, как бы желая его одобрения. В самом деле, по образованности, по многосторонней учености Мицкевича Пушкин не мог сравнивать себя с ним, и сознание в том делает величайшую честь уму нашего поэта. Уважение его к поэтическому гению Мицкевича можно видеть из слов его, сказанных мне в 1828 году, когда и Мицкевич и Пушкин жили оба уже в Петербурге. Я приехал туда временно и остановился в гостинице Демута, где обыкновенно жил Пушкин до самой своей женитьбы. Желая повидаться с Мицкевичем, я спросил о нем у Пушкина. Он начал говорить о нем и, невольно увлекшись в похвалы ему, сказал между прочим: ¬ Недавно Жуковский говорит мне: знаешь ли, брат, ведь он заткнет тебя за пояс. ¬ Ты не так говоришь, ¬ отвечал я, ¬ он уже заткнул меня, В другой раз, при мне, в той же квартире, Пушкин объяснял Мицкевичу план своей еще не изданной тогда "Полтавы" (которая первоначально называлась "Мазепою") и с каким жаром, с каким желанием передать ему свои идеи старался показать, что изучил главного героя своей поэмы. Мицкевич делал ему некоторые возражения о нравственном характере этого лица <...> В суждениях о литературных предметах высказывал он <Мицкевич> всегда оригинальное свое мнение, но все возвышенное и прекрасное ценил высоко и не останавливался на мелких недостатках. Однажды кто-то при нем стал указывать на разные слабые стороны нашего Пушкина и обратился к Мицкевичу, как бы ожидая от него подтверждения своего мнения. Мицкевич отвечал: " Pouchkine est le premier poйte de sa nation: c'est lа son titre а la gloire " ("Пушкин первый поэт своего народа: вот что дает ему право на славу") <...>. Во время пребывания Мицкевича в Петербурге была напечатана поэма его "Конрад Валленрод". Многочисленный круг русских почитателей поэта знал эту поэму, по зная польского языка, то есть знал ее содержание, изучал подробности и красоты ее. Это едва ли не единственный в своем роде пример! Но он объясняется общим вниманием петербургской и московской публики к славному польскому поэту, и как в Петербурге много образованных поляков, то знакомые обращались к ним и читали новую поэму Мицкевича в буквальном переводе. Так прочел ее и Пушкин. У него был даже рукописный подстрочный перевод ее, потому что наш поэт, восхищенный красотами подлинника, хотел, в изъявление своей дружбы к Мицкевичу, перевести всего "Валленрода" своими чудесными стихами. Он сделал попытку: перевел начало "Валленрода", но увидел, как говорил он сам, что не умеет переводить, то есть но умеет подчинить себя тяжелой работе переводчика. Свидетельством этого любопытного случая остаются прекрасные стихи, переведенные из "Валленрода" Пушкиным, не переводившим ничего. <...> Знаю, что я должен очень осторожно говорить о Пушкине. Нашлись люди, которые в последнее время усиливались представить меня каким-то ненавистником нашего великого поэта и чуть не клеветником нравственной его жизни. Я опроверг такую клевету, когда она выказывалась явно [опровержения мои напечатаны в "Северной пчеле" 1859 г., в •• 129 и 169], и показал, что никто более меня не уважает памяти Пушкина, никто не ценит более высоко чудесного его дарования. Но дознанная истина, что клевета всегда оставляет после себя следы, и особенно та клевета, которая передается изустно, в сборищах, где в кругу порядочных людей можно высказывать возмутительные нелепости, повторяемые с улыбкой. Видно, такую клевету испытал сам Пушкин, упомянувший о ней очень выразительно. Имя Пушкина сделалось известно публике со времени издания "Руслана и Людмилы" в 1820 году; но еще прежде он стал любимцем и баловнем образованной петербургской молодежи за многие свои лирические стихотворения, несравненные прелестью выражения, гармонией стиха и совершенно новою, небывалою до тех пор вольностью мыслей в разных отношениях. Эротические подробности в посланиях к Лидам и Лилетам, острые, умные сарказмы против известных лиц в посланиях к друзьям, наконец, сальные стихотворения, где думал он подражать А. Шенье, по далеко превзошел свой образец, были совершенно во вкусе и приходились по сердцу современной молодежи. Лирические произведения Пушкина этой эпохи большею частью писаны были не для печати и в рукописи разлетались по рукам. Вскоре составилась целая тетрадь таких стихотворений; современные юноши усердно переписывали ее, невольно выучивали наизусть, и Пушкин приобрел самую громкую, блестящую известность и жаркую любовь молодых современников своих. Почти в то же время стало известно, что он удален из Петербурга; внутри России даже не знали ¬ куда, за что? Но тем больше казалась поэтическою судьба изгнанника самовольного (как называл Пушкин сам себя), особенно когда он упоминал о себе в задумчивых, грустных стихах, то благословляя дружбу, спасшую его от грозы и гибели, то вспоминая об Овидии на берегах Черного моря. И вдруг новая превратность в судьбе его: он живет в своей деревне, не выезжает оттуда, не может выезжать ¬ и русский Овидий принял оттенок чуть ли не Вольтера в Ферне или Руссо в самовольном изгнании. Между тем явились его "Кавказский пленник", "Бахчисарайский фонтан", наконец первая глава "Онегина", сопровождаемые множеством изящных лирических стихотворений, и уже слышно было, что поэт в своем уединения готовят новые, великие создания. В таких отношениях находился Пушкин к русской публике, когда во время торжеств коронации, в 1826 году, вдруг разнеслась в Москве радостная и неожиданная весть, что император вызвал Пушкина из его уединения и чт о Пушкин в Москве. Всех обрадовала эта весть; но из числа самых счастливых ею был мой брат, Николай Алексеевич <...>. Искренний жаркий поклонник его дарования, он почитал наградою судьбы за многие неприятности на своем литературном поприще то уважение, какое оказывал ему Пушкин, который признавал "Московский телеграф" лучшим из современных русских журналов, присылал свои стихи для напечатания в нем и в нем же напечатал первые свои прозаические опыты. Оставалось укрепить личным знакомством этот нравственный союз, естественно связывающий людей необыкновенных, и одним из лучших желаний Николая Алексеевича было свидание с Пушкиным. Можно представить себе, как он обрадовался, когда услышал о его приезде в Москву! Он тотчас поехал к нему и воротился домой не в веселом расположении. Я увидел это, когда с юношеским нетерпением и любопытством прибежал к нему в комнату, восклицая: ¬ Ну, что? видел Пушкина?.. рассказывай скорее. С обыкновенною своею умною улыбкою он поглядел на меня и отвечал в раздумье: ¬ Видел. ¬ Ну, каков он? ¬ Да я, братец, нашел в нем совсем не то, чего ожидал. Он ужасно холоден, принял меня церемонно, без всякого искреннего выражения. Он пересказал мне после этого весь свой, впрочем, непродолжительный разговор с Пушкиным, в самом деле состоявший из вежливостей и пустяков. Пушкин торопился куда-то с визитом; видно было, что в это свидание он только поддерживал разговор и, наконец, обещал Николаю Алексеевичу приехать к нему в первый свободный вечер. Мы посудили, потолковали и утешили себя тем, что, вероятно, Пушкин, занятый какими-нибудь своими политическими отношениями, не в духе. Но все-таки странно казалось, что он не выразил Николаю Алексеевичу дружеского, искреннего расположения. Не помню, скоро ли после этого, но как-то вечером он приехал к нам вместе с С. А. Соболевским, который сделался путеводителем его по Москве и впоследствии поселил его у себя. Этот вечер памятен мне впечатлением, какое произвел на меня Пушкин, виденный мною тут в первый раз. Когда мне сказали, что Пушкин в кабинете у Николая Алексеевича, я поспешил туда, но, проходя через комнату перед кабинетом, невольно остановился при мысли: я сейчас увижу его!.. Толпа воспоминаний, ощущений мелькнула и в уме и в душе... С тревожным чувством отворил я дверь... Надобно заметить, что, вероятно, как и большая часть моих современников, я представлял себе Пушкина таким, как он изображен на портрете, приложенном к первому изданию "Руслана и Людмилы", то есть кудрявым пухлым юношею с приятною улыбкой... Перед конторкою (на которой обыкновенно писал Н. А.) стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось. Я был так поражен неожиданным явлением, нисколько не осуществлявшим моего идеала, что не скоро мог опомниться от изумления и уверить себя, что передо мною находился Пушкин. Он был невесел в этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и между прочим сказал: ¬ Немцы видят в Шекспире черт знает что, тогда как он просто, без всяких умствований говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией. Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок! Меня поразило такое суждение тем больше, что я тогда был безусловный поклонник Авг. Шлегеля, который не находит никаких недостатков в Шекспире. Пушкин несколько развеселился бутылкою шампанского (тогда необходимая принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические стихи в подражание Вергилию. Не припомню, какая случайность разговора была поводом к тому, но тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором! О "Московском телеграфе" не было и речи: Пушкин, видно, не хотел говорить о нем, потому что не желал сказать о нем своего мнения при первом личном знакомстве с издателем. Это мнение было уже не то, которое выразил он в письме к Н. А., как увидим сейчас. Свидание кончилось тем, что мы с братом остались в недоумении от обращения Пушкина. Прошло еще несколько дней, когда, однажды утром, я заехал к нему. Он временно жил в гостинице, бывшей на Тверской, в доме князя Гагарина, отличавшемся вычурными уступами и крыльцами снаружи. Там занимал oн довольно грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал потом утром в Москве и в Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью, не окруженного ни малейшим комфортом: так живал он потом в гостинице Демута в Петербурге. На этот раз он был, как мне показалось сначала, в каком-то раздражении и тотчас начал речь о "Московском телеграфе", в котором находил множество недостатков, выражаясь об иных подробностях саркастически. Я возражал ему как умел, и разговор шел довольно запальчиво, когда в комнату вошел г. Шевырев, тогда еще едва начинавший писатель, член Раичева литературного общества" <...> Он принес Пушкину незадолго прежде напечатанную книжку "Об искусстве и художниках, размышления и проч.", изданную Тиком и переведенную с немецкого г. г. Титовым, Мельгуновым и Шевыревым. Стихи, находящиеся в этой книге, были писаны последним, и Пушкин начал горячо расхваливать их, вообще оказывая г. Шевыреву самое приязненное расположение, хотя и с высоты своего величия, тогда как со мною он разговаривал почти как неприятель. Вскоре ввалился в комнату М. П. Погодин. Пушкин и к нему обратился дружески. Я увидел, что буду лишний в таком обществе, и взялся за шляпу. Провожая меня до дверей и пожимая мне руку, Пушкин сказал: ¬ Sans rancune, je vous en prie [не будьте злопамятны, прошу вас]! ¬ и захохотал тем простодушным смехом, который памятен всем знавшим его" Я воротился домой почти с убеждением, что Пушкин за что-то неприязнен к "Московскому телеграфу", или, лучше сказать, к редакторам его. Но за что же? Не сам ли он признавал "Московский телеграф" лучшим из русских журналов; и действительно, не был ли это, как говорят теперь, передовой журнал, оказавший обществу некоторые услуги? Мог ли остановиться Пушкин на мелочных недостатках его и за них отвергать достоинства его, как делала пристрастные наши враги? Вскоре услышали мы, что Пушкин основывает свой журнал, "Московский вестник", под редакцией г. Погодина и при участии всех членов бывшего Раичева общества, всех недовольных "Московским телеграфом". Это объяснило нам многое в недавних отношениях его с нами, особливо когда стали известны подробности, как заключился такой странный союз. В самом деле, странно было, что этот сердечный союз устроился слишком проворно, и сближение Пушкина в важном литературном предприятии с молодыми людьми, еще ничем не доказавшими своих дарований, казалось еще изумительнее, когда во главе их являлся г. Погодин! Где мог узнать и как мог оценить всю эту компанию Пушкин, только что приехавший в Москву? Я упомянул, что Пушкин приехал в Москву неожиданно ни для кого. Он был привезен прямо в Кремлевский дворец и неожиданно представлен императору. Никто не может сказать, что говорил ему августейший его благодетель, но можно вывести положительное заключение о том из слов самого государя императора, когда, вышедши из кабинета с Пушкиным, после разговора наедине, он сказал окружавшим его особам: "Господа, это Пушкин мой!" Несомненно также, что разговор с императором Николаем Павловичем оставил сильное впечатление в Пушкине и если не совершенно изменил прежний образ его мыслей, то заставил его принять новое направление, которому остался он верен до конца своей жизни. На смертном одре, в часы последних страданий перед кончиной, он просил уверить императора, что "весь был бы его", если бы остался жив [см. статью Жуковского: Письмо к С. Л. Пушкину]. Он, конечно, в эту торжественную минуту лишь высказал то, что было в душе его. Как человек высокого ума, до зрелых лет мужества остававшийся либералом и по образу мыслей, и в поэтических излияниях своей души, он не мог вдруг отказаться от своих убеждений; но, раз давши слово следовать указанному ему новому направлению, он хотел исполнить это и благоговейно отзывался о наставлениях, данных ему императором [см. "Соч. Пушкина", изд. Анненкова, т. I, с. 172]. В самом начале, в первые дни своего нравственного кризиса, встретился он в Москве с издателем "Московского телеграфа" и, может быть, первоначально не хотел сближаться с ним по расчету обыкновенного и очень понятного благоразумия. Еще правительство не обращало своего внимания на молодого журналиста, а Пушкин уже понимал, что не может следовать одному с ним направлению. Живя в Михайловском, он почитал его журналом, передовым и откровенно хвалил его; перенесенный в Москву, он был уже не тот Пушкин, потому-то, с первых свиданий, встретил холодно Н. А. Полевого и в первом разговоре со мной порицал, между прочим, неосторожность, с какою пишутся многие статьи "Московского телеграфа", Ото был всегдашний припев его и потом, когда мне случилось говорить с ним о "Московском телеграфе". Только что прощенный государем императором за прежние свои вольнодумства, взволнованный милостивым его словом, oн хотел держать себя настороже с издателем "Московского телеграфа", и хотя внутренне не мог не отдавать ему справедливости, однако желал, может быть, лучше узнать его. Таковы были, по моему убеждению, первые причины холодности Пушкина к Н. А. Полевому. К ним вскоре присоединились многие другие. Не невозможно, что Пушкин, несмотря на свои ребяческие, смешные мнения об аристократстве, простил бы моему брату звание купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель "Московского телеграфа" протянул к нему руку свою, как родной, он хотел показать ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа Ганнибала, и между смиренным гражданином. Я готов согласиться, что Пушкин, человек высокого ума, никогда не был глубоко убежден в том, что проповедовал так громко о русском аристократстве и знатности своего рода; но он играл эту роль постоянно, по крайней мере, с тех пор, как я стал знать его лично. Он соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете и потому-то признавал своим собратом самого ничто жного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не как аристократа. Эту мысль выражал он и на словах, и в своих сочинениях: она послужила ему основою вступительной части и отрывка "Египетские ночи". В Чарском изобразил он себя. Такой образ мыслей мешал сближению его с Н. А. Полевым и, естественно, заставил его легко согласиться на предложение безвестных молодых людей, которые просили его быть не столько сотрудником, сколько покровителем предпринимаемого ими журнала. И он, и они рассчитывали на верный успех от одного имени Пушкина, которому все остальное должно было служить только рамою. <...> Расчет Пушкина и новых друзей его оказался неверен во многих отношениях. "Московский вестник" не понравился публике с первой книжки, и с каждою новою книжкою оказывался ребяческим предприятием, недостойным внимания. Не спасли его и стихи Пушкина, хотя их было там много. Такой неуспех был новым торжеством для "Московского телеграфа" и только утвердил за ним первенство в русской журналистике. И не могло быть иначе. "Московский телеграф" был журнал, орган известного рода мнений, касавшийся современных вопросов, а "Московский вестник" оказался ¬ как и другие современные журналы русские ¬ сборником разнородных статей, иногда хороших, но чаще плохих, потому что хороших писателей никогда не бывает много и невозможно завербовать их всех в свои сотрудники: поневоле придется наполнять журнал чем попало. Но когда издатель его бывает органом определенных убеждений и современной доктрины, тогда все эти статьи его журнала составляют одно целое, и журнал постепенно делается могуществом, которому может противоборствовать только подобное же могущество своего рода, то есть орган других убеждений. <ї> Пушкин и его сотрудники бывали у Н. А. Полевого и при встрече казались добрыми приятелями. Весною 1827 года, не помню по какому случаю, у брата был литературный вечер, где собрались все пишущие друзья и недруги; ужинали, пировали всю ночь и разъехались уже утром. Пушкин казался председателем этого сборища и, попивая шампанское с сельтерской водой, рассказывал смешные анекдоты, читал свои непозволенные стихи, хохотал от резких сарказмов И. М. Снегирева, вспоминал шутливые стихи Дельвига, Баратынского и заставил последнего припомнить написанные им с Дельвигом когда-то рассказы о житье-бытье в Петербурге. Его особенно смешило то место, где в пышных гекзаметрах изображалось столько же вольное, сколько невольное убожество обоих поэтов, которые "в лавочку были должны, руки держали в карманах (перчаток они не имели!)"<...> Глядя на пирующих вместе образованных, большею частью, любезных людей, кто подумал бы, что в душе многих из них таились мелкие страстишки и ненависть к тому, у кого они пировали? Только "приличия были спасены",¬ если позволят употребить здесь выразительный французский идиотизм. Весною того же года Пушкин спешил отправиться в Петербург, и мы были приглашены проводить его. Местом общего сборища для проводин была назначена дача С. А. Соболевского близь Петровского дворца. Тогда еще не существовало нынешнее Петровское, то есть множества дач, окружающих Петровский парк, также не существовавший: все это миловидное предместье Москвы явилось по мановению императора Николая около 1835 года. До тех пор вокруг исторического Петровского дворца, где несколько дней укрывался Наполеон от московского пожара в 1812 году, было несколько старинных, очень незатейливых дач, стоявших отдельно одна от другой, а все остальное пространство, почти вплоть до заставы, было изрыто, заброшено или покрыто огородами и даже полями с хлебом. В эту-то пустыню, на дачу Соболевского, около вечера, стали собираться знакомые и близкие Пушкина. Мы увидели там Мицкевича, который с комическою досадою рассказывал, что вместе с одним товарищем он забрался в Петровское с полудня, надеясь осмотреть на досуге достопамятный дворец и потом найти какой- нибудь приют или хоть трактир, где пообедать. Но дворец, тогда только снаружи покрашенный [кажется, один нижний этаж его был отделан наскоро], внутри представлял опустошение; что же касается до утоления голода, который наконец стал напоминать Мицкевичу об обеде, то в Петровском не оказалось никаких пособий для этого: в пустынных дачах жили только сторожа, а трактира вблизи не было. В таком отчаянном положении Мицкевич увидел какого-то жалкого разносчика с колбасами, но когда поел колбасы, то весь остальной день мучила его жажда, хотя желудок был пуст. Он так уморительно рассказывал все эти приключения, что слушавшие его не могли не хохотать, а гостеприимный хозяин дачи спешил восстановить упадшие силы знаменитого литвина. Постепенно собралось много знакомых Пушкина, и уже был поздний вечер, а он не являлся. Наконец приехал Александр <Алексеевич> Муханов ¬ против которого написал свою первую критическую статью Пушкин, вступившийся за m-me Staлl , ¬ и объявил, что он был вместе с Пушкиным на гулянье в Марьиной роще (в этот день пришелся семик) и что поэт скоро приедет. Уже поданы были свечи, когда он явился, рассеянный, невеселый, говорил, не улыбаясь (что всегда показывало у него дурное расположение), и тотчас после ужина заторопился ехать. Коляска его была подана, и он, почти не сказавши никому ласкового слова, укатил в темноте ночи. Помню, что это произвело на всех неприятное впечатление. Некоторые объясняли дурное расположение Пушкина, рассказывая о неприятностях его по случаю дуэли, окончившейся не к славе поэта. В толстом панегирике своем Пушкину г. Анненков умалчивает о подобных подробностях жизни его, заботясь только выставить поэта мудрым, непогрешительным, чуть не праведником. В первое время по приезде в Петербург я жил в гостинице "Демут", где обыкновенно квартировал А. С. Пушкин. Я каждое утро заходил к нему, потому что он встречал меня очень любезно и привлекал к себе своими разговорами и рассказами. Как-то в разговоре с ним я спросил у него ¬ знакомиться ли мне с издателями "Северной пчелы"? "А почему же нет? ¬ отвечал не задумываясь Пушкин. ¬ Чем они хуже других? Я нахожу в них людей умных. Для вас они будут особенно любопытны!" Тут он вошел в некоторые подробности, которые показали мне, что он говорит искренно, и находил, что с моей стороны было бы неуместной взыскательностью отказываться от этого знакомства. <...> О Пушкине любопытны все подробности, и потому я посвящу ему здесь несколько страниц. Уже не один раз упоминал я, что он жил в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнаток, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком ¬ карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью! Зато он был удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания и суждения невольно врезывались в памяти. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне: ¬ Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня. Я заметил ему, что этим доказывается неравнодушие его к похвалам. ¬ Нет, а может быть, авторское самолюбие? ¬ отвечал он, смеясь. В нем пробудилась досада, когда он вспомнил о критике одного из своих сочинений, напечатанной в "Атенее", журнале, издававшемся в Москве профессором Павловым. Он сказал мне, что даже написал возражение на эту критику, но не решился напечатать свое возражение и бросил его. Однако он отыскал клочки синей бумаги, на которой оно было писано, и прочел мне кое-что. Это было, собственно, не возражение, а насмешливое и очень остроумное согласие с глупыми замечаниями его рецензента, которого обличал он в противоречии и невежестве, по-видимому, соглашаясь с ним. Я уговаривал Пушкина напечатать остроумную его отповедь "Атенею", но он не согласился, говоря: "Никогда и ни на одну критику моих сочинений я не напечатаю возражения; но не отказываюсь писать в этом роде на утеху себе". После он пробовал быть критиком, но очень неудачно, а в печатных спорах выходил из границ и прибегал к пособию своих язвительных эпиграмм. Никто столько не досаждал ему своими злыми замечаниями, как Булгарин и Каченовский, зато он и написал на каждого из них по нескольку самых задорных и острых своих эпиграмм. Вообще как критик он был умнее на словах, нежели на бумаге. Иногда вырывались у него чрезвычайно меткие, остроумные замечания, которые были бы некстати в печатной критике, но в разговоре поражали своею истиною. Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он сказал: ¬ Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешена гирька! Увидевши меня по приезде моем из Москвы, когда были изданы две новые главы "Онегина", Пушкин желал знать, как встретили их в Москве. Я отвечал: ¬ Говорят, что вы повторяете себя: нашли, что у вас два раза упомянуто о битье мух! Он расхохотался; однако спросил: ¬ Нет? в самом деле говорят это? ¬ Я передаю вам не свое замечание; скажу больше: я слышал это из уст дамы. ¬ А ведь это очень живое замечание: в Москве редко услышишь подобное, ¬ прибавил он. <...> В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости и тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; <но> он все еще хотел казаться юношею. Раз как-то, не помню по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом: Ужель мне точно тридцать лет? Он тотчас возразил: "Нет, нет! у меня сказано: "Ужель мне скоро тридцать лет?" Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью". Надобно заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев! Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его ¬ грустный, меланхолический и если он бывает иногда в веселом расположении, то редко и ненадолго. Мне кажется и теперь, что он ошибался, так определяя свой характер. Ни один глубоко чувствующий человек не может быть всегда веселым и гораздо чаще бывает грустен: только поверхностные люди способны быть весельчаками, то есть постоянно и от всего быть веселыми. Однако человек, не умерший душою, приходит и в светлое, веселое расположение; разница может быть только в том, что один предается ему искренно, от души, другой нe способен к такой искренней веселости. И Жуковский иногда весел в своих стихотворениях; но Пушкин, как пламенный лирический поэт, был способен увлекаться всеми сильными ощущениями, и когда предавался веселости, то предавался ей, как не способны к тому другие. 13 доказательство можно указать на многие стихотворения Пушкина из всех эпох его жизни. Человек грустного, меланхолического характера не был бы способен к тому. Однажды я был у него вместе с Павлом Петровичем Свиньиным. Пушкин, как увидел я из разговора, сердился на Свиньина за то, что очень неловко и некстати тот вздумал где-то на бале рекомендовать его славной тогда своей красотой и любезностью девице Л. Нельзя было оскорбить Пушкина более, как рекомендуя его знаменитым поэтом; а Свиньин сделал эту глупость. За то поэт и отплатил ему, как я был свидетелем, очень зло. Кроме того, он очень горячо выговаривал ему и просил вперед не принимать труда знакомить его с кем бы то ни было. Пушкин, поуспокоившись, навел разговор на приключения Свиньина в Бессарабии, где тот был с важным поручением от правительства, но поступал так, что его удалили от всяких занятий по службе. Пушкин стал расспрашивать его об этом очень ловко и смело, так что несчастный Свиньин вертелся, как береста на огне. ¬ С чего же взяли, ¬ спрашивал он у него, ¬ что будто вы въезжали в Яссы с торжественною процессиею, верхом, с многочисленною свитой и внушили такое почтение соломенным молдавским и валахским боярам, что они поднесли вам сто тысяч серебряных рублей? ¬ Сказки, мивый Александр Сергеевич! сказки! Ну, стоит ли повторять такой вздор! ¬ восклицал Свиньин, который прилагал слово мивый (милый) в приятельском разговоре со всяким из знакомых. ¬ Ну, а ведь вам подарили шубы? ¬ спрашивал опять Пушкин и такими вопросами преследовал Свиньина довольно долго, представляя себя любопытствующим, тогда как знал, что речь о бессарабских приключениях была для Свиньина ¬ нож острый! Разговор перешел к петербургскому обществу, и Свиньин стал говорить о лучшем избранном круге, называя многие вельможные лица; Пушкин и тут косвенно кольнул его, доказывая, что не всегда чиновные и значительные по службе люди принадлежат к хорошему обществу. Он почти прямо указывал на него, а для прикрытия своего намека рассказал, что как-то он был у Карамзина (историографа), но не мог поговорить с ним оттого, что к нему беспрестанно приезжали гости, и, как нарочно, все это были сенаторы. Уезжал один, и будто на смену его являлся другой. Проводивши последнего из них, Карамзин сказал Пушкину: ¬ Avez-vous remarquй, mon cher ami, que parmi tous ces messieurs il n'y avait pas un seul qui soit un homme de bonne compagnie ? (Заметили вы, что из всех этих господ ни один не принадлежит к хорошему обществу?) Свиньин совершенно согласился с мнением Карамзина и поспешно проговорил: ¬ Да, да, мивый, это так, это так! Пушкин вообще любил повторять изречения или апофегмы Карамзина, потому что питал к нему уважение безграничное. Историограф был для него не только великий писатель, но и мудрец, ¬ человек высокий, как выражался он. Когда он писал своего "Бориса Годунова", Карамзин, услышав о том, спрашивал поэта, не надобно ли ему для нового его создания каких-нибудь сведений и подробностей из истории избранной им эпохи, и вызывался доставить все, что может. Пушкин отвечал, что он имеет все в "Истории государства Российского", великом создании великого историка, которому обязан и идеею нового своего творения. Эту же мысль выразил Пушкин в лапидарном посвящении "Бориса Годунова" памяти историографа. Дело критики показать, насколько повредило его драме слишком близкое воспроизведение карамзинского Годунова и уверенность, что историограф не ошибался. За Карамзина же он окончательно разошелся и с моим братом, <...> После прекращения "Московского телеграфа" брат мой не имел никаких сношений с Пушкиным; не знаю даже, встречались ли они в последние годы жизни поэта. Один жил в Москве, другой в Петербурге. Но лучшим доказательством, как высоко уважал и любил Пушкина Н. А. Полевой, может служить впечатление, произведенное на него смертью поэта. В Москве пронеслись слухи о дуэли и опасном положении Пушкина, но мы не слыхали и по предполагали, что он был уже не жилец мира. Утром по какому-то делу брат заехал ко мне и сидел у меня в кабинете, когда принесли с почты "Северную пчелу", где в немногих строках было напечатано известие о смерти Пушкина. Взглянув на это роковое известие, брат мой изменился в лице, вскочил, заплакал и, бегая по комнате, воскликнул: "Да что же это такое?.. Да это вздор, нелепость! Пушкин умер!.. Боже мой!.." И рыдания прервали его слова. Он долго не мог успокоиться. Искренние слезы тоски, пролитые им в эти минуты, конечно, примирили с ним память поэта, если при жизни между ними еще оставалась тень неприязни... К. А. ПОЛЕВОЙ ИЗ СТАТЬИ "АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН" Кто не знал Пушкина лично, для тех скажем, что отличительным характером его в обществе была задумчивость или какая-то тихая грусть, которую даже трудно выразить. Oн казался при этом стесненным, попавшим не на свое место. Зато в искреннем, небольшом кругу, с людьми по сердцу, не было человека разговорчивее, любезнее, остроумнее. Тут он любил и посмеяться, и похохотать, глядел на жизнь только с веселой стороны, и с необыкновенною ловкостью мог открывать смешное. Одушевленный разговор его был красноречивою импровизациею, так что он обыкновенно увлекал всех, овладевал разговором, и это всегда кончалось тем, что другие смолкали невольно, а говорил он. Если бы записан был хоть один такой разговор Пушкина, похожий на рассуждение, перед ним показались бы бледны профессорские речи Вильмена и Гизо. Вообще Пушкин обладал необычайными умственными способностями. Уже во время славы своей он выучился, живя в деревне, латинскому языку, которого почти не знал, вышедши из Лицея. Потом, в Петербурге, изучил он английский язык в несколько месяцев, так что мог читать поэтов. Французский знал он в совершенстве. "Только с немецким не могу я сладить! ¬ сказал он однажды. ¬ Выучусь ему, и опять все забуду: это случалось уже не раз". Он страстно любил искусства и имел в них оригинальный взгляд. Тем особенно был занимателен и разговор его, что он обо всем судил умно, блестяще и чрезвычайно оригинально. А. О. СМИРНОВА-POCСET РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ Я. П. ПОЛОНСКИМ Ни в ком не было такого ребяческого благодушия, как в Жуковском. Но никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли ¬ бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уж молчит, а Жуковский смеется: "Ты, брат Пушкин, черт тебя знает, какой ты ¬ ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураки и записываешь". Раз я созналась Пушкину, что мало читаю. Он мне говорит: "Послушайте, скажу и я вам по секрету, что я читать терпеть не могу, многого не читал, о чем говорю. Чужой ум меня стесняет. Я такого мнения, что на свете дураков нет. У всякого есть ум, мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до царя". И действительно, он мог со всеми весело проводить время. Иногда с лакеями беседовал. Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал потеть. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. ¬ Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и поди к нему. ¬ Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти? ¬ Можно. С мокрыми курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. ¬ А я вам приготовил кой-что прочесть, ¬ говорит. ¬ Ну читайте. Пушкин начинал читать (в это время он сочинял все сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен. Читал стихи он плохо. Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила? "Что ты ревнуешь ко мне. Право, мне все равны; и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, ¬ разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня". ¬ Я это очень хорошо вижу, говорит, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает. Однажды говорю я Пушкину: "Мне очень нравятся ваши стихи "Подъезжая под Ижоры". ¬ Отчего они вам нравятся? ¬ Да так, ¬ они как будто подбоченились, будто плясать хотят. Пушкин очень смеялся. ¬ Ведь вот, подите, отчего бы это не сказать в книге печатно ¬ "подбоченились", ¬ а вот как это верно. Говорите же после этого, что книги лучше разговора. Когда сердце бьется от радости, то, по словам Пушкина, оно: То так, То пятак, То денежка! Этими словами он хотел выразить биение и тревогу сердца. Наговорившись с ним, я спрашивала его (поутру у него в комнате): ¬ Что же мы теперь будем делать? ¬ А вот что! Не возьмете ли вы меня прокатиться в придворных дрогах? ¬ Поедемте. Бывало, и поедем. Я сяду с его женой, а он на перекладинке, впереди нас, и всякий раз, бывало, поет во время таких прогулок: Уж на Руси Мундир он носит узкий, Ай да царь, ай да царь, Православный государь! (Не помню, запишу в другое время.). А. Н. ПОНАФИДИНА ВОСПОМИНАНИЯ Бабушка моя, Анна Ивановна Понафидина, по выходе замуж получила от отца своего хутор Курово, где и поселилась вместе с мужем Павлом Ивановичем Понафидиным, моим дедом. Они начали создавать себе поблизости чудное во всех отношениях имение, а в 1826 году перешли туда жить, имея уже шесть человек детей. Это имение они назвали Курово-Покровское и прожили в нем всю свою долголетнюю жизнь счастливо, мирно, окруженные общей любовью и глубоким уважением. Дед был моряк, долго жил в Англии, хорошо познакомился с английской культурой и приобрел много знаний, которые сумел применять в своем хозяйстве. Алексей Николаевич Вульф, мой дядя, отзывается о деде очень лестно: "С здравым своим рассудком приобрел он познания, которые в соединении с его благородным, в полном смысле слова, и добрым нравом делают его прекраснейшим человеком и, по этим же причинам, счастливым супругом и отцом". На основании такого мнения о дедушке Алексей Николаевич познакомил его с Пушкиным, когда тот приехал в Тверскую губернию, в имение Малинники. В пяти верстах от них, в Павловском, жил брат бабушки Павел Иванович Вульф. Однажды у него был званый обед, о котором Пушкин упоминает в своей переписке. "На днях, ¬ пишет он, ¬ было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать; мать принесла им изюму и черносливу и думала тихонько от них убраться, но Петр Маркович их взбудоражил; он к ним прибежал: "Дети! Дети! Мать вас обманывает! Не ешьте черносливу, поезжайте с нею; там будет Пушкин; он весь сахарный, а зад у него яблочный; его разрежут, и всем вам будет по кусочку". Дети разревелись: "Не хотим черносливу, хотим Пушкина!" Нечего делать: их повезли, и они сбежались ко мне, облизываясь, но, увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили". Эпизод на обеде в честь Пушкина, рассказанный к я самим, касался моей бабушки, моего отца Николая и моих дядей Ивана и Михаила Павловичей Понафиднных. Имение наше Курово-Покровское имело счастье неоднократно видеть в своих стенах гениального поэта. О посещениях Курово-Покровского Пушкиным я знаю из рассказов бабушки и тетушек. <...> От дедушки тетушка слышала следующий рассказ. Пушкин был в Курово- Покровском. Он работал над седьмой главой "Евгения Онегина" в Цветной комнате, выходящей в сад. В ней четыре окна: три на западной стороне и одно на южной. Около среднего окна стоял стол. У него-то и находился поэт. Это было около полудил. Пушкин всегда писал в предобеденное время. Мой дедушка зашел к нему. Пушкин любил с ним беседовать и сказал шутливо: ¬ Вот, Павел Иванович, не найду рифмы к этой фразе. К сожалению, тетушка не помнила этой фразы. Дедушка очень удачно подсказал, а Пушкин спросил: ¬ Сколько же червонцев я должен заплатить вам, Павел Иванович? Думаю, Пушкин сказал так потому, что знал от дяди Алексея Николаевича Вульфа, как бескорыстен, честен и гуманен был дед. На вопрос поэта дедушка ответил: ¬ Уж, право, не знаю, Александр Сергеевич, надо нам это хорошенько обдумать. И оба они рассмеялись. От моей бабушки тетушка слышала, что в основу своей драмы "Русалка" Пушкин положил происшествие, о котором он узнал в бытность свою в Бернове, но от кого и когда ¬ не знаю. В конце XVIII столетия или начале XIX приехал погостить в Берново к моему прадеду Ивану Петровичу Вульфу его знакомый, большой сановник, московский главнокомандующий Тутолмин. Привез он с собой своего лакея, столичного красивого франта. У местного мельника была красавица дочь, известная своей красотой во всей волости. С этим лакеем у нее завязался роман. Он ухаживал за ней, соблазнил ее и уехал, оставив беременной. Девушка не вынесла этого позора, горя и стыда и утопилась в берновском омуте. Пребывание Пушкина в Берновской волости было, по словам бабушки, великим событием. Все съезжались, чтобы увидать его, побыть с ним, рассмотреть его как необыкновенного человека. Но талантом его, как казалось бабушке, такой поклоннице поэта, все эти пожилые люди мало восхищались, мало понимали и недостаточно ценили всю силу его гениального творчества. Совсем другое впечатление оставило у моих, тогда еще совсем юных, тетушек пребывание Пушкина и знакомство с ним. Все они были влюблены в его произведения, а может быть, и в него самого. Стихотворения и поэмы переписывали они в свои альбомы, перечитывали их и до старости любили декламировать чуть не со слезами на глазах, со свойственной тому времени сентиментальностью. Многие очень робкие и наивные девушки, несмотря на страстное желание и благоговение к Пушкину, боялись встречи с ним, зная, что он обладал насмешливостью и острым языком. Тетушка моя Екатерина Ивановна Гладкова рассказывала мне о таком эпизоде. Однажды собралось много молодежи в Бернове, и у трех сосен, близ омута, в излюбленном месте для пикников и сборищ, играли в горелки. Неожиданно приехали туда Алексей Николаевич Вульф и Пушкин. Все барышни всполошились и убежали, но потом вернулись, кроме тетушки моей Софьи Михайловны Иогансон. Как ни убеждала ее Екатерина Ивановна, она не возвращалась и говорила, что Пушкин будет смеяться над ее большим носом. Когда Александр Сергеевич узнал об этом от Екатерины Ивановны, то засмеялся и сказал: ¬ Зачем бы я стал смотреть на некрасивый нос барышни, когда я мог бы любоваться коротенькими бегающими ножками, которые я так люблю. Как особенность Пушкина, рассказывали, что он очень любил общество и разговоры женской прислуги ¬ приживалок, экономок, горничных. Одна почтенная старушка Наталья Филипповна, прислуга Алексея Николаевича Вульфа, передавала мне, как Александр Сергеевич любил вставать рано и зимой, когда девушки топили печи и в доме еще была тишина, приходил к ним, шутил с ними и пугал их. В обращении с ними он был так прост, что они отвечали ему шутками, называли его "фармазоном" и, глядя на его длинные выхоленные ногти, дьяволом с когтями. Эта черта Пушкина очень характерна для такого наблюдателя и толкователя человеческих душ, каким он был. И. И. ПУЩИН ЗАПИСКИ О ПУШКИНЕ Е. И. Якушкину Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься! ¬ и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах в доме Бронникова. Прошу терпеливо, и снисходительно слушать немудрый мой рассказ. Собираясь теперь проверить былое с некоторою отчетливостию, я чувствую, что очень поспешно и опрометчиво поступил, истребивши в Лицее тогдашний мой дневник, который продолжал с лишком год. Там нашлось бы многое, теперь отуманенное, всплыли бы некоторые заветные мелочи ¬ печать того времени. Не знаю, почему тогда вдруг мне показалось, что нескромно вынимать из тайника сердца заревые его трепетания, волнения, заблуждения и верования! Теперь самому любопытно было бы взглянуть на себя тогдашнего, с тогдашнею обстановкою; но дело кончено: тетради в печке и поправить беды невозможно. Впрочем, вы не будете тут искать исторической точности; прошу смотреть без излишней взыскательности на мои воспоминания о человеке, мне близком с самого нашего детства: я гляжу на Пушкина не как литератор, а как друг и товарищ. Невольным образом в этом рассказе замешивается и собственная моя личность; прошу не обращать на нее внимания. Придется, может быть, и об Лицее сказать словечко: вы это простите, как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом, все сдаю вам, как вылилось на бумагу. 1811 года, в августе, числа решительно не помню, дед мой, адмирал Пущин, повез меня и двоюродного моего брата Петра, тоже Пущина, к тогдашнему министру народного просвещения гр. А. К. Разумовскому. Старик, с лишком восьмидесятилетний, хотел непременно сам представить своих внучат, записанных по его же просьбе в число кандидатов Лицея, нового заведения, которое самым своим названием поражало публику в России, ¬ не все тогда имели понятие о колоннадах и ротондах в афинских садах, где греческие философы научно беседовали с своими учениками. Это замечание мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам гр. Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень важно сказал окружавшим его: "Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария ¬ это... Лицей!" ¬ поклонился, повернул лошадь и ускакал. ¬ Надобно сознаться, что определение очень забавно, хотя далеко не точно. Дедушка наш Петр Иванович насилу вошел на лестницу, в зале тотчас сел, а мы с Петром стали по обе стороны возле него, глядя на нашу братью, уже частию тут собранную. Знакомых у нас никого не было. Старик, не видя появления министра, начинал сердиться. Подозвал дежурного чиновника и объявил ему, что андреевскому кавалеру не приходится ждать, что ему нужен Алексей Кириллович, а не туалет его. Чиновник исчез, и тотчас старика нашего с нами повели во внутренние комнаты, где он нас поручил благосклонному вниманию министра, рассыпавшегося между тем в извинениях. Скоро наш адмирал отправился домой, а мы, под покровом дяди Рябинина, приехавшего сменить деда, остались в зале, которая почти вся наполнилась вновь наехавшими нашими будущими однокашниками с их провожатыми. У меня разбежались глаза: кажется, я не был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся ¬ глядел на всех и никого не видал. Вошел какой-то чиновник с бумагой в руке и начал выкликать по фамилиям. ¬ Я слышу: Ал. Пушкин! ¬ выступает живой мальчик, курчавый, быстроглазый, тоже несколько сконфуженный. По сходству ли фамилий или по чему другому, несознательно сближающему, только я его заметил с первого взгляда. Еще вглядывался в Горчакова, который был тогда необыкновенно миловиден. При этом передвижении мы все несколько приободрились, начали ходить в ожидании представления министру и начала экзамена. Не припомню, кто, только чуть ли не В. Л. Пушкин, привезший Александра, подозвал меня и познакомил с племянником. Я узнал от него, что он живет у дяди на Мойке, недалеко от нас. Мы положили часто видаться. Пушкин, в свою очередь, познакомил меня с Ломоносовым и Гурьевым. Скоро начали нас вызывать поодиночке в другую комнату, где в присутствии министра начался экзамен, после которого все постепенно разъезжались. Все кончилось довольно поздно. Через несколько дней Разумовский пишет дедушке, что оба его внука выдержали экзамен, но что из нас двоих один только может быть принят в Лицей, на том основании, что правительство желает, чтоб большее число семейств могло воспользоваться новым заведением. На волю деда отдавалось решить, который из его внуков должен поступить. Дедушка выбрал меня, кажется, потому, что у батюшки моего, старшего его сына, семейство было гораздо многочисленнее. Таким образом я сделался товарищем Пушкина. О его приеме я узнал при первой встрече у директора нашего В. Ф. Малиновского, куда нас неоднократно собирали сначала для снятия мерки, потом для примеривания платья, белья, ботфорт, сапог, шляп и пр. На этих свиданиях мы все больше или меньше ознакомились. Сын директора Иван тут уже был для нас чем-то вроде хозяина. Между тем, когда я достоверно узнал, что и Пушкин вступает в Лицей, то на другой же день отправился к нему, как к ближайшему соседу. С этой поры установилась и постепенно росла наша дружба, основанная на чувстве какой-то безотчетной симпатии. Родные мои тогда жили на даче, а я только туда ездил; большую же часть времени проводил в городе, где у профессора Лоди занимался разными предметами, чтобы не даром пропадало время до вступления моего в Лицей. При всякой возможности я отыскивал Пушкина, иногда с ним гулял в Летнем саду; эти свидания вошли в обычай, так что если несколько дней меня не видать, Василий Львович, бывало, мне пеняет: он тоже привык ко мне, полюбил меня. Часто, в его отсутствие, мы оставались с Анной Николаевной <Ворожейкиной>. Она подчас нас, птенцов, приголубливала; случалось, что и прибранит, когда мы надоедали ей нашими рановременными шутками. Именно замечательно, что она строго наблюдала, чтоб наши ласки не переходили границ, хотя и любила с нами побалагурить и пошалить, а про нас и говорить нечего: мы просто наслаждались непринужденностью и некоторой свободою в обращении с милой девушкой. С Пушкиным часто доходило до ссоры, иногда она требовала тут вмешательства и дяди. Из других товарищей видались мы иногда с Ломоносовым и Гурьевым. Madame Гурьева нас иногда и к себе приглашала. Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь не думал выказываться и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было 12 лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам и раньше и легче находят случай чему-нибудь выучиться. Обстановка Пушкина в отцовском доме и у дяди, в кругу литераторов, помимо природных его дарований, ускорила его образование, но нисколько не сделала его заносчивым, признак доброй почвы. Все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик и пр. В этом даже участвовало его самолюбие ¬ бывали столкновения, очень неловкие. Как после этого понять сочетание разных внутренних наших двигателей! Случалось точно удивляться переходам в нем: видишь, бывало, его поглощенным не по летам в думы и чтения, и тут же внезапно оставляет занятия, входит в какой-то припадок бешенства за то, что другой, ни на что лучшее не способный, перебежал его или одним ударом уронил все кегли. Я был свидетелем такой сцены на Крестовском острову, куда возил нас иногда на ялике гулять Василий Львович. Среди дела и безделья незаметным образом прошло время до октября. В Лицее все было готово, и нам ведено было съезжаться в Царское Село. Как водится, я поплакал, расставаясь с домашними; сестры успокаивали меня тем, что будут навещать по праздникам, а на рождество возьмут домой. Повез меня тот же дядя Рябинин, который приезжал за мной к Разумовскому. В Царском мы вошли к директору: его дом был рядом с Лицеем. Василий Федорович поцеловал меня, поручил инспектору Пилецкому-Урбановичу отвести в Лицей. Он привел меня прямо в четвертый этаж и остановился перед комнатой, где над дверью была черная дощечка с надписью: • 13. Иван Пущин; я взглянул налево и увидел: • 14. Александр Пушкин. Очень был рад такому соседу, по его еще не было, дверь была заперта. Меня тотчас ввели во владение моей комнаты, одели с ног до головы в казенное, тут приготовленное, и пустили в залу, где уже двигались многие новобранцы. Мелкого нашего народу с каждым днем прибывало. Мы знакомились поближе друг с другом, знакомились и с роскошным нашим новосельем. Постоянных классов до официального открытия Лицея не было, но некоторые профессора приходили заниматься с нами, предварительно испытывая силы каждого и, таким образом, знакомясь с нами, приучали нас, в свою очередь, к себе. Все тридцать воспитанников собрались. Приехал министр, все осмотрел, делал нам репетицию церемониала в полной форме, то есть вводили нас известным порядком в залу, ставили куда следует, по списку вызывали и учили кланяться по направлению к месту, где будет сидеть император и высочайшая фамилия. При этом неизбежно были презабавные сцены неловкости и ребяческой наивности. Настало наконец 19 октября, день, назначенный для открытия Лицея. Этот день, памятный нам, первокурсным, не раз был воспет Пушкиным в незабвенных его для нас стихах, знакомых больше или меньше и всей читающей публике. Торжество началось молитвой. В придворной церкви служили обедню и молебен с водосвятием. Мы на хорах присутствовали при служении. После молебна духовенство со святой водою пошло в Лицей, где окропило нас и все заведение. В лицейской зале, между колоннами, поставлен был большой стол, покрытый красным сукном, с золотой бахромой. На этом столе лежала высочайшая грамота, дарованная Лицею. По правую сторону стола стояли мы в три ряда; при нас ¬ директор, инспектор и гувернеры; по левую ¬ профессора и другие чиновники лицейского управления. Остальное пространство залы, на некотором расстоянии от стола, было все уставлено рядами кресел для публики. Приглашены были все высшие сановники и педагоги из Петербурга. Когда все общество собралось, министр пригласил государя. Император Александр явился в сопровождении обеих императриц, в. к. Константина Павловича и в. к. Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя. Среди общего молчания началось чтение. Первый вышел И. И. Мартынов, тогдашний директор департамента министерства народного просвещения. Дребезжащим, тонким голосом прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. (Единственное из закрытых учебных заведений того времени, которого устав гласил: "Телесные наказания запрещаются". Я не знаю, есть ли и теперь другое, на этом основании существующее. Слышал даже, что и в Лицее, при императоре Николае, разрешено наказывать с родительскою нежностью лозою смирения.) Вслед за Мартыновым робко выдвинулся на сцену наш директор В. Ф. Малиновский, со свертком в руке. Бледный как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем ободрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего не слышать. Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика, при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась и вооружалась терпением; но, по мере того как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживлялись, и к концу его замечательной речи слушатели уже были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе: это небывалое дело так поразило и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну Владимирский крест ¬ награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося перед открытием Лицея из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте, и назначенного в Лицей на политическую кафедру. Куницын вполне оправдал внимание царя: он был один между нашими профессорами урод в этой семье. Куницыну дань сердца и вина! Он создал нас, он воспитал наш пламень, Поставлен им краеугольный камень, Им чистая лампада возжена... [Пушкин. Годовщина 19 октября 1825 года.] После речей стали пас вызывать по списку; каждый, выходя перед стол, кланялся императору, который очень благосклонно вглядывался в нас и отвечал терпеливо па неловкие наши поклоны. Когда кончилось представление виновников торжества, царь, как хозяин, отблагодарил всех, начиная с министра, и пригласил императриц осмотреть новое его заведение. За царской фамилией двинулась и публика. Нас между тем повели в столовую к обеду, чего, признаюсь, мы давно ожидали. Осмотрев заведение, гости Лицея возвратились к нам в столовую и застали нас усердно трудящимися над супом с пирожками. Царь беседовал с министром. Императрица Марья Федоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, оперлась сзади на его плечи, чтоб он не приподнимался, и спросила его. "Карош суп?" Он медвежонком отвечал: "Oui, monsieur!" [Да, монсеньор!]. Сконфузился ли он и не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, ¬ только все это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке и в мужеском роде. Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов, а наш Корнилов соника <сразу> попал на зубок; долго преследовала его кличка: monsieur. Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденною своею приветливостью ко всем; она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово. Тут, может быть, зародилась у Пушкина мысль стихов к ней: На лире скромной, благородной... ¬ и проч. [Изд. Анненкова, т. VII, стр. 25. Г-н Анненков напрасно относит эти стихи к 1819 году; они написаны в Лицее в 1816-м.] Константин Павлович у окна щекотал и щипал сестру свою Анну Павловну; потом подвел ее к Гурьеву, своему крестнику, и, стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, сказал ей: "Рекомендую тебе эту моську. Смотри, Костя, учись хорошенько!" Пока мы обедали ¬ и цари удалились, и публика разошлась. У графа Разумовского был обед для сановников; а педагогию петербургскую и нашу лицейскую угощал директор в одной из классных зал. Все кончилось уже при лампах. Водворилась тишина. Друзья мои, прекрасен наш союз: Он как душа неразделим и вечен, Неколебим, свободен и беспечен! Срастался он под сенью дружных муз. Куда бы нас ни бросила судьбина, И счастие куда б ни повело, Вс° те же мы; нам целый мир чужбина, Отечество нам Царское Село. [Пушкин. Годовщина 19 октября 1825 года.] Дельвиг, в прощальной песне 1817 года, за нас всех вспоминает этот день: Тебе, наш царь, благодаренье! Ты сам нас юных съединил И в сем святом у единеньи На службу музам посвятил. Вечером нас угощали десертом а discrйtion [Вволю.] вместо казенного ужина. Кругом Лицея поставлены были плошки, а на балконе горел щит с вензелем императора. Сбросив парадную одежду, мы играли перед Лицеем в снежки при свете иллюминации и тем заключили свой праздник, не подозревая тогда в себе будущих столпов отечества, как величал нас Куницын, обращаясь в речи к нам. Как нарочно для нас, тот год рано стала зима. Все посетители приезжали из Петербурга в санях. Между ними был Е. А. Энгельгардт, тогдашний директор Педагогического института. Он так был проникнут ощущениями этого дня и в особенности речью Куницына, что в тот же вечер, возвратясь домой, перевел ее на немецкий язык, написал маленькую статью и все отослал в дерптский журнал. Этот почтенный человек не, предвидел тогда, что ему придется быть директором Лицея в продолжение трех первых выпусков. Несознательно для нас самих мы начали в Лицее жизнь совершенно новую, иную от всех других учебных заведений. Через несколько дней после открытия, за вечерним чаем, как теперь помню, входит директор и объявляет нам, что получил предписание министра, которым возбраняется выезжать из Лицея, а что родным дозволено посещать нас по праздникам. Это объявление категорическое, которое, вероятно, было уже предварительно постановлено, но только не оглашалось, сильно отуманило нас всех своей неожиданностию. Мы призадумались, молча посмотрели друг на друга, потом начались между нами толки и даже рассуждения о незаконности такой меры стеснения, не бывшей у нас в виду при поступлении в Лицей. Разумеется, временное это волнение прошло, как проходит постепенно все, особенно в те годы. Теперь, разбирая беспристрастно это неприятное тогда нам распоряжение, невольно сознаешь, что в нем-то и зародыш той неразрывной, отрадной связи, которая соединяет первокурсных Лицея. На этом основании, вероятно, Лицей и был так устроен, что по возможности были соединены все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения. Роскошь помещения и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который, как говорили тогда, намерен был воспитывать с нами своих братьев, великих князей Николая и Михаила, почти наших сверстников но летам; но императрица Мария Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями. Для Лицея отведен был огромный, четырехэтажный флигель дворца, со всеми принадлежащими к нему строениями. Этот флигель при Екатерине занимали великие княжны: из них в 1811 году одна только Анна Павловна оставалась незамужнею. В нижнем этаже помещалось хозяйственное управление и квартиры инспектора, гувернеров и некоторых других чиновников, служащих при Лицее; во втором ¬ столовая, больница с аптекой и конференц-зала с канцелярией; в третьем ¬ рекреационная зала, классы (два с кафедрами, один для занятий воспитанников после лекций), физический кабинет, комната для газет и журналов и библиотека в арке, соединяющей Лицей со дворцом чрез хоры придворной церкви. В верхнем ¬ дортуары. Для них, на протяжении вдоль всего строения, во внутренних поперечных стенах прорублены были арки. Таким образом образовался коридор с лестницами на двух концах, в котором с обеих сторон перегородками отделены были комнаты: всего пятьдесят нумеров. Из этого же коридора вход в квартиру гувернера Чирикова, над библиотекой. В каждой комнате ¬ железная кровать, комод, конторка, зеркало, стул, стол для умывания, вместе и ночной. На конторке чернильница и подсвечник со щипцами. Во всех этажах и на лестницах было освещение ламповое; в двух средних этажах паркетные полы. В зале зеркала во всю стену, мебель штофная. Таково было новоселье наше! При всех этих удобствах нам нетрудно было привыкнуть к повой жизни. Вслед за открытием начались правильные занятия. Прогулка три раза в день, во всякую погоду. Вечером в зале ¬ мячик и беготня. Вставали мы по звонку в шесть часов. Одевались, шли на молитву в залу. Утреннюю и вечернюю молитву читали мы вслух по очереди. От 7 до 9 часов ¬ класс. В 9 ¬ чай; прогулка ¬ до 10. От 10 до 12 ¬ класс. От 12 до часу ¬ прогулка. В час ¬ обед. От 2 до 3 ¬ или чистописанье, или рисованье. От 3 до 5 ¬ класс. В 5 часов ¬ чай; до 6 ¬ прогулка; потом повторение уроков или вспомогательный класс. По середам и субботам ¬ танцеванье или фехтованье. Каждую субботу баня. В половине 9 часа ¬ звонок к ужину. После ужина до 10 часов ¬ рекреация. В 10 ¬ вечерняя молитва, сон. В коридоре на ночь ставили ночники во всех арках. Дежурный дядька мерными шагами ходил по коридору. Форма одежды сначала была стеснительна. По будням ¬ синие сюртуки с красными воротниками и брюки того же цвета: это бы ничего; но зато, по праздникам, мундир (синего сукна с красным воротником, шитым петлицами, серебряными в первом курсе, золотыми ¬ во втором), белые панталоны, белый жилет, белый галстук, ботфорты, треугольная шляпа ¬ в церковь и на гулянье. В этом наряде оставались до обеда. Ненужная эта форма, отпечаток того времени, постепенно уничтожилась: брошены ботфорты, белые панталоны и белые жилеты заменены синими брюками с жилетами того же цвета; фуражка вытеснила совершенно шляпу, которая надевалась нами, только когда учились фронту в гвардейском образцовом баталионе. Белье содержалось в порядке особою кастеляншею; в наше время была m-me Скалон. У каждого была своя печатная метка: нумер и фамилия. Белье переменялось на теле два раза, а столовое и на постели раз в неделю. Обед состоял из трех блюд (по праздникам четыре). За ужином два. Кушанье было хорошо, но это не мешало нам иногда бросать пирожки Золотареву в бакенбарды. При утреннем чае ¬ крупитчатая белая булка, за вечерним ¬ полбулки. В столовой, по понедельникам, выставлялась программа кушаний на всю неделю. Тут совершалась мена порциями по вкусу. Сначала давали по полустакану портеру за обедом. Потом эта английская система была уничтожена. Мы ограничивались квасом и чистою водой. При нас было несколько дядек: они заведовали чисткой платья, сапог и прибирали в комнатах. Между ними замечательны были Прокофьев, екатерининский сержант, польский шляхтич Леонтий Кемерский, сделавшийся нашим домашним restaurant. У него явился уголок, где можно было найти конфекты, выпить чашку кофе и шоколаду (даже рюмку ликеру ¬ разумеется, контрабандой). Он иногда, по заказу именинника, за общим столом, вместо казенного чая, ставил сюрпризом кофе утром или шоколад вечером, со столбушками сухарей. Был и молодой Сазонов, необыкновенное явление физиологическое; Галль нашел бы, несомненно, подтверждение своей системы в его черепе: Сазонов был моим слугою И Пешель доктором моим. Стих Пушкина. Слишком долго рассказывать преступления этого парня; оно же и не идет к делу. Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми; усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита! Сыны Бородина, о кульмские герои! Я видел, как на брань летели ваши строи; Душой торжественной за братьями летел... [Изд. Анненкова, т. II, стр. 77,] Так вспоминал Пушкин это время в 1815 году, в стихах на возвращение императора из Парижа. Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал нам их громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов; читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событии, объясняя иное, нам не доступное. Таким образом мы скоро сжились, свыклись. Образовалась товарищеская семья, в этой семье ¬ свои кружки; в этих кружках начали обозначаться, больше или меньше, личности каждого; близко узнали мы друг друга, никогда не разлучаясь; тут образовались связи на всю жизнь. Пушкин, с самого начала, был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей. Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело его коновым промахам, которые никогда не ускальзывают в школьных сношениях. Я, как сосед (с другой стороны его нумера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком- нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и это его волновало. Вместе мы, как умели, сглаживали некоторые шероховатости, хотя не всегда это удавалось. В нем была смесь излишней смелости с застенчивостью, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило. Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом, это ¬ капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено, почти невозможно, при совершенно бесцеремонном обращении, уберечься от некоторых неприятных столкновений вседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на его привязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем, не проявляясь, впрочем, свойственною ей иногда пошлостью. Чтоб полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось. Вот почему, может быть, Пушкин говорил впоследствии: Товарищ милый, друг прямой! Тряхнем рукою руку, Оставим в чаше круговой Педантам сродну скуку. Не в первый раз мы вместе пьем, Нередко и бранимся, Но чашу дружества нальем И тотчас помиримся [Пирующие студенты. Изд. Анненкова, т. II, стр. 19.]. Потом опять, в 1817 году, в альбоме, перед самым выпуском, он же сказал мне: Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок, Исписанный когда-то мною, На время улети в лицейский уголок Всесильной, сладостной мечтою. Ты вспомни быстрые минуты первых дней, Неволю мирную, шесть лет соединенья, Печали, радости, мечты души твоей, Размолвки дружества и сладость примиренъя, Что было и не будет вновь... И с тихими тоски слезами Ты вспомни первую любовь. Мой друг! Она прошла... но с первыми друзьями Не резвою мечтой союз твой заключен; Пред грозным временем, пред грозными судьбами, О милый, вечен он! [Изд. Анненкова, т. II, стр. 170.] Лицейское наше шестилетие, в историко-хронологическом отношении, можно разграничить тремя эпохами, резко между собою отделяющимися: директорством Малиновского, междуцарствием (то есть управление профессоров: их сменяли после каждого ненормального события) и директорством Энгельгардта. Не пугайтесь! Я не поведу вас этой длинной дорогой, она вас утомит. Не станем делать изысканий; все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам и памятной, должны оставаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях. При самом начале ¬ он наш поэт. Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончив лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: "Теперь, господа, будем пробовать перья: опишите мне, пожалуйста, розу стихами". Наши стихи вообще нe клеились, а Пушкин мигом прочел два четверостишия, которые всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли не в 1811 году, и никак не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому, что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом не упоминают. Пушкин потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на всех эпиграммы и проч. Естественно, он был во главе литературного движения, сначала в стенах Лицея, потом и вне его, в некоторых современных московских изданиях. Все это обследовано почтенным издателем его сочинений П. В. Анненковым, который запечатлел свой труд необыкновенною изыскательностью, полным знанием дела и горячею любовью к Пушкину ¬ поэту и человеку [Из уважения к истине должен кстати заметить, что г. Анненков приписывает Пушкину мою прозу (т. II, стр. 29, VI). Я говорю про статью "Об эпиграмме и надписи у древних". Статью эту я перевел из Ла-Гарпа и просил Пушкина перевести для меня стихи, которые в ней приведены. Все это, за подписью П., отправил я к Вл. Измайлову, тогдашнему издателю "Вестника Европы". Потом к нему же послал другой перевод, из Лафатера: "О путешествиях". Тут уж я скрывался под буквами ¬ Обе эти статьи были напечатаны. Письма мои передавались на почту из нашего дома в Петербурге; я просил туда же адресоваться ко мне в случае надобности. Измайлов до того был в заблуждении, что, благодаря меня за переводы, просил сообщать ему для его журнала известия о петербургском театре; он был уверен, что я живу в Петербурге и непременно театрал, между тем как я сидел еще на лицейской скамье. Тетради барона Модеста Корфа ввели Анненкова в ошибку, для меня очень лестную, если бы меня тревожило авторское самолюбие.]. Сегодня расскажу вам историю гогель-могеля, которая сохранилась в летописях Лицея. Шалость приняла серьезный характер и могла иметь пагубное влияние и на Пушкина и на меня, как вы сами увидите. Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гогель-могелю. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара. Разумеется, кроме нас были и другие участники в этой вечерней пирушке, но они остались за кулисами по делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором чересчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернер заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню. Сказал инспектору. Тот, после ужина, всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное. Тут же начались опросы, розыски. Мы трое явились и объявили, что это паше дело и что мы одни виноваты. Исправлявший тогда должность директора профессор Гауеншильд донес министру. Разумовский приехал из Петербурга, вызвал нас из класса и сделал нам формальный строгий выговор. Этим не кончилось, ¬ дело поступило на решение конференции. Конференция постановила следующее: 1) Две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы, 2) Сместить нас на последние места за столом, где мы сидели по поведению, и 3) Занести фамилии наши, с прописанием виновности и приговора, в черную книгу, которая должна иметь влияние при выпуске. Первый пункт приговора был выполнен буквально. Второй смягчался по усмотрению начальства: нас, по истечении некоторого времени, постепенно подвигали опять вверх. При этом случае Пушкин сказал: Блажен муж, иже Сидит к каше ближе. На этом конце стола раздавалось кушанье дежурным гувернером. Третий пункт, самый важный, остался без всяких последствий. Когда при рассуждениях конференции о выпуске представлена была директору Энгельгардту черная эта книга, где только мы и были записаны, он ужаснулся и стал доказывать своим сочленам, что мудрено допустить, чтобы давнишняя шалость, за которую тогда же было взыскано, могла бы еще иметь влияние и на всю будущность после выпуска. Все тотчас же согласились с его мнением, и дело было сдано в архив. Гогель-могель ¬ ключ к посланию Пушкина ко мне; Помнишь ли, мой брат по чаше, Как в отрадной тишине Мы топили горе наше В чистом пенистом вине? Как, укрывшись молчаливо В нашем тесном уголке, С Вакхом нежились лениво Школьной стражи вдалеке? Помнишь ли друзей шептанье Вкруг бокалов пуншевых, Рюмок грозное молчанье, Пламя трубок грошевых? Закипев, о сколь прекрасно Токи дымные текли! Вдруг педанта глас ужасный Нам послышался вдали ¬ И бутылки вмиг разбиты, И бокалы все в окно, Всюду по полу разлиты Пунш и светлое вино. Убегаем торопливо; Вмиг исчез минутный страх; Щек румяных цвет игривый, Ум и сердце на устах. Хохот чистого веселья, Неподвижный тусклый взор Изменяли час похмелья, Сладкий Вакха заговор! О друзья мои сердечны! Вам клянуся, за столом Всякий год, в часы беспечны, Поминать его вином [Изд. Анненкова, т. II, стр. 217. 86]. По случаю гогель-могеля Пушкин экспромтом сказал в подражание стихам И. И. Дмитриева: (Мы недавно от печали, Лиза, я да Купидон, По бокалу осушали И прогнали мудрость вон... ¬ и проч.) Мы недавно от печали, Пущин, Пушкин, я, барон, По бокалу осушали. И Фому прогнали вон [Остальных строф не помню; этому с лишком сорок лет.]. Фома был дядька, который купил нам ром. Мы койкак вознаградили его за потерю места. Предполагается, что песню поет Малиновский, его фамилии не вломаешь в стих. Барон ¬ для рифмы, означает Дельвига. Были и карикатуры, на которых из-под стола выглядывали фигуры тех, которых нам удалось скрыть. Вообще это пустое событие (которым, разумеется, нельзя было похвастать) наделало тогда много шуму и огорчило наших родных, благодаря премудрому распоряжению начальства. Все могло окончиться домашним порядком, если бы Гауеншильд и инспектор Фролов не вздумали формальным образом донести министру... Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я говорю Пушкину, что любопытно бы знать, о чем так горячатся они, о чем так спорят, идя от молитвы? Он почти не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету и на другой день встретил меня стихами: От всенощной, вечор, идя домой, Антипьевна с Марфушкою бранилась; Антипьевна отменно горячилась. "Постой, ¬ кричит, ¬ управлюсь я с тобой! Ты думаешь, что я забыла Ту ночь, когда, забравшись в уголок, Ты с крестником Ванюшею шалила? Постой ¬ о всем узнает муженек!" "Тебе ль грозить, ¬ Марфушка отвечает, ¬ Ванюша что? Ведь он еще дитя; А сват Трофим, который у тебя И день и ночь? Весь город это знает. Молчи ж, кума: и ты, как я, грешна, Словами ж всякого, пожалуй, разобидишь. В чужой... соломинку ты видишь, А у себя не видишь и бревна". "Вот что ты заставил меня написать, любезный друг", ¬ сказал он, видя, что я несколько призадумался, выслушав его стихи, в которых поразило меня окончание. В эту минуту подошел к нам Кайданов, ¬ мы собирались в его класс. Пушкин и ему прочел свой рассказ. Кайданов взял его за ухо и тихонько сказал ему: "Не советую вам, Пушкин, заниматься такой поэзией, особенно кому-нибудь сообщать ее. И вы, Пущин, не давайте волю язычку", ¬ прибавил он, обратясь ко мне. Хорошо, что на этот раз подвернулся нам добрый Иван Кузьмич, a нe другой кто-нибудь. Впрочем, надо сказать: вес профессора смотрели с благоговением па растущий талант Пушкина. В математическом классе вызвал его раз Карцов к доске и задал алгебраическую задачу. Пушкин долго переминался с ноги на ногу и все писал молча какие-то формулы. Карцев спросил его наконец: "Что ж вышло? Чему равняется икс?" Пушкин, улыбаясь, ответил: нулю! "Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи". Спасибо и Карцеву, что он из математического фанатизма не вел войны с его поэзией. Пушкин охотнее всех других классов занимался в классе Куницына, и то совершенно по-своему: уроков никогда не повторял, мало что записывал, а чтобы переписывать тетради профессоров (печатных руководств тогда еще не существовало), у пего и в обычае не было; все делалось а livre ouvert [Без подготовки, с листа.]. Па публичном нашем экзамене Державин, державным своим благословением, увенчал юного нашего поэта. Мы все, друзья-товарищи его, гордились этим торжеством. Пушкин тогда читал свои "Воспоминания в Царском Селе" [Изд. Анненкова, т. II, стр. 81.]. В этих великолепных стихах затронуто все живое для русского сердца. Читал Пушкин с необыкновенным оживлением. Слушая знакомые стихи, мороз по коже пробегал у меня. Когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать его и осенил кудрявую его голову, мы все, под каким-то неведомым влиянием, благоговейно молчали. Хотели сами обнять нашего певца, его не было: он убежал!.. Все это уже рассказано в печати. Вчера мне Маша приказала В куплеты рифмы набросать И мне в награду обещала Спасибо в прозе написать... ¬ и проч. Стихи эти написаны сестре Дельвига, премилой, живой девочке, которой тогда было семь или восемь лет. Стихи сами по себе очень милы, но для нас имеют особый интерес. Корсаков положил их на музыку, и эти стансы пелись тогда юными девицами почти во всех домах, где Лицей имел право гражданства. "Красавице, которая нюхала табак". Писано к Горчакова сестре, княгине Елене Михайловне Кантакузиной. Вероятно, она и не знала и не читала этих стихов, плод разгоряченного молодого воображения. К живописцу Дитя харит, воображенья! В порыве пламенной души, Небрежной кистью наслажденья Мне друга сердца напиши... ¬ и проч. Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи ¬ выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!.. Нельзя не вспомнить сцены, когда Пушкин читал нам своих "Пирующих студентов". Он был в лазарете и пригласил пас прослушать эту пиесу. После вечернего чая мы пошли к нему гурьбой с гувернером Чириковым. Началось чтение: Друзья! Досужий час настал, Все тихо, все в покое... ¬ и проч, Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерывается восклицаниями. Кюхельбекер просил не мешать, он был весь тут, в полном упоении... Доходит дело до последней строфы. Мы слушаем: Писатель! за свои грехи Ты с виду всех трезвее: Вильгельм, прочти свои стихи, Чтоб мне заснуть скорее. При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина еще раз прочесть, потому что и тогда уже плохо слышал одним ухом, испорченным золотухой. Послание ко мне: Любезный именинник... ¬ и проч. ¬ не требует пояснений. Оно выражает то же чувство, которое отрадно проявляется в многих других стихах Пушкина. Мы с ним постоянно были в дружбе, хотя в иных случаях розно смотрели на людей и вещи; откровенно сообщая друг другу противоречащие наши воззрения, мы все-таки умели их сгармонировать и оставались в постоянном согласии. Кстати тут расскажу довольно оригинальное событие, по случаю которого пришлось мне много спорить с ним за Энгельгардта. У дворцовой гауптвахты, перед вечерней зарей, обыкновенно играла полковая музыка. Это привлекало гуляющих в саду, разумеется, и нас, I'inйvitable Lycйe [Неминуемый, неизбежный Лицей.], как называли иные нашу шумную, движущуюся толпу. Иногда мы проходили к музыке дворцовым коридором, в который между другими помещениями был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елизаветы Алексеевны. Этих флейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и княжна Волконская. У Волконской была премилепькая горничная Наташа. Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора, и полюбезничать; она многих из нас знала, да и кто не знал Лицея, который мозолил глаза всем в саду? Однажды идем мы, растянувшись по этому коридору маленькими группами. Пушкин, на беду, был один, слышит в темноте шорох платья, воображает, что непременно Наташа, бросается поцеловать ее самым невинным образом. Как нарочно, в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед ним сама княжна Волконская. Что делать ему? Бежать без оглядки; но этого мало, надобно поправить дело, а дело неладно! Он тотчас рассказал мне про это, присоединясь к нам, стоявшим у оркестра. Я ему посоветовал открыться Энгельгардту и просить его защиты. Пушкин никак не соглашался довериться директору и хотел написать княжне извинительное письмо. Между тем она успела пожаловаться брату своему П. М. Волконскому, а Волконский ¬ государю. Государь на другой день приходит к Энгельгардту. "Что ж это будет? ¬ говорит царь. ¬ Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина (точно, была такого рода экспедиция, где действовал на первом плане граф Сильвестр Броглио, теперь сенатор Наполеона III [Это сведение о Броглио оказалось несправедливым; он был избран французскими филеленами в начальники и убит в Греции в 1829 г.]), но теперь уже не дают проходу фрейлинам жены моей". Энгельгардт, своим путем, знал о неловкой выходке Пушкина, может быть, и от самого Петра Михайловича, который мог сообщить ему это в тот же вечер. Он нашелся и отвечал императору Александру: "Вы меня предупредили, государь, я искал случая принести вашему величеству повинную за Пушкина; он, бедный, в отчаянии: приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтоб она великодушно простила ему это неумышленное оскорбление". Тут Энгельгардт рассказал подробности дела, стараясь всячески смягчить вину Пушкина, и присовокупил, что сделал уже ему строгий выговор и просит разрешения насчет письма. На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: "Пусть пишет, уж так и быть, я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это было в последний раз. La vieille est peut-кtre enchantйe de la meprise du jeune homme, entre nous soit dit" ["Старая дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека, между нами говоря".], ¬ шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту. Пожал ему руку и пошел догонять императрицу, которую из окна увидел в саду. Таким образом дело кончилось необыкновенно хорошо. Мы все были рады такой развязке, жалея Пушкина и очень хорошо понимая, что каждый из нас легко мог попасть в такую беду. Я, с своей стороны, старался доказать ему, что Энгельгардт тут действовал отлично: он никак не сознавал этого, все уверяя меня, что Энгельгардт, защищая его, сам себя защищал. Много мы спорили; для меня оставалось неразрешенною загадкой, почему все внимания директора и жены его отвергались Пушкиным; он никак не хотел видеть его в настоящем свете, избегая всякого сближения с ним. Эта несправедливость Пушкина к Энгельгардту, которого я душой полюбил, сильно меня волновала. Тут крылось что-нибудь, чего он никак не хотел мне сказать; наконец я перестал настаивать, предоставя все времени. Оно одно может вразумить в таком непонятном упорстве. Невозможно передать вам всех подробностей нашего шестилетнего существования в Царском Селе: это было бы слишком сложно и громоздко; тут смесь и дельного и пустого. Между тем вся эта пестрота имела для нас свое очарование. С назначением Энгельгардта в директоры школьный наш быт принял иной характер: он с любовью принялся за дело. При нем по вечерам устроились чтения в зале (Энгельгардт отлично читал). В доме его мы знакомились с обычаями света, ожидавшего нас у порога Лицея, находили приятное женское общество. Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные, прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город, завтракать или пить чай в праздничные дни; в саду, на пруде, катались с гор и на коньках. Во всех этих увеселениях участвовало его семейство и близкие ему дамы и девицы, иногда и приезжавшие родные наши. Женское общество всему этому придавало особенную прелесть и приучало нас к приличию в обращении. Одним словом, директор наш понимал, что запрещенный плод ¬ опасная приманка и что свобода, руководимая опытной дружбой, останавливает юношу от многих ошибок. От сближения нашего с женским обществом зарождался платонизм в чувствах; этот платонизм не только не мешал занятиям, но придавал даже силы в классных трудах, нашептывая, что успехом можно порадовать предмет воздыхании. Пушкин клеймил своим стихом лицейских Сердечкиных, хотя и сам иногда попадал в эту категорию. Раз, на зимней нашей прогулке в саду, где расчищались кругом пруда дорожки, он говорит Есакову, с которым я часто ходил в паре: И останешься с вопросом На брегу замерзлых вод: Мамзель Шредер с красным носом Милых Вельо не ведет? Так точно, когда я перед самым выпуском лежал в больнице, он как-то успел написать мелом на дощечке у моей кровати: Вот здесь лежит больной студент ¬ Судьба его неумолима! Несите прочь медикамент: Болезнь любви неизлечима! Я нечаянно увидел эти стихи над моим изголовьем и узнал исковерканный его почерк. Пушкин не сознавался в этом экспромте. С лишком за год до выпуска государь спросил Энгельгардта: есть ли между нами желающие в военную службу? Он отвечал, что чуть ли не более десяти человек этого желают (и Пушкин тогда колебался, но родные его были против, опасаясь за его здоровье). Государь на это сказал: "В таком случае надо бы познакомить их с фронтом". Энгельгардт испугался и напрямик просил императора оставить Лицей, если в нем будет ружье. К этой просьбе присовокупил, что он никогда не носил никакого оружия, кроме того, которое у него всегда в кармане, и показал садовый ножик. Долго они торговались; наконец государь кончил тем, что его не переспоришь. Велел спросить всех и для желающих быть военными учредить класс военных наук. Вследствие этого приказания поступил к нам инженерный полковник Эльснер, бывший адъютант Костюшки, преподавателем артиллерии, фортификации и тактики. Было еще другого рода нападение на нас около того же времени. Как-то в разговоре с Энгельгардтом царь предложил ему посылать нас дежурить при императрице Елизавете Алексеевне во время летнего ее пребывания в Царском Селе, говоря, что это дежурство приучит молодых людей быть развязнее в обращении и вообще послужит им в пользу. Энгельгардт и это отразил, доказав, что, кроме многих неудобств, придворная служба будет отвлекать от учебных занятий и попрепятствует достижению цели учреждения Лицея. К этому он прибавил, что в продолжение многих лет никогда не видал камер-пажа ни на прогулках, ни при выездах царствующей императрицы. Между нами мнения насчет этого нововведения были разделены: иные, по суетности и лени, желали этой лакейской должности; но дело обошлось одними толками, и не знаю, почему из этих толков о сближении с двором выкроилась для нас верховая езда. Мы стали ходить два раза в неделю в гусарский манеж, где, на лошадях запасного эскадрона, учились у полковника Кнабенау, под главным руководством генерала Левашева, который и прежде того, видя пас часто в галерее манежа, во время верховой езды своих гусар, обращался к нам с приветом и вопросом: когда мы начнем учиться ездить? Он даже попал по этому случаю в куплеты пашей лицейской песни. Вот его куплет: Bonjour, messieurs! [Здравствуйте, господа!] Потише. Поводьем не играй ¬ Вот я тебя потешу!.. A quand L'йquitation? [Когда же будем заниматься верховой ездой?] Вот вам выдержки из хроники нашей юности. Удовольствуйтесь ими! Может быть, когда-нибудь появится целый ряд воспоминаний о лицейском своеобразном быте первого курса, с очерками личностей, которые потом заняли свои места в общественной сфере; большая часть из них уже исчезла, но оставила отрадное памятование в сердцах не одних своих товарищей. В мае начались выпускные публичные экзамены. Тут мы уже начали готовиться к выходу из Лицея. Разлука с товарищеской семьей была тяжела, хотя ею должна была начаться всегда желанная эпоха жизни, с заманчивою, незнакомою далью. Кто не спешил, в тогдашние наши годы, соскочить со школьной скамьи; но наша скамья была так заветно-приветлива, что невольно даже при мысли о наступающей свободе оглядывались мы на нее. Время проходило в мечтах, прощаньях и обетах, сердце дробилось! Судьба на вечную разлуку, Быть может, породнила нас! ["Прощальная песнь" Дельвига,] Наполнились альбомы и стихами и прозой. В моем остались стихи Пушкина. Они уже приведены вполне на шестом листе этого рассказа. Дельвига: Прочтя сии набросанные строки С небрежностью на памятном листке, Как не узнать поэта по руке? Как первые не вспомянуть уроки И не сказать при дружеском столе: "Друзья, у нас есть друг и в Хороле!" Дельвиг после выпуска поехал в Хороль, где квартировал отец его, командовавший бригадой во внутренней страже. Илличевского стихов не могу припомнить: знаю только, что они все кончались рифмой на Пущин. Это было очень оригинально. К прискорбию моему, этот альбом, исписанный и изрисованный, утратился из допотопного моего портфеля, который дивным образом возвратился ко мне через тридцать два года со всеми положенными мною рукописями. 9 июня был акт. Характер его был совершенно иной: как открытие Лицея было пышно и торжественно, так выпуск наш тих и скромен. В ту же залу пришел император Александр в сопровождении одного тогдашнего министра народного просвещения князя Голицына. Государь не взял с собой даже князя П. М. Волконского, который, как все говорили, желал быть на акте. В зале были мы все с директором, профессорами, инспектором и гувернером. Энгельгардт прочел коротенький отчет за весь шестилетний курс, после него конференц-секретарь Куницын возгласил высочайше утвержденное постановление конференции о выпуске. Вслед за этим всех нас, по старшинству выпуска, представляли императору, с объявлением чинов и наград. Государь заключил акт кратким отеческим наставлением воспитанникам и изъявлением благодарности директору и всему штату Лицея. Тут пропета была нашим хором лицейская прощальная песнь ¬ слова Дельвига, музыка Теппера, который сам дирижировал хором. Государь и его не забыл при общих наградах. Он был тронут и поэзией и музыкой, понял слезу на глазах воспитанников и наставников. Простился с нами с обычною приветливостью и пошел во внутренние комнаты, взяв князя Голицына под руку. Энгельгардт предупредил его, что везде беспорядок по случаю сборов к отъезду. "Это ничего, ¬ возразил он, ¬ я сегодня не в гостях у тебя. Как хозяин, хочу посмотреть на сборы наших молодых людей". И точно, в дортуарах все было вверх дном, везде валялись вещи, чемоданы, ящики, ¬ пахло отъездом! При выходе из Лицея государь признательно пожал руку Энгельгардту. В тот же день, после обеда, начали разъезжаться: прощаньям не было конца. Я, больной, дольше всех оставался в Лицее. С Пушкиным мы тут же обнялись на разлуку: он тотчас должен был ехать в деревню к родным; я уже не застал его, когда приехал в Петербург. Снова встретился с ним осенью, уже в гвардейском конно-артиллерийском мундире. Мы шестеро учились фрунту в гвардейском образцовом батальоне; после экзамена, сделанного нам Клейнмихелем в этой науке, произведены были в офицеры высочайшим приказом 29 октября, между тем как товарищи наши, поступившие в гражданскую службу, в июне же получили назначение; в том числе Пушкин поступил в Коллегию иностранных дел и тотчас взял отпуск для свидания с родными. Встреча моя с Пушкиным на новом нашем поприще имела свою знаменательность. Пока он гулял и отдыхал в Михайловском, я уже успел поступить в тайное общество: обстоятельства так расположили моей судьбой! Еще в лицейском мундире я был частым гостем артели, которую тогда составляли Муравьевы (Александр и Михаиле), Бурцов, Павел Колошин и Семенов. С Колошиным я был в родстве. Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизили меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем. Бурцов, которому я больше высказывался, нашел, что по мнениям и убеждениям моим, вынесенным из Лицея, я готов для дела. На этом основании он принял в общество меня и Вольховского, который, поступив в гвардейский генеральный штаб, сделался его товарищем по службе. Бурцов тотчас узнал его, понял и оценил. Эта высокая цель жизни самой своей таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою; я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах; стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значащею, но входящею в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие. Первая моя мысль была открыться Пушкину: он всегда согласно со мною мыслил о деле общем (res publica), по-своему проповедовал в нашем смысле ¬ и изустно, и письменно, стихами и прозой. Не знаю, к счастью ли его или несчастью, он не был тогда в Петербурге, а то не ручаюсь, что в первых порывах, по исключительной дружбе моей к нему, я, может быть, увлек бы его с собою. Впоследствии, когда думалось мне исполнить эту мысль, я уже не решался вверить ему тайну, не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу. Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадежными пугали меня. К тому же в 1818 году, когда часть гвардии была в Москве по случаю приезда прусского короля, столько было опрометчивых действий одного члена общества, что признали необходимым делать выбор со всею строгостью и даже, несколько лет спустя, объявлено было об уничтожении общества, чтобы тем удалить неудачно принятых членов. На этом основании я присоединил к союзу одного Рылеева, несмотря на то, что всегда был окружен многими, разделяющими со мной мой образ мыслей. Естественно, что Пушкин, увидя меня после первой нашей разлуки, заметил во мне некоторую перемену и начал подозревать, что я от него что-то скрываю. Особенно во время его болезни и продолжительного выздоровления, видаясь чаще обыкновенного, он затруднял меня опросами и расспросами, от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его "Деревня", "Ода на свободу", "Ура! В Россию скачет..." и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов. Нечего и говорить уже о разных его выходках, которые везде повторялись. Например, однажды в Царском Селе Захаржевского медвежонок сорвался с цепи от столба, на котором устроена была его будка, и побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз, в темной аллее, с императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарло и не предостерег бы от этой опасной встречи. Медвежонок, разумеется, тотчас был истреблен, а Пушкин при этом случае не обинуясь говорил: "Нашелся один добрый человек, да и тот медведь!" Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: "Теперь самое безопасное время ¬ по Неве идет лед". В переводе: нечего опасаться крепости. Конечно, болтовня эта ¬ вздор; но этот вздор, похожий несколько на поддразнивание, переходил из уст в уста и порождал разные толки, имевшие дальнейшее свое развитие; следовательно, и тут даже некоторым образом достигалась цель, которой он несознательно содействовал. Между тем тот же Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех пас тем, что любил, например, вертеться у оркестра около Орлова, Чернышева, Киселева и других: они с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: "Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдешь сочувствия и пр.". Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, ¬ Пушкин опять с тогдашними львами! (Анахронизм: тогда не существовало еще этого аристократического прозвища. Извините!) Странное смешение в этом великолепном создании! Никогда не переставал я любить его; знаю, что и он платил мне тем же чувством; но невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он наконец настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание. Видно, впрочем, что не могло и не должно было быть иначе; видно, нужна была и эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза. Не заключайте, пожалуйста, из этого ворчанья, чтобы я когда-нибудь был спартанцем, каким-нибудь Катоном; далеко от всего этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил это стихами ко мне, но при всей моей готовности к разгулу с ним, хотелось, чтобы он не переступал некоторых границ и не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать на него некоторого рода тень. Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко мне. Вместо: "Здравствуй", я его спрашиваю: "От нее ко мне или от меня к ней?" Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать. В моем соседстве, на Мойке, жила Анжелика ¬ прелесть полька! На прочее завеса! [Стих Пушкина,] Возвратясь однажды с ученья, я нахожу на письменном столе развернутый большой лист бумаги. На этом листе нарисована пером знакомая мне комната, трюмо, две кушетки. На одной из кушеток сидит развалившись претолстая женщина, почти портрет безобразной тетки нашей Анжелики. У ног ее ¬ стрикс, маленькая несносная собачонка. Подписано: "От нее ко мне или от меня к ней?" Не нужно было спрашивать, кто приходил. Кроме того, я понял, что этот раз Пушкин и ее не застал. Очень жаль, что этот смело набросанный очерк в разгроме 1825 года не уцелел, как некоторые другие мелочи. Он стоил того, чтобы его литографировать. Самое сильное нападение Пушкина на меня по поводу общества было, когда он встретился со мною у Н. И. Тургенева, где тогда собирались все желавшие участвовать в предполагаемом издании политического журнала. Тут, между прочим, были Куницын и наш лицейский товарищ Маслов. Мы сидели кругом большого стола. Маслов читал статью свою о статистике. В это время я слышу, что кто-то сзади берет меня за плечо. Оглядываюсь ¬ Пушкин! "Ты что здесь делаешь? Наконец поймал тебя на самом деле", ¬ шепнул он мне на ухо и прошел дальше. Кончилось чтение. Мы встали. Подхожу к Пушкину, здороваюсь с ним; подали чай, мы закурили сигарки и сели в уголок. "Как же ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество в сборе? Я совершенно нечаянно зашел сюда, гуляя в Летнем саду. Пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже!" Мне и на этот раз легко было без большого обмана доказать ему, что это совсем не собрание общества, им отыскиваемого, что он может спросить Маслова и что я сам тут совершенно неожиданно. "Ты знаешь, Пушкин, что я отнюдь не литератор, и, вероятно, удивляешься, что я попал некоторым образом в сотрудники журнала. Между тем это очень просто, как сейчас сам увидишь. На днях был у меня Николай Тургенев; разговорились мы с ним о необходимости и пользе издания в возможно свободном направлении; тогда это была преобладающая его мысль. Увидел он у меня па столе недавно появившуюся книгу m-me Staлl "Considйrations sur la Rйvolution franзaise" [М-м Сталь, "Взгляд на французскую революцию".] и советовал мне попробовать написать что-нибудь об ней и из нее. Тут же пригласил меня в этот день вечером быть у него, ¬ вот я и здесь!" Не знаю настоящим образом, до какой степени это объяснение, совершенно справедливое, удовлетворило Пушкина; только вслед за сим у нас переменился разговор, и мы вошли в общий круг. Глядя на него, я долго думал: не должен ли я в самом деле предложить ему соединиться с нами? От него зависело принять или отвергнуть мое предложение. Между тем тут же невольно являлся вопрос: почему же помимо меня никто из близко знакомых ему старших наших членов не думал об нем? Значит, их останавливало почти то же, что меня пугало; образ его мыслей всем хорошо был известен, но не было полного к нему доверия. Преследуемый мыслию, что у меня есть тайна от Пушкина и что, может быть, этим самым я лишаю общество полезного деятеля, почти решался броситься к нему и все высказать, зажмуря глаза на последствия. В постоянной борьбе с самим собою, как нарочно, вскоре случилось мне встретить Сергея Львовича на Невском проспекте. "Как вы, Сергей Львович? Что наш Александр?" "Вы когда его видели?" "Несколько дней тому назад у Тургенева". Я заметил, что Сергей Львович что-то мрачен. ¬ Je n'ai rien de mieux а faire que de me mettre en quatre pour retablir la reputation de nion cher fils [Мне ничего лучшего не остается, как разорваться на части для восстановления репутации моего милого сына.]. Видно, вы не знаете последнюю его проказу. Тут рассказал мне что-то, право, не помню, что именно, да и припоминать не хочется. "Забудьте этот вздор, почтенный Сергей Львович! Вы знаете, что Александру многое можно простить, он окупает свои шалости неотъемлемыми достоинствами, которых нельзя не любить". Отец пожал мне руку и продолжал свой путь. Я задумался, и, признаюсь, эта встреча, совершенно случайная, произвела свое впечатление: мысль о принятии Пушкина исчезла из моей головы. Я страдал за него, и подчас мне опять казалось, что, может быть, тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту. Я знал, что он иногда скорбел о своих промахах, обличал их в близких наших откровенных беседах, но, видно, не пришла еще пора кипучей его природе угомониться. Как ни вертел я все это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения, в деле, ответственном перед целию самого союза. После этого мы как-то не часто виделись. Круг знакомства нашего был совершенно разный. Пушкин кружился в большом свете, а я был как можно подальше от него. Летом маневры и другие служебные занятия увлекали меня из Петербурга. Все это, однако, не мешало нам, при всякой возможности, встречаться с прежнею дружбой и радоваться нашим встречам у лицейской братии, которой уже немного оставалось в Петербурге; большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига. В генваре 1820 года я должен был ехать в Бессарабию к больной тогда замужней сестре моей. Прожив в Кишиневе и Аккермане почти четыре месяца, в мае возвращался с нею, уже здоровою, в Петербург. Белорусский тракт ужасно скучен. Не встречая никого на станциях, я обыкновенно заглядывал в книгу для записывания подорожных и там искал проезжих. Вижу раз, что накануне проехал Пушкин в Екатеринославль. Спрашиваю смотрителя: "Какой это Пушкин?" Мне и в мысль не приходило, что это может быть Александр. Смотритель говорит, что это поэт Александр Сергеевич едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе. (Время было ужасно жаркое.) Я тут ровно ничего не понимал; живя в Бессарабии, никаких известий о наших лицейских не имел. Это меня озадачило. В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его; не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего не мог сообщить мне об нем, а рассказал только, что за несколько дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены, и воспитанников поместили во флигеле. Все это вместе заставило меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы. Там, после служебных формальностей, я пустился разузнавать об Александре. Узнаю, что в одно прекрасное утро пригласил его полицеймейстер к графу Милорадовичу, тогдашнему петербургскому военному генерал-губернатору. Когда привезли Пушкина, Милорадович приказывает полицеймейстеру ехать в его квартиру и опечатать все бумаги. Пушкин, слыша это приказание, говорит ему: "Граф, вы напрасно это делаете. Там не найдете того, что ищете. Лучше велите дать мне перо и бумаги, я здесь же все вам напишу". (Пушкин понял, в чем дело.) Милорадович, тронутый этою свободною откровенностью, торжественно воскликнул: "Ah, c'est chevaleresque" [Ах, это по-рыцарски.], ¬ и пожал ему руку. Пушкин сел, написал все контрабандные свои стихи и попросил дежурного адъютанта отнести их к графу в кабинет. После этого подвига Пушкина отпустили домой и велели ждать дальнейшего приказания. Вот все, что я дознал в Петербурге. Еду потом в Царское Село к Энгельгардту, обращаюсь к нему с тем же тревожным вопросом. Директор рассказал мне, что государь (это было после того, как Пушкина уже призывали к Милорадовичу, чего Энгельгардт до свидания с царем не знал) встретив его в саду и пригласил с ним пройтись. "Энгельгардт, ¬ сказал ему государь, ¬ Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем; но это не исправляет дела". Директор на это ответил: "Воля вашего величества, но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника; в нем развивается необыкновенный талант, который требует пощады. Пушкин теперь уже ¬ краса современной нашей литературы, а впереди еще большие на него надежды. Ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его". Не знаю, вследствие ли этого разговора, только Пушкин не был сослан, а командирован от Коллегии иностранных дел, где состоял на службе, к генералу Инзову, начальнику колоний южного края. Проезжай Пушкин сутками позже, до поворота на Екатеринославль, я встретил бы его дорогой, и как отрадно было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено было только один раз еще повидаться, и то не прежде 1825 года. В промежуток этих пяти лет генерала Инзова назначили наместником Бессарабии; с ним Пушкин переехал из Екатеринославля в Кишинев, впоследствии оттуда поступил в Одессу к графу Воронцову по особым поручениям. Я между тем, по некоторым обстоятельствам, сбросил конно-артиллерийский мундир и преобразился в судьи уголовного департамента Московского надворного суда. Переход резкий, имевший, впрочем, тогда свое значение. Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов в "Горе от ума" сказал: "Что за тузы в Москве живут и умирают!"), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я ¬ надворный судья. "Как! Надворный судья танцует с дочерью генерал-губернатора? Это вещь небывалая, тут кроется что-нибудь необыкновенное". Юсупов ¬ не пророк, а угадчик, и точно, на другой год ни я, ни многие другие уже не танцевали в Москве! В 1824 году в Москве тотчас узналось, что Пушкин из Одессы сослан на жительство в псковскую деревню отца своего, под надзор местной власти; надзор этот был поручен Пещурову, тогдашнему предводителю дворянства Опочковского уезда. Все мы, огорченные несомненным этим известием, терялись в предположениях. Не зная ничего положительного, приписывали эту ссылку бывшим тогда неудовольствиям между ним и графом Воронцовым. Были разнообразные слухи и толки, замешивали даже в это дело и графиню. Все это нисколько не утешало нас. Потом вскоре стали говорить, что Пушкин вдобавок отдан под наблюдение архимандрита Святогорского монастыря, в четырех верстах от Михайловского. Это дополнительное сведение делало нам задачу еще сложнее, нисколько не разрешая ее. С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре Набоковой; муж ее командовал тогда дивизией, которая там стояла, а оттуда уже рукой подать в Михайловское. Вследствие этой программы я подал в отпуск на 28 дней в Петербургскую и Псковскую губернии. Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. "Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором ¬ и полицейским и духовным?" ¬ "Все это знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад". ¬ "Не советовал бы, впрочем, делайте, как знаете", ¬ прибавил Тургенев. Опасения доброго Александра Ивановича меня удивили, и оказалось, что они были совершенно напрасны. Почти те же предостережения выслушал я и от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его. Как сказано, так и сделано. Проведя праздник у отца в Петербурге, после крещения я поехал в Псков. Погостил у сестры несколько дней и от нее вечером пустился из Пскова; в Острове, проездом ночью, взял три бутылки клико и к утру следующего дня уже приближался к желаемой цели. Свернули мы наконец с дороги в сторону, мчались среди леса по гористому проселку: все мне казалось не довольно скоро! Спускаясь с горы, недалеко уже от усадьбы, которой за частыми соснами нельзя было видеть, сани наши в ухабе так наклонились набок, что ямщик слетел. Я с Алексеем, неизменным моим спутником от лицейского порога до ворот крепости, кой-как удержался в санях. Схватили вожжи. Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес и снег им по брюхо, править не нужно. Скачем опять в гору извилистою тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота, при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора... Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один ¬ почти голый, другой ¬ весь забросанный снегом. Наконец пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках), мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, ¬ чуть не задушил ее в объятиях. Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, услышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, шкаф с книгами и проч. и проч. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда с самого Лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери ¬ дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев. После первых наших обниманий пришел и Алексей, который, в свою очередь, кинулся целовать Пушкина; он не только близко знал и любил поэта, но и читал наизусть многие из его стихов. Я между тем приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта, дом не топлен. Кое-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и проч. Вопросы большею частью не ожидали ответов. Наконец помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла правильнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга. Теперь не берусь всего этого передать. Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однако ж, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой пашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в "Северных цветах" и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым. Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню; он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности, думал даже, что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые его разговоры о религии. Мне показалось, что вообще он неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим, отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому я его просил оставить эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а отклоняли нас от другой, близкой нам беседы. Заметно было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся. Среди разговора ex abrupto [Внезапно (лат.). ] он спросил меня: что об нем говорят в Петербурге и Москве? При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка. На это я ему ответил, что он совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения, что вообще читающая наша публика благодарит его за всякий литературный подарок, что стихи его приобрели народность во всей России и, наконец, что близкие и друзья помнят и любят его, желая искренно, чтоб скорее кончилось его изгнание. Он терпеливо выслушал меня и сказал, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с музой живет в ладу и трудится охотно и усердно. Скорбел только, что с ним нет сестры его, но что, с другой стороны, никак не согласится, чтоб она по привязанности к нему проскучала целую зиму в деревне. Хвалил своих соседей в Тригорском, хотел даже везти меня к ним, но я отговорился тем, что приехал на такое короткое время, что не успею и на него самого наглядеться. Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. Уцелели бы все эти дорогие подробности, если бы тогда при нас был стенограф. Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея; потребовал объяснения, каким образом из артиллеристов я преобразовался в судьи. Это было ему по сердцу, он гордился мною и за меня! Вот его строфы из "Годовщины 19-го октября" 1825 года, где он вспоминает, сидя один, наше свидание и мое судейство: И ныне здесь, в забытой сей глуши, В обители пустынных вьюг и хлада, Мне сладкая готовилась отрада, ............................... ............................... ...... Поэта дом опальный, О Пущин мой, ты первый посетил; Ты усладил изгнанья день печальный, Ты в день его Лицея превратил. ............................... ............................... Ты, освятив тобой избранный сан, Ему в очах общественного мненья Завоевал почтение граждан. Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: "Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать". Потом, успокоившись, продолжал: "Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, ¬ по многим моим глупостям". Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть. Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понятно без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей хлопнул пробкой, ¬ начались тосты за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей и за нее. Незаметно полетела в потолок и другая пробка; попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйскою наливкой. Все домашнее население несколько развеселилось; кругом нас стало пошумнее, праздновали наше свидание. Я привез Пушкину в подарок "Горе от ума"; он был очень доволен этою тогда рукописною комедией, до того ему вовсе почти незнакомою. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух; но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати. Среди этого чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин взглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметив его смущение и не подозревая причины, я спросил его? что это значит? Не успел он отвечать, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря. Я подошел под благословение. Пушкин ¬ тоже, прося его сесть. Монах начал извинением в том, что, может быть, помешал нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого, которого очень давно не видал. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит. Хотя посещение его было вовсе некстати, но я все-таки хотел faire bonne mine а mauvais jeu [Делать хорошую мину при плохой игре.] и старался уверить его в противном: объяснил ему, что я ¬ Пущин такой-то, лицейский товарищ хозяина, а что генерал Пущин, его знакомый, командует бригадой в Кишиневе, где я в 1820 году с ним встречался. Разговор завязался о том, о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу. Я рад был, что мы избавились этого гостя, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. "Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!" Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продолжал читать комедию; я с необыкновенным удовольствием слушал его выразительное и исполненное жизни чтение, довольный тем, что мне удалось доставить ему такое высокое наслаждение. Потом он мне прочел кое-что свое, большею частью в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пиес; продиктовал начало из поэмы "Цыганы" для "Полярной звезды" и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические "Думы". Время не стояло. К несчастию, вдруг запахло угаром. У меня собачье чутье, и голова моя не выносит угара. Тотчас же я отправился узнавать, откуда эта беда, неожиданная в такую пору дня. Вышло, что няня, воображая, что я останусь погостить, велела в других комнатах затопить печи, которые с самого начала зимы не топились. Когда закрыли трубы, ¬ хоть беги из дому! Я тотчас распорядился за беззаботного сына в отцовском доме: велел открыть трубы, запер на замок дверь в натопленные комнаты, притворил и нашу дверь, а форточку открыл. Все это неприятно на меня подействовало, не только в физическом, но и в нравственном отношении. "Как, ¬ подумал я, ¬ хоть в этом не успокоить его, как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту, было где подвигаться в зимнее ненастье!" В зале был биллиард; это могло бы служить для него развлеченьем. В порыве досады я даже упрекнул няню, зачем она не велит отапливать всего дома. Видно, однако, мое ворчанье имело некоторое действие, потому что после моего посещения перестали экономничать дровами. Г-н Анненков в биографии Пушкина говорит, что он иногда один играл в два шара на биллиарде. Ведь не летом же он этим забавлялся, находя приволье на божьем воздухе, среди полей и лесов, которые любил с детства. Я не мог познакомиться с местностью Михайловского, так живо им воспетой: она тогда была закутана снегом. Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить: на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякнул у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: "Прощай, друг!" Ворота скрипнули за мной... Сцена переменилась. Я осужден. 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился наконец с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог. Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, па котором неизвестною рукой написано было: Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, Когда мои двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил. Молю святое провиденье: Да голос мой душе твоей Дарует то же утешенье, Да озарит он заточенье Лучом лицейских ясных дней! Псков 13-го декабря 1826 Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы, я не мог даже пожать руку той женщины, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось. Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого перед самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла наконец исполнить порученное поэтом. По приезде моем в Тобольск в 1839 году я послал эти стихи к Плетневу; таким образом были они напечатаны; а в 1842-м брат мой Михаил отыскал в Пскове самый подлинник Пушкина, который теперь хранится у меня в числе заветных моих сокровищ. В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за постепенным литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являвшимися в свет, получая почти все повременные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нем некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи "19 октября 1827 года". Бог помощь вам, друзья мои, В заботах жизни, царской службы, И на пирах разгульной дружбы, И в сладких таинствах любви! Бог помощь вам, друзья мои, И в счастье, и в житейском горе, В стране чужой, в пустынном море И в темных пропастях земли! И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребенных, которых они недосчитывали на лицейской сходке. Впоследствии узнал я об его женитьбе и камер-юнкерстве; и то и другое как- то худо укладывалось во мне: я не умел представить себе Пушкина семьянином и царедворцем; жена-красавица и придворная служба пугали меня за него. Все это вместе, по моим понятиям об нем, не обещало упрочить его счастие. Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль ¬ там, на нашем западе, все шло тем же тяжелым ходом. Мы, грешные люди, стояли как поверстные столбы на большой дороге: иные путники, может быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении... Между тем у нас, с течением времени, силою самих обстоятельств, устроились более смелые контрабандные сношения с Европейской Россией ¬ кой-когда доходили до нас не одни газетные известия. Таким образом в генваре 1837 года возвратившийся из отпуска наш плац адъютант Розенберг зашел в мой 14-й номер. Я искренно обрадовался и забросал его вопросами о родных и близких, которых ему случалось видеть в Петербурге. Отдав мне отчет на мои вопросы, он с какою-то нерешительностью упомянул о Пушкине. Я тотчас ухватился за это дорогое мне имя: где он с ним встретился? как он живет? и проч. Розенберг выслушал меня в раздумье и наконец сказал: "Нечего от вас скрывать. Друга вашего нет! Он ранен на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне моего выезда из Петербурга". Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика, так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба ¬ ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме ¬ во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина ¬ об общей нашей потере; но в итоге выходило одно, что его не стало и что не воротить его! Провидение так решило; нам остается смиренно благоговеть перед его определением. Не стану беседовать с вами об этом народном горе, тогда несказанно меня поразившем: оно слишком тесно связано с жгучими оскорблениями, которые невыразимо должны были отравлять последние месяцы жизни Пушкина. Другим, лучше меня ¬ далекого, известны гнусные обстоятельства, породившие дуэль; с своей стороны скажу только, что я не мог без особенного отвращения об них слышать, меня возмущали лица, действовавшие и подозреваемые в участии по этому гадкому делу, подсекшему существование величайшего из поэтов. Размышляя тогда, и теперь очень часто, о ранней смерти друга, не раз я задавал себе вопрос: "Что было бы с Пушкиным, если бы я привлек его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, которая пала на его долю?" Вопрос дерзкий, но мне может быть простительный! Вы видели внутреннюю мою борьбу всякий раз, когда, сознавая его податливую готовность, приходила мне мысль принять его в члены тайного нашего общества; видели, что почти уже на волоске висела его участь в то время, когда я случайно встретился с его отцом. Эта и пустая, и совершенно ничего не значащая встреча между тем высказалась во мне каким-то знаменательным указанием... Только после смерти его все эти, по- видимому, ничтожные обстоятельства приняли, в глазах моих, вид явного действия промысла, который, спасая его от нашей судьбы, сохранил поэта для славы России. Положительно, сибирская жизнь, та, на которую впоследствии мы были обречены в течение тридцати лет, если б и не вовсе иссушила его могучий талант, то далеко не дала бы ему возможности достичь такого развития, которое, к несчастью, и в другой сфере жизни несвоевременно было прервано. Характеристическая черта гения Пушкина ¬ разнообразие. Не было почти явления в природе, события в обыденной общественной жизни, которые бы прошли мимо его, не вызвав дивных и неподражаемых звуков его музы; и поэтому простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были, сверх того, могущественнейшими вдохновителями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть через железные решетки, а о жизни людей разве только слышать. Пушкин, при всей своей восприимчивости, никак не нашел бы там материалов, которыми он пользовался на поприще общественной жизни. Может быть, и самый резкий перелом в существовании, который далеко не все могут выдержать, пагубно отозвался бы на его своеобразном, чтобы не сказать капризном, существе. Одним словом, в грустные минуты я утешал себя тем, что поэт не умирает и что Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях... Еще пара слов? Манифестом 26 августа 1856 года я возвращен из Сибири. В Нижнем Новгороде я посетил Даля (он провел с Пушкиным последнюю ночь). У него я видел Пушкина простреленный сюртук. Даль хочет принести его в дар Академии или Публичной библиотеке. В Петербурге навещал меня, больного, Константин Данзас. Много говорил я о Пушкине с его секундантом. Он между прочим рассказал мне, что раз как-то, во время последней его болезни, приехала У. К. Глинка, сестра Кюхельбекера; но тогда ставили ему пиявки. Пушкин, прося поблагодарить ее за участие, извинялся, что не может принять. Вскоре потом со вздохом проговорил: "Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского!" Вот последний вздох Пушкина обо мне. Этот предсмертный голос друга дошел до меня с лишком через двадцать лет! Им кончаю и рассказ мой. Село Марьино, август 2858 М. И. ПУЩИН ВСТРЕЧА С ПУШКИНЫМ ЗА КАВКАЗОМ В 1829 году, в мае месяце, дождавшись главнокомандующего на границе в крепости Цалке, с ним я отправился в Карс, откуда сделано было нами движение к Ардагану, где, отделив от себя Муравьева на подкрепление Бурцева под Ахалцыхом, мы с главнокомандующим возвратились в Карс; Бурцев же, подкрепленный Муравьевым, не замедлил разбить турецкого пашу, желавшего отнять у нас Ахалцых, и прибыл к нам в Карс, подкрепивши Бебутова гарнизон в Ахалцыхе. По собрании всего отряда в Карее мы присоединились к Панкратьеву, который выдвинут был на Арзерумскую дорогу. Тут, несмотря на все убеждения двигаться вперед, Паскевич откладывал движение со дня на день, боясь Гагки-паши, расположенного влево от нас, в урочище Дели-муса-фурни, чтобы при движении вперед не иметь его в тылу нашем. Во время этого бездействия я, который занимался разведыванием о неприятеле и составлял карты движения к Арзеруму, по обязанности своей должен был делать рекогносцировки и каждую ночь их удачно делал с партией линейных казаков, чаще всего с гребенскими. Однажды, уже в июне месяце, возвращаясь из разъезда, на этот раз очень удачного, до самого лагерного расположения турок на высоте Мелидюза, которое в подробности имел возможность рассмотреть, я сошел с лошади прямо в палатку Николая Раевского, чтобы первого его порадовать скорою неминуемою встречею с неприятелем, встречею, которой все в отряде с нетерпением ожидали. Не могу описать моего удивления и радости, когда тут А. С. Пушкин бросился меня целовать, и первый вопрос его был: "Ну, скажи, Пущин: где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай, пожалуйста, мне видеть то, за чем сюда с такими препятствиями приехал!" ¬ "Могу тебя порадовать: турки не замедлят представиться тебе на смотр; полагаю даже, что они сегодня вызовут нас из нашего бездействия; если же они не атакуют нас, то я с Бурцевым завтра непременно постараюсь заставить их бросить свою позицию, с фронта неприступную, движением обходным, план которого отсюда же понесу к Паскевичу, когда oн проснется. Живые разговоры с Пушкиным, Раевским и Сакеном (начальником штаба, вошедшим в палатку, когда узнал, что я возвратился), за стаканами чая, приготовили нас встретить турок грудью. Пушкин радовался как ребенок тому ощущению, которое его ожидает. Я просил его не отделяться от меня при встрече с неприятелем, обещал ему быть там, где более опасности, между тем как не желал бы его видеть ни раненым, ни убитым. Раевский не хотел его отпускать от себя, а сам на этот раз, по своему высокому положению, хотел держать себя как можно дальше от выстрела турецкого, особенно же от их сабли или курдинской пики, Пушкину же мое предложение более улыбалось. В это время вошел Семичев (майор Нижегородского драгунского полка, сосланный на Кавказ из Ахтырского гусарского полка) и предложил Пушкину находиться при нем, когда он выедет вперед с фланкерами полка. На чем Пушкин остановился ¬ не знаю, потому что меня позвали к главнокомандующему, который вследствие моих донесений послал подкрепить аванпосты, приказав соблюдать величайшую бдительность; всему отряду приказано было готовиться к действию. По сказанному ¬ как по писаному. Еще мы не кончили обеда у Раевского с Пушкиным, его братом Львом и Семичевым, как пришли сказать, что неприятель показался у аванпостов. Все мы бросились к лошадям, с утра оседланным. Не успел я выехать, как уже попал в схватку казаков с наездниками турецкими, и тут же встречаю Семичева, который спрашивает меня: не видал ли я Пушкина? Вместе с ним мы поскакали его искать и нашли отделившегося от фланкирующих драгун и скачущего, с саблею наголо, против турок, на него летящих. Приближение наше, а за нами улан с Юзефовичем, скакавшим нас выручать, заставило турок в этом пункте удалиться, ¬ и Пушкину не удалось попробовать своей сабли над турецкою башкой, и он, хотя с неудовольствием, но нас более не покидал, тем более что нападение турок со всех сторон было отражено и кавалерия наша, преследовав их до самого укрепленного их лагеря, возвратилась на прежнюю позицию до наступления ночи. Быстрое движение Гагки-паши, с незначительною потерею нескольких казаков убитых и раненых, вывело главнокомандующего из бездействия, всех сердившего. Мы стали подвигаться вперед, но с большою осторожностью. Через несколько дней, в ночном своем разъезде, я наткнулся на все войско сераскира, выступившее из Гассан-Кале нам навстречу. По сообщении известия об этом Пушкину, в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком; но схватиться опять ему не удалось, потому что он не мог из вежливости оставить Паскевича, который не хотел его отпускать от себя не только во время сражения, но на привалах, в лагере, и вообще всегда, на всех rйpos [стоянках] и в свободное от занятий время за ним посылал и порядочно ¬ по словам Пушкина ¬ ему надоел. Правду сказать, со всем желанием Пушкина убить или побить турка, ему уже на то не было возможности, потому что неприятель уже более нас не атаковал, а везде, до самой сдачи Арзерума, без оглядки бежал, и все сражения, громкие в реляциях, были только преследования неприятеля, который бросал на дороге орудия, обозы, лагери и отсталых своих людей. Всегда, когда мы сходились с Пушкиным у меня или Раевского, он бесился на турок, которые не хотят принимать столь желанного им сражения, ¬ я же, напротив, радовался тому, что мог чаще ехать в коляске и отдыхать, потому что делал поход 1829 года еще с не залеченною раной в грудь, полученною в 1828 году на штурме Ахалцыха, и всякая усиленная верховая езда чрезвычайно мне вредила. Я с нетерпением ожидал занятия Арзерума, имев обещание Паскевича, по занятии его, меня отпустить к Кавказским минеральным водам. Терпение мое не истощилось: 27 июня занят Арзерум. Но мне еще оставалось на несколько дней работы: по поручению главнокомандующего должен был составить проект укрепления города на случай нападения турок. Проект составить было легко, потому что нападения со стороны турок никак нельзя было ожидать; их армия так вся разбрелась, что никакая человеческая воля не могла ее собрать. В первых числах июля я выехал из Арзерума с поручением главнокомандующего проводить пленных пашей до Тифлиса: поручение неприятное, которое задержало меня в дороге и в карантине более, чем я желал. В Тифлис я прибыл с пашами в конце июля. Там ко мне, для следования в Пятигорск к водам, присоединился Дорохов, с которым я вперед условился ехать вместе в моей коляске до первой драки с кем бы то ни было. Из Тифлиса выехали мы вдвоем с Дороховым; но его денщик и мой человек, вместо и повар, остались в Тифлисе закупать провизию на дорогу через горы. В Душете они должны были догнать, а мы их ожидать. Люди наши замешкались и прибыли с провизией и вьюками Дорохова довольно поздно вечером. Дорохов, которого желчь уже давно разыгрывалась, начал тузить своего денщика; тот сложил вину промедления на повара моего Степана, который в не совершенно трезвом виде ему что-то грубо отвечал. Увидав это, я приказал денщику своему Кирилову запрягать лошадей и объявил Дорохову, что, так как условие нарушено и не желая другой раз быть свидетелем подобных сцен, я его оставляю и предпочитаю ехать один, чтоб оборонить от побоев людей своих и его не вводить в искушенно. Дорохов давал мне новые клятвенные обещания вести себя прилично, только чтобы я позволил ему вместе со мною ехать, но я остался непреклонен: сел в коляску, весьма скоро запряженную четверкою лошадей, отдохнувших в течение целого дня, и пустился по ночи вперед по дороге ко Владикавказу. Во Владикавказе пришлось мне ожидать несколько дней оказии. Накануне того дня, как я должен был выехать вместе с отрядом, при орудии, назначенном конвоировать собравшихся со мной путешественников и обозы, неожиданно прибегает ко мне Пушкин, объявляя, что он меня догнал, чтобы вместе ехать на воды. Понятно, как я обрадовался такому товарищу. После первых расспросов друг у друга Пушкин мне объявляет, что у него есть до меня просьба, и вперед просит не отказать в исполнении ее. Конечно, я порадовался чем-нибудь услужить ему. Дело состояло в том, чтобы я позволил Дорохову ехать вместе с нами, что Дорохов просит у меня прощения и позволяет мне прибить себя, если он кого-нибудь при мне ударит. Долго я не хотел на это согласиться, уверяя Пушкина, что Дорохов по натуре своей не может не драться. Пушкин все свое красноречие употреблял, чтобы меня уговорить согласиться на его просьбу, находя тьму грации в Дорохове и много прелести в его товариществе. В этом я был совершенно с ним согласен и наконец согласился на убедительную его просьбу принять Дорохова в наше товарищество. Пушкин побежал за Дороховым и привел его ко мне с повинною вытянутою фигурою, до того комическою, что мы с Пушкиным расхохотались, и я Дорохову на мировую протянул руку, но только позволил себе сделать с обоими новый уговор ¬ во все время нашего следования в товариществе до вод в карты между собою не играть. Скрепя сердце оба дали мне в этом честное слово. Пушкин приказал притащить ко мне свои и Дорохова вещи, и, между прочим, ящик отличного рейнвейна, который ему Раевский дал на дорогу. Мы тут же распили несколько бутылок. Все прекрасно обошлось во время нашего следования от Владикавказа до Екатеринограда и оттуда до Горячеводска или Пятигорска. Ехали мы втроем в коляске; иногда Пушкин садился на казачью лошадь и ускакивал от отряда, отыскивая приключений или встречи с горцами, встретив которых намеревался, ускакивая от них, навести их на наш конвой и орудие; но ни приключений, ни горцев во всю дорогу он не нашел. Тяжело было обоим во время привалов и ночлегов: один не смел бить своего денщика, а другой не смел заикнуться о картах, пытаясь, однако, у меня несколько раз о сложении тягостного для него уговора. Один рейнвейн услаждал общую нашу скуку, и в ящике немного его осталось, когда четверка лошадей уже не шагом, а рысью повезла пас из Екатеринограда в Пятигорск. В Пятигорске я не намерен был оставаться; для раны моей мне надлежало ехать прямо в Кисловодск. Приехавши в Пятигорск, я собирался сейчас же все осмотреть и приглашал с собою Пушкина; но он отказался, говоря, что знает тут все, как свои пальцы, что очень устал и желает отдохнуть. Это уже было в начале августа; мне нужно было спешить к Нарзану, и потому я объявил Пушкину, что на другой же день намерен туда ехать, и если он со мной не поедет, то когда мне его ожидать? "Могу тебе только то сказать, что не замедлю здесь лишнего дня; только завтра с тобою ехать не в состоянии: хочу здесь день-другой отдохнуть". Получивши этот ответ Пушкина, я пошел осматривать источники, гулянья и город, что заняло меня на несколько часов. Возвращаясь домой после заката солнца к вечернему чаю, нахожу Пушкина, играющего в банк с Дороховым и офицером Павловского полка Астафьевым. " La glace est rompue [лед сломан], ¬ говорит мне Пушкин, ¬ довольно мы терпели, связанные словом, но ведь слово дано было до вод; на водах мы выходим из-под твоей опеки, и потому нe хочешь ли поставить карточку? Вот господин Астафьев мечет ответный". ¬ "Ты совершенно прав, Пушкин. Слово было дано ¬ не играть между собою до вод; ты сдержал слово благородно, и мне остается только удивляться твоему милому и покладистому характеру". Пушкин в этот вечер выиграл несколько червонцев; Дорохов проиграл, кажется, более, чем желал проиграть; Астафьев и Пушкин кончили игру в веселом расположении духа, а Дорохов отошел угрюмый от стола. Когда Астафьев ушел, я просил Пушкина рассказать мне, как случилось, что, не будучи никогда знаком с Астафьевым, я нашел его у себя с ним играющего. "Очень просто, ¬ отвечал Пушкин, ¬ мы, как ты ушел, послали за картами и начали играть с Дороховым; Астафьев, проходя мимо, зашел познакомиться; мы ему предложили поставить карточку, и оказалось, что он ¬ добрый малый и любит в карты поиграть". ¬ "Как бы я желал, Пушкин, чтобы ты скорее приехал в Кисловодск и дал мне обещание с Астафьевым в карты не играть". ¬ "Нет, брат, дудки! Обещания не даю, Астафьева не боюсь и в Кисловодск приеду скорей, чем ты думаешь". Но на поверку вышло не так: более недели Пушкин и Дорохов не являлись в Кисловодск, наконец приехали вместе, оба продувшиеся до копейки. Пушкин проиграл тысячу червонцев, взятых им у Раевского на дорогу. Приехал ко мне с твердым намерением вести жизнь правильную и много заниматься; приказал моему Кирилову приводить ему по утрам одну из лошадей моих и ездил кататься верхом (лошади мои паслись в нескольких верстах от Кисловодска). Мне странна показалась эта новая прихоть; но скоро узнал я, что в Солдатской слободке около Кисловодска поселился Астафьев, и Пушкин всякое утро к нему заезжал. Ожидая, что из этого выйдет, я скрывал от Пушкина мои разыскания о нем. Однажды, возвратившись с прогулки, он высыпал при мне несколько червонцев на стол. "Откуда, Пушкин, такое богатство?" ¬ "Должен тебе признаться, что я всякое утро заезжаю к Астафьеву и довольствуюсь каждый раз выигрышем у него нескольких червонцев. Я его мелким огнем бью, и вот сколько уж вытащил у него моих денег". Всего было им наиграно червонцев двадцать. Долго бы пришлось Пушкину отыгрывать свою тысячу червонцев, если б Астафьев не рассудил скоро оставить Кисловодск. Несмотря на намерение свое много заниматься, Пушкин, живя со мною, мало чем занимался. Вообще мы вели жизнь разгульную, часто обедали у Шереметева, Петра Васильевича, жившего с нами в доме Реброва. Шереметев кормил нас отлично и к обеду своему собирал всегда довольно большое общество. Разумеется, после обеда ...в ненастные дни Занимались они Делом: И приписывали, И отписывали Мелом. Тут явилась замечательная личность, которая очень была привлекательна для Пушкина: сарапульский городничий Дуров, брат той Дуровой, которая служила в каком-то гусарском полку во время 1812 года, получила Георгиевский крест и после не оставляла мужского платья, в котором по наружности ее, рябой и мужественной, никто не мог ее принять за девицу. Цинизм Дурова восхищал и удивлял Пушкина; забота его была постоянная заставлять Дурова что-нибудь рассказывать из своих приключений, которые заставляли Пушкина хохотать от души; с утра он отыскивал Дурова и поздно вечером расставался с ним. Приближалось время отъезда; он условился с ним ехать до Москвы; но ни у того, ни у другого не было денег на дорогу. Я снабдил ими Пушкина на путевые издержки; Дуров приютился к нему. Из Новочеркасска Пушкин мне писал, что Дуров оказался chevalier d'industrie [мошенник], выиграл у него пять тысяч рублей, которые Пушкин достал у наказного атамана, и, заплативши Дурову, в Новочеркасске, с ним разъехался, поскакал один в Москву и, вероятно, с Дуровым никогда более но встретится. В память нескольких недель, проведенных со мною на водах, Пушкин написал стихи на виньетках в бывшем у меня "Невском альманахе" из "Евгения Онегина". Альманах этот не сохранился, но сохранились в памяти некоторые стихи, карандашом ей им написанные. Вот они: Вот перешедши мост Кокушкин, Опершись...ой о гранит, Сам Александр Сергеич Пушкин С monsieur Онегиным стоит. Не удостоивая взглядом Твердыню власти роковой, Он к крепости стал гордо задом... Не плюй и колодезь, милый мой! На виньетке представлена была набережная Невы с видом на крепость и Пушкин, стоящий опершись о гранит и разговаривающий с Онегиным. Другая надпись, которую могу припомнить, была сделана к виньетке, представляющей Татьяну в рубашке, спущенной с одного плеча, читающую записку при луне, светящей в раскрытое окно, и состояла из двенадцати стихов, из которых первых четырех не могу припомнить... Л. С. ПУШКИН БИОГРАФИЧЕСКОЕ ИЗВЕСТИЕ ОБ А. С. ПУШКИНЕ ДО 1826 ГОДА Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве 26 мая 1799 года. До одиннадцатилетнего возраста он воспитывался в родительском доме. Страсть к поэзии проявилась в нем с первыми понятиями: на восьмом году возраста, умея уже читать и писать, он сочинял на французском языке маленькие комедии и эпиграммы на своих учителей. Вообще воспитание его мало заключало в себе русского: он слышал один французский язык; гувернер его был француз, впрочем, человек неглупый и образованный; библиотека его отца состояла из одних французских сочинений. Ребенок проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. Пушкин был одарен памятью необыкновенной и на одиннадцатом году уже знал наизусть всю французскую литературу. В 1811 году открылся Царскосельский лицей, и отец Пушкина поручил своему брату Василию Львовичу [Автор "Опасного соседа".] отвезть его в Петербург для помещения в сие заведение, куда он и поступил в числе тридцати учеников. Тут развился его характер, любящий, пылкий и независимый. Учился он легко, но небрежно; особенно он не любил математики и немецкого языка. На сем последнем он до конца жизни читал мало и не говорил вовсе. Поэзии предался он безгранично и, имея четырнадцать лет от роду, написал "Воспоминания в Царском Селе", "Наполеон на Эльбе" и разные другие стихотворения, помещенные в тогдашних периодических и других изданиях и обратившие на него внимание. В свободное время он любил навещать Н. М. Карамзина, проводившего ежегодно летнее время в Царском Селе. Карамзин читал ему рукописный труд свой и делился с ним досугом и суждениями. От Карамзина Пушкин забегал в кружок лейб-гусарских офицеров и возвращался к лицейским друзьям с запасом новых впечатлений. Он вообще любил своих товарищей и с некоторыми из них, особенно с бароном Дельвигом, был и остался истинным другом. После шестилетнего воспитания в Лицее Пушкин вступил в министерство иностранных дел с чином коллежского секретаря. Аттестат, выданный ему из Лицея, свидетельствовал между прочим об отличных успехах его в фехтовании и танцевании и о посредственных в русском языке. По выходе из Лицея Пушкин вполне воспользовался своею молодостью и независимостью. Его по очереди влекли к себе то большой свет, то шумные пиры, то закулисные тайны. Он жадно, бешено предавался всем наслаждениям. Круг его знакомства и связей был чрезвычайно обширен и разнообразен. Тут началась его дружба с Жуковским, не изменившая ему до последней минуты. Поэзиею Пушкин занимался мимоходом, в минуты вдохновения. Он в это время написал ряд мелких стихотворений, заключенный поэмою "Руслан и Людмила". Четырехстопный ямб с рифмою сделался и оставался его любимым размером. В это время Пушкин не постигал стихов нерифмованных и по этому случаю смеялся над некоторыми сочинениями Жуковского. Он пародировал "Тленность" следующим образом: Послушай, дедушка, мне каждый раз, Когда взгляну на этот замок Ретлер, Приходит в мысль: что, если это проза, Да и дурная? Жуковский этому смеялся, но не уверил Пушкина, что это стихи. Известность Пушкина, и литературная и личная, с каждым днем возрастала. Молодежь твердила наизусть его стихи, повторяла остроты его и рассказывала об нем анекдоты. Все это, как водится, было частию справедливо, частию вымышлено. Одно обстоятельство оставило Пушкину сильное впечатление. В это время находилась в Петербурге старая немка, по имени Киргоф. В число различных ее занятий входило и гадание. Однажды утром Пушкин зашел к ней с некоторыми товарищами. Г-жа Киргоф обратилась прямо к нему, говоря, что он человек замечательный. Рассказала вкратце его прошедшую и настоящую жизнь, потом начала предсказания сперва ежедневных обстоятельств, а потом важных эпох его будущего. Она сказала ему между прочим: "Вы сегодня будете иметь разговор о службе и получите письмо с деньгами". О службе Пушкин никогда не говорил и не думал; письма с деньгами получать ему было неоткуда. Деньги он мог иметь только от отца, но, живя у него в доме, он получил бы их, конечно, без письма. Пушкин не обратил большого внимания на предсказания гадальщицы. Вечером того дня, выходя из театра до окончания представления, он встретился на разъезде с генералом <А. Ф.> Орловым. Они разговорились. Орлов коснулся до службы и советовал Пушкину оставить свое министерство ц надеть эполеты. Разговор продолжался довольно долго, по крайней мере, это был самый продолжительный из всех, которые он имел о сем предмете. Возвратясь домой, он нашел у себя письмо с деньгами. Оно было от одного лицейского товарища, который на другой день отправлялся за границу; он заезжал проститься с Пушкиным и заплатить ему какой-то картежный долг еще школьной их шалости. Г-жа Киргоф предсказала Пушкину его изгнание на юг и на север, рассказала разные обстоятельства, с ним впоследствии сбывшиеся, предсказала его женитьбу и наконец преждевременную смерть, предупредивши, что должен ожидать ее от руки высокого белокурого человека. Пушкин, и без того несколько суеверный, был поражен постепенным исполнением этих предсказаний и часто об этом рассказывал. Весною 1820 года Пушкин был назначен в канцелярию генерала Инзова, Бессарабского наместника. В Екатеринославе он занемог сильной горячкой. Генерал Раевский проезжал на Кавказ с двумя сыновьями. Он нашел Пушкина в бреду, без пособия и без присмотра. Оба сыновья Раевского были дружны с Пушкиным; с разрешения Инзова они его повезли на воды. Там он скоро поправился. Кавказ, разумеется, произвел на него сильное впечатление, которое и отозвалось поэмою "Кавказский пленник". С Кавказа Пушкин отправился в обратный путь, но уже по земле не донских, а черноморских казаков. Станицы, казачьи пикета, конвои с заряженной пушкой, словом, вся эта близость опасности пленила его младое, мечтательное воображение. Из Тамани он отправился морем мимо полуденных берегов Крыма. Он знакомился с морем и приветствовал его элегиею: Погасло дневное светило... Очаровательная природа Крыма оставила ему неизгладимые впечатления. Сколько лет спустя он говорил в "Онегине": Прекрасны вы, брега Тавриды, Когда вас видишь с корабля ¬ и т. д." "Корабль плыл (говорил Пушкин в одном письме своем) перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа [Где находилось семейство Раевского.]. Там прожил я три недели... Счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более, нежели известен [Давно покинувший и свет и службу и живущий уединенно в Москве.]. Все его дочери ¬ прелесть, старшая ¬ женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море... Друг мой, любимая моя надежда ¬ увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского". С южного берега Крыма Пушкин приехал в Кишинев, к месту своего назначения. Тут он провел два года. Жил он в доме генерала Инзова, который полюбил его, как сына, Пушкин тоже душевно к нему привязался. Их отношения были очень забавны. Молодой, ветреный Пушкин шалил и проказил; генерал Инзов получал на пего донесения и жалобы и не знал, что с ним делать. Пушкин имел страсть бесить молдаван, а иногда поступал с ними и гораздо хуже. Вот случай, памятный до сих пор в тамошнем крае. Жена молдаванского вельможи Бальша сказала Пушкину какую-то оскорбительную дерзость. Пушкин отправился с объяснением к ее важному супругу, который дал ему ответ неудовлетворительный. Пушкин назначил ему на другой день свидание в постороннем доме. Там он ему доказывал, что с женщиной иметь объяснения невозможно, ибо объяснение с нею ни к чему не доводит; с мужем же ее дело другое; ему, по крайней мере, можно дать пощечину. И в подтверждение своих слов Пушкин исполнил сию угрозу над лицом тяжеловесного молдаванина. Однажды Пушкин исчез и пропадал несколько дней. Дни эти он прокочевал с цыганским табором, и это породило впоследствии поэму "Цыганы". В эпилоге к поэме пропущены были следующие стихи: За их ленивыми толпами В пустынях праздный я бродил, Простую пищу их делил И засыпал пред их огнями. В походах медленных любил Их песней радостные гулы, И долго милой Мариулы Я имя нежное твердил. Пушкин коротко сошелся с генералами <М. Ф.> Орловым и <П. С.> Пущиным и проводил с ними большую часть времени. Вообще в Кишиневе русское общество было военное. Один Пушкин отличался партикулярным платьем, обритою после горячки головой и красною ермолкой. На обедах военная прислуга его обыкновенно обносила, за что он очень смешно и весело негодовал на Кишинев. Невзирая на обычную веселость, Пушкин предавался любви со всею ее задумчивостью, со всем ее унынием. Предметы страсти менялись в пылкой душе его, но сама страсть ее не оставляла. В Кишиневе долго занимала его одна из трех красивых пар ножек наших соотечественниц. В два года своего пребывания в Кишиневе Пушкин написал несколько мелких стихотворений, "Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", "Братьев- разбойников" и послание "К Овидию". Сие последнее сочинение он ставил гораздо выше всего, что было им написано до того времени. По назначении графа Воронцова новороссийским и бессарабским генерал- губернатором Пушкин был зачислен в его канцелярию. Он оставил Кишинев и поселился в Одессе; сначала грустил по Кишиневе, но вскоре европейская жизнь, итальянская опера и французские ресторации напомнили ему старину и, по его же словам, "обновили душу". Он опять предался светской жизни, но более одушевленной, более поэтической, чем та, которую вел в Петербурге. Полуденное небо согревало в нем все впечатления, море увлекало его воображение. Любовь овладела сильнее его душою. Она предстала ему со всею заманчивостью интриг, соперничества и кокетства. Она давала ему минуты и восторга и отчаяния. Однажды в бешенстве ревности он пробежал пять верст с обнаженной головой под палящим солнцем по 35 градусам жара. Пушкин был собою дурен, но лицо его было выразительно и одушевленно; ростом он был мал (в нем было с небольшим 5 вершков), но тонок и сложен необыкновенно крепко и соразмерно. Женщинам Пушкин нравился; он бывал с ними необыкновенно увлекателен и внушил не одну страсть на веку своем. Когда он кокетничал с женщиною или когда был действительно ею занят, разговор его становился необыкновенно заманчив. Должно заметить, что редко можно встретить человека, который бы объяснялся так вяло и так несносно, как Пушкин, когда предмет разговора не занимал его. Но он становился блестяще красноречив, когда дело шло о чем-либо близком его душе. Тогда-то он являлся поэтом и гораздо более вдохновенным, чем во всех своих сочинениях. О поэзии и литературе Пушкин говорить вообще не любил, а с женщинами никогда и не касался до сего предмета. Многие из них, особенно в то еще время, и не подозревали в нем поэта. Одна иностранка, оставляя Россию, просила Пушкина написать ей что-нибудь в память самых близких двухлетних их отношений. Он написал ей пиесу: На языке тебе невнятном... ¬ и пр. Она очень удивилась, узнавши, что стихи собственного его сочинения, просила перевода, но Пушкин предоставил ей обратиться для сего к первому русскому, которого она встретит за границею. В знакомом кругу он любил эту неизвестность, но молвою вообще дорожил и радовался, когда встречал свое имя в иностранных сочинениях и журналах. Русские критики, в то время к нему вообще благосклонные, внушали ему равнодушие к своим отзывам по причине безотчетности похвал, а впоследствии ¬ по безотчетности порицаний. В продолжение всей своей литературной жизни он не имел случая воспользоваться от них ни единым дельным замечанием. Пушкин не любил над собою невольного влияния французской литературы. Он радостно преклонился перед Байроном, но не был, как утверждают некоторые, его вечным, безусловным подражателем. Андрей Шенье, француз по имени, а, конечно, не по направлению таланта, сделался его поэтическим кумиром. Он первый в России и, кажется, даже в Европе достойно оценил его. В Одессе Пушкин писал много, и произведения его становились со дня на день своеобразнее; читал он еще более. Там он написал три первые главы "Онегина". Он горячо взялся за него и каждый день им занимался. Пушкин просыпался рано и писал обыкновенно несколько часов, не вставая с постели. Приятели часто заставали его то задумчивого, то помирающего со смеху над строфою своего романа. Одесская осень благотворно действовала на его занятия. Надобно заметить, что Пушкин писал постоянно только осенью. Даже на севере сие время года, всегда ненастное, приносило ему вдохновение; что же он чувствовал на юге, где все влияние осени отзывалось в его душе, а сверх того, он видел ясное небо, дышал теплым, чистым воздухом! В 1824 году Пушкин был принужден оставить Одессу и поселиться в Псковской губернии, в деревне своей матери. Перемена ли образа жизни, естественный ли ход усовершенствования, но дело в том, что в сем уединении талант его видимо окрепнул и, если можно так выразиться, освоеобразился. С этого времени все его сочинения получили печать зрелости. Он занимался много, особенно, по своему обыкновению, в осеннее время. Здесь он написал "Цыганов", несколько глав "Онегина", множество мелких стихотворений и, наконец, "Бориса Годунова". В двух верстах от его деревни находится село Тригорское, неоднократно воспетое и им и Языковым. Оно принадлежит П. А. Осиновой, которая там жила и живет поныне с своим семейством. Добрая, умная хозяйка и милые ее дочери с избытком заменили Пушкину все лишения света. Он нашел тут всю заботливость дружбы и все развлечения, всю приятность общества. Вскоре Тригорское и Михайловское оживились приездом из Дерпта двух тамошних студентов ¬ А. Н, Вульфа, сына Осиповой, и поэта Языкова. Пушкин его очень любил, как поэта, и был в восхищении от его знакомства. Языков приехал на поэтический зов Пушкина: Издревле сладостный союз... ¬ и пр. Потом он был обрадован приездом своего друга ¬ барона Дельвига. Более никого или почти никого Пушкин не видал во все время своей деревенской жизни. С соседями он не знакомился. Сношения его с Петербургом шли своим чередом: он получал оттуда книги, журналы и письма. В это время началась его переписка с П. А. Плетневым, который взялся быть издателем его сочинений. Они в то время лично были почти незнакомы, но впоследствии их сношения кончились тесною дружбой. В досужное время Пушкин в течение дня много ходил и ездил верхом, а вечером любил слушать русские сказки и тем ¬ говорил он ¬ вознаграждал недостатки своего французского воспитания. Вообще образ его жизни довольно походил на деревенскую жизнь Онегина. Зимою он, проснувшись, так же садился в ванну со льдом, а летом отправлялся к бегущей под горой реке, так же играл в два шара на бильярде, так же обедал поздно и довольно прихотливо. Вообще он любил придавать своим героям собственные вкусы и привычки. Нигде он так не выразился, как в описании Чарского (см. "Египетские Ночи"). В это время появилась первая глава "Онегина". Журналы или молчали, или отзывались о ней легко и равнодушно. Пушкин не понимал такого приема сочинению, которое ставил гораздо выше прежних, удостоенных похвал, не только внимания. Впоследствии он должен был привыкнуть ко вкусу критиков и публики. "Борис Годунов", "Полтава", все русские сказки были приветствуемы то бранью, то насмешками. Когда появилась его шутка "Домик в Коломне", то публика увидела в ней такой полный упадок его таланта, что никто из снисходительного приличия не упоминал при нем об этом сочинении. Осенью 1826 года Пушкин был по высочайшей воле вызван в Москву, где и имел счастие быть представленным его императорскому величеству. В. Ф. РАЕВСКИЙ ВЕЧЕР В КИШИНЕВЕ Я ходил по комнате и курил трубку. Майор Р. сидел за столом и разрешал загадку об Атлантиде и Микробеях... Он ссылался на Орфееву Аргонавтику, на Гезиода, на рассуждения Платона и Феокомба и выводил, что Канарские, Азорские и Зеленого мыса острова суть остатки обширной Атлантиды. Эти острова имеют волканическое начало ¬ следственно, нет сомнения, что Атлантида существовала, ¬ прибавил он и вскочил со стула, стукнул по столу рукою и начал проклинать калифа Омара, утверждая, что в Библиотеке Александрийской наверно хранилось описание счастливых островов . ¬ Итак, если эти описания сгорели, то не напрасны ли розыски и предположения твои, любезный антикварий, ¬ сказал я ему. Маиор . Совсем нет. Ум детской, ограниченный (etroit) доволен тем, что он прочел вчера и что забудет завтра. Сочинять стишки не значит еще быть стихотворцем, научить солдата маршировать не значит быть хорошим генералом. Ум свободный, как и тело, ищет деятельности. Основываясь на предположениях, Колумб открыл Америку, а система мира Пифагорейцев, спустя 20 веков, с малыми переменами признана за истинную! Земля, на которой мы рыцарствуем теперь, некогда была феатром войны и великих дел. Здесь процветали Никония, Офеус или Тира, Германиктис, отсюда Дарий Истасп, разбитый скифами в 513 году, бежал через Дунай, здесь предки наши, славяне, оружием возвестили бытие свое... Но согласись, что большая часть соотечественников наших столько же знают об этом, как мы об Атлантиде. Наши дворяне знают географию от села до уездного города, историю ограничивают эпохою бритья бород в России, а права... ¬ Они вовсе их не знают, ¬ воскликнул молодой Е., входя из двери.¬ Bonjour! [ здравствуйте ] Маиор . В учебных книгах пишут вздор. ¬ Я вчера читал "Новую всеобщую географию", где между прочими нелепостями сказано, что река Диль-Ельва величайшая в Швеции ¬ это все равно, что река ривьера Сена протекает в Париже. Е. Il y a une espйce des chiens en Russie, qu'en nomme sobaki... [ есть порода собак в России, которых именуют псами ] Маиор . ...что Аккерман стоит на берегу Черного моря... Е. Не сердись, маиор. Я поправлю твой humeur [ настроение ] прекрасным произведением. Маиор . Верно, опять г-жа Дирто или Bon-mot [ острота ] камердинера Людовика 15? ¬ Я терпеть не могу тех анекдотов, которые давно забыты в кофейнях в Париже. Е . Оставь анекдоты. ¬ Это оригинальные стихи одного из наших молодых певцов! Маиор . Я стихов терпеть не могу! Е. Comme vous кtes arrierй [ как вы отстали ]. Маиор . Этот-то комплимент я вчера только слышал от генерала О. Е. Но оставим! Послушай стихи. Они в духе твоего фаворита Шиллера. Маиор . Ну, что за стихи? Е. "Наполеон на Эльбе". В образцовых сочинениях... Маиор. Если об Наполеоне, то я и в стихах слушать буду от нечего делать. Е. (начинает читать). Вечерняя заря в пучине догорала, Над мрачной Эльбою носилась тишина, Сквозь тучи бледные тихонько пробегала Туманная луна; Маиор . Не бледная ли луна сквозь тучи или туман? Е. Это новый оборот! У тебя нет вкусу. Уже на западе седой одетый мглою С равниной синих вод сливался небосклон. Один во тьме ночной над дикою скалою Сидел Наполеон! Маиор . Не ослушался ли я, повтори. Е. (повторяет). Маиор. Ну, любезный, высоко ж взмостился Наполеон! На скале сидеть можно, но над скалою... Слишком странная фигура! Е. Ты несносен... (читает) Он новую в мечтах Европе цепь ковал И, к дальним берегам возведши взор угрюмый, Свирепо прошептал: Вокруг меня все мертвым сном почило , Легла в туман пучина бурных волн... Маиор. Ночью смотреть на другой берег! Шептать свирепо! Ложится в туман пучина волн. Это хаос букв! А грамматики вовсе нет! В настоящем времени и настоящее действие не говорится в прошедшем. Почило тут весьма неудачно! ¬ Это так же понятно, как твоя Атлантида, ¬ прибавил я. Е. Не мешайте, господа. Я перестану читать. Маиор. Читай! Читай! Е. (читает). Я здесь один мятежной думы полн... О, скоро ли, напенясь под рулями ¬ Меня помчит покорная волна. Маиор. Видно, господин певец никогда не ездил по морю ¬ волна не пенится под рулем ¬ под носом. Е. (читает). И спящих вод прервется тишина. Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами. Маиор. Повтори... Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слушать не могу! На Эльбе ни одной скалы нет! Е. Да это поэзия! Маиор. Не у места, если б я сказал, что волны бурного моря плескаются о стены Кремля или Везувий пламя изрыгает на Тверской! может быть, Ирокезец стал слушать и ужасаться ¬ а жители Москвы вспомнили бы "Лапландские жары и Африканские снеги". Уволь! Уволь, любезный друг! 1841 г. февраля 6 В. Ф. РАЕВСКИЙ МОЙ АРЕСТ 1822 года, февраля 5, в 9 часов пополудни кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришел. Я курил трубку, лежа на диване. ¬ Здравствуй, душа моя! ¬ сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом, Александр Сергеевич Пушкин. ¬ Здравствуй, что нового? ¬ Новости есть, но дурные. Вот почему я прибежал к тебе. ¬ Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева... но что такое? ¬ Вот что: Сабанеев сейчас уехал от генерала (1). Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твое имя, часто повторяемое, я, признаюсь, согрешил ¬ приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко (2), ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго еще продолжался разговор, я многого недослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован. ¬ Спасибо, ¬ сказал я Пушкину, ¬ я этого почти ожидал! Но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается какой-то турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдем к Липранди ¬ только ни слова о моем деле. Пушкин смотрел на меня во все глаза. ¬ Ах, Раевский! Позволь мне обнять тебя! ¬ Ты не гречанка, ¬ сказал я. Арнаут (3) подал мне шпагу, перчатки и шляпу. Липранди жил недалеко, на дворе было очень темно; в окнах у него светлело. ¬ У него гости, ¬ сказал я, ¬ пойдем. Мы вошли. Оба брата (4) весьма обрадовались. "Что нового? Что нового?" ¬ закричали все присутствовавшие. ¬ "Спросите у Павла Петровича (майор Липранди 2- й, брат), он доверенным и полномочным министром генерала Сабанеева". ¬ Это правда, ¬ отвечал он, ¬ но если бы вам доверял Сабанеев, как мне, вы также не захотели бы нарушать правил и доверия и чести. ¬ Это правда! Я знаю и не сержусь на вас, но я не так скромен, как вы. Разговор сделался общим. Подполковник Иван Петрович Липранди женат был на француженке в Ретели. Жена его умерла в Кишиневе. У нее осталась мать; одного доктора жена ¬ француженка также; пришли к ней провести вечер. Эта докторша была нечто вроде г- жи Норман (5). Я попросил ее загадать о моей судьбе: пики падали на моего короля. Кончилось на том, что мне предстояли чрезвычайное огорчение, несчастная дорога и неизвестная отдаленная будущность. Я посматривал то на Пушкина, то на Павла Липранди. Наши взоры встречались. В 11 часов мы разошлись. 6 февраля 822 года, г. Кишинев Возвратясь домой, я лег и уснул спокойно. Я встал рано поутру, приказал затопить печь. Перебрал наскоро все свои бумаги и все, что нашел излишним, сжег. Со мною на одной квартире жил капитан Охотников. Любимец и друг генерала Орлова (6), он находился при нем. Как образованный, служивший долго и богатый человек, он оставался на службе потому только, что служил с Орловым и что на службе полагал более принести пользы Обществу (7). С отъездом генерала Орлова в Киев он уехал в Москву, где имел много родных и связей. Его бумаги оставались у меня. Я не решился их жечь, потому что не полагал в них ничего важного. Он был очень осторожен. Часов в 8 пришел ко мне старший юнкер Шпажинский с рапортом о благополучии школы. ¬ Прикажете ли выпустить юнкеров из карцере? Генерал Сабанеев прислал за ними. Он присылал за ними ночью, но его посланный, конечно, уведомил его, что они под арестом. Все тетради наши давно у него, но он доискивается еще чего-то. В ланкастерской школе унтер-офицеру Дуку обещал офицерский чин, если он выдаст все писаные прописи. ¬ Какие прописи? ¬ спросил я. ¬ Не знаю. ¬ И я также не знаю (8). Юнкеров отпустите к Сабанееву. Я сегодня в классах не буду и, может быть, совсем не буду. Я вас прошу быть честным человеком ¬ вот все, чего я за труды и попечения мои об вас требовать могу. Рапортовать ко мне более прошу не приходить, но юнкеров в классы сбирать моим именем. Прощайте, Шпажинский! У юнкера навернулись слезы. Он вышел. Двух часов не прошло, как дрожки остановились у моих дверей. Я не успел взглянуть в окно, а адъютант генерала Сабанеева, гвардии подполковник Радич, был уже в моей комнате. ¬ Генерал просит вас к себе, ¬ сказал он мне вместо доброго утра. ¬ Хорошо, я буду! ¬ Но, может быть, у вас дрожек нету, он прислал дрожки. ¬ Очень хорошо. Я оденусь. Я приказал арнауту подать трубку и позвать человека одеваться. Разговаривать с адъютантом о генерале было бы неуместно, хотя Радич был человек простой и добросовестный. Я оделся, сел с ним вместе на дрожки и поехал. Этот роковой час 12-й решил участь всей остальной жизни моей. Мне был 27-й год. До сих пор жизнь моя, несмотря на ее превратности, шла, если не спокойно, по крайней мере, согласно с моими склонностями и желаниями. Я служил войну 812 года в артиллерии, потом был корпусным адъютантом по артиллерии, вышел в отставку, определился в Егерский полк штабс-капитаном, переведен в кирасиры по желанию отца моего, где произведен в ротмистры, но, не желая оставаться в кирасирском полку, я перешел обратно в 32-й Егерский полк, в дивизию к генералу Орлову. В 1820 г. произведен в майоры, принял баталион, но по желанию генерала Орлова сдал баталион и принял в управление военную школу, заведенную им при 16-й дивизии для юнкеров и нижних чинов. Всегда в обществе вышних начальников, я привык понимать их. Война научила меня знать ничтожество людей, которым нередко вверена власть вследствие долговечности и долготерпения на службе. С живым воображением я на службе предался более, нежели в училище, чтению и учению. Новые идеи, Европа в сильном политическом пароксизме, все содействовало, чтобы освежить голову, подвести все страсти, убеждения мои, понятия мои к одному знаменателю. С самоуверенностию я вошел в дом Сабанеева. Он был в зале; посреди залы стоял большой стол, на столе в беспорядке навалены бумаги. По правую сторону, в некотором отдалении и ближе ко входу, стояли три юнкера из моей школы. Сущев (9) ¬ главный доносчик, Перхалов и Мандра. По левую руку у стены адъютанты генерала Сабанеева; прямо против дверей, в которые я вошел, у другого конца стола, на котором стояло кресло, стоял генерал Сабанеев, как бы ожидая моего прихода. Прежде, нежели ударил последний час прежней моей жизни, надо описать того человека, который самопроизвольно, без законов, стыда и совести, решился прозвонить этот час. Сабанеев был офицер суворовской службы и подражал ему во всем странном, но не гениальном; так же жесток, так же вспыльчив до сумасбродства, так же странен в обхождении ¬ он перенял от него все, как перенимают обезьяны у людей. Его катехизис для солдат в глазах благомыслящих людей сделал его смешным и уродливым. Его презрение ко всему святому, ненависть к властям обнаруживались на каждом шагу. Его презрение к людям, в особенности к солдатам и офицерам, проявлялось в дерзких выражениях и в презрительном обхождении, не только с офицерами, но с генералами. Росту не более 2-х аршин и 3-х вершков, нос красный, губы отдутые, глаза весьма близорукие, подымающиеся и опускавшиеся, как у филина, рыже-русые волосы, бакенбарды такого же цвета под галстух, осиплый и прерывистый голос, речь, не имеющая никакого смысла, слова без связи. Он говорил с женою (10) (которую отнял у доктора Шиповского), с адъютантами, как будто бы бранился. Человек желчный, спазматический и невоздержанный ¬ он выпивал ежедневно до шести стаканов пунша, и столько же вина, и несколько рюмок водки. Может быть, кто-нибудь сочтет слова или описания мои пристрастными. Но я пишу для будущего поколения, когда Сабанеева давно уже нет. Впрочем, он имел много благородного, если действовал с сильными. Он знал военное дело, читал много, писал отлично хорошо, заботился не о декорациях, а о точных пользах солдат, не любил мелочей и сначала явно говорил против существовавшего порядка и устройства администрации и правления в России и властей. Так что до ареста моего он был сам в подозрении у правительства. При Александре его поддерживал только Дибич, по свойствам, виду, качеству, количеству, роду, склонению и спряжению ¬ родной брат Сабанеева. Едва я вошел или едва ему доложили, что я вошел, он сделал несколько шагов вперед... Замешательство заметно у него было не только на лице, но в самих движениях... ¬ Здравствуйте! Вот юнкера говорят, что вы в полной школе сказали: что я не боюсь Сабанеева! ¬ сказал он тихим голосом. ¬ Что вы скажете на это? ¬ Я ничего сказать не имею, кроме того, что я хорошо не помню, говорил ли я это им. ¬ Если вы не помните, то они вас уличат. ¬ Я улик принять не могу. Эти юнкера по требованию вашему только сегодня были выпущены из карцера, и дело не так важно, чтобы нужны были улики. ¬ Но я хочу знать, говорили ли вы? Я полагаю, что если бы я сказал: "не говорил" или "извините, что говорил", ¬ и самолюбный человек, может быть, кончил бы ничем... Но этот тон, это требование, моя вспыльчивость, вызов с юнкерами на очную ставку ¬ решили все. ¬ Я повторяю, что я не помню, но если ваше превосходительство требует, чтоб я вас боялся, то извините меня, если я скажу, что бояться кого-либо считаю низостью. Не ожидая подобного ответа, у Сабанеева все лицо повело судорогами. Он закричал: "Не боитесь? Но как вы смели говорить юнкерам... Я вас арестую!" ¬ Ваше превосходительство! Позвольте вам напомнить, что вы не имеете права кричать на меня... Я еще не осужденный арестант. ¬ Вы? Вы? Вы преступник!.. Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь пробежали во мне от темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги, вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву. "Если я преступник, вы должны доказать это, носить шпагу после бесчестного определения Вашего и оскорбления я не могу". Этим заключилась драматическая сцена. Я знал, что так или иначе меня арестуют, ¬ как сказал мне Пушкин. Сабанеев был вне себя, он схватил шпагу и закричал: ¬ Тройку лошадей, отправить его в крепость Тираспольскую! ¬ Первое, я нездоров, чтобы сейчас ехать; второе, я знаю, что я не преступник, и хотя вы будете стараться доказать это, но я офицер, и телесных насилий, и пыток Вы делать права не имеете. ¬ Хорошо, если вы нездоровы, вы останетесь здесь. Подождите. Послать за доктором и освидетельствовать. Он вызвал подполковника Радича в другую комнату, с четверть часа продолжалась конференция. Радич и генерал вышли. ¬ Господин Липранди, вы поедете с г. Радичем и возвратитесь вместе. Для свидетельства прислан был дивизионный доктор Шуллер, который дал свидетельство, что при нервном моем потрясении нужен отдых и пользование и что сильные движения для меня очень опасны, и тут же прописал рецепт. "А лекарство можете вылить", ¬ сказал он мне шепотом. Через полчаса все мои бумаги были забраны и опечатаны (11). К дверям моим был приставлен двойной караул.¬Через семь дней я отправлен в крепость Тираспольскую. Вот причина и начало шестилетнего заточения, тридцатилетней жизни в ссылке. Примечания (1) Пушкин в юношестве своем за "Оду к свободе" сослан был в г. Кишинев на службу и отдан на руки наместнику Бессарабской области, генерал-лейтенанту Инзову. Он искал сближения со мною и вскоре был в самых искренних, дружеских отношениях. (2) Происхождение или рождение генерала Инзова есть тайна . В пеленках он привезен был в дом князя Трубецкого и сдан для воспитания, где пробыл до 16- летнего возраста, 16-ти лет отдан на службу к князю Репнину, откуда начинается его служебное и жизненное поприще. Он был всегда самый добросовестный человек, мягкосердый и целомудренный до старости. По доброте его души мы всегда его называли: Инзушко. (3) После разбития корпуса князя Ипсилантия, сброд, составлявший его ополчение, перешел на нашу сторону. В том числе и арнауты ¬ шайки знаменитых разбойников Иоргаки и Дмитраки. У этих арнаутов, или албанцев, разбой есть ремесло. Они чрезвычайно храбры, сильны и честны. Я имел одного при себе. Он с жаром, почти со слезами, просил у меня позволения "Сабанеева резай !", то есть зарезать Сабанеева, когда меня арестовали. (4) Иван Петрович Липранди. Подполковник. Переведен против воли из свиты его величества по квартирмейстерской части в Камчатский пехотный полк за то, что он подал прошение о переводе из свиты в Смоленский драгунский полк, которым командовал граф Ностиц, и Павел Петрович перешел из лейб-гренадерского полка в 32-й Егерский полк майором, потом флигель-адъютант за Варшавский штурм, и ныне генерал от инфантерии и корпусный начальник. (5) Говорят, известная г-жа Норман предсказала штабс-капитану Каховскому, что он будет повешен. (6) Генерал Орлов, Михаил Федорович, командир 16-й дивизии, член Общества Союза Общественного Благоденствия . Впоследствии был в крепости и отставлен от службы. Брат его Алексей Федорович молил государя за него и все обвинения приписывал мне, будто бы от излишней доверчивости его ко мне. (7) Тогда Общество не имело еще цели истребить существующую или царствующую династию. Приготовление к конституции, распространение света или просвещения и правил чистейшей добродетели ¬ было основанием установления этого Общества. Исполнение еще в отдалении, когда умы будут готовы, о чем сказано особо. (8) Прописи есть совершенный вымысел или Сабанеева, или юнкера Сущева, а эти мечтательные прописи играют важную роль в моем обвинении. (9) Презренное подлое существо, которое было орудием Сабанеева для составления на меня обвинения. Тварь, которую я избавил от строгого судебного приговора и помогал деньгами из сожаления к его бедности. (10) Генерал Сабанеев зазвал на ночь к себе жену доктора Шиповского и не отпустил ее обратно к мужу, которого перевел в другой корпус, а потом публично женился, тогда как она не имела развода с первым мужем. Вот как существуют в России церковные и гражданские законы для людей высокопоставленных. (11) В квартире моей был шкаф с книгами, более 200 экземпляров французских и русских. На верхней полке стояла Зеленая книга ¬ Статут Общества Союза Общественного Благоденствия и в ней четыре расписки принятых Охотниковым членов и маленькая брошюра: "Воззвание к сынам севера". Радич спросил у Липранди, брать ли книги? Липранди отвечал, что не книги, а бумаги нужны. Как скоро они ушли, я обе эти книги сжег и тогда был совершенно покоен. А. П. РАСПОПОВ ВСТРЕЧА С А. С. ПУШКИНЫМ В МОГИЛЕВЕ В 1824 г. В 1824 году в губернском городе Могилеве расположена была главная квартира 1-й армии. При главной квартире 1-й армии состояла учебная кавалерийская команда, для усовершенствования по службе молодых офицеров, в числе коих находился тогда и я, состоя на службе в Лубенском гусарском полку. 6 августа 1824 года, когда перед манежем полковая музыка играла вечернюю зарю, а публика, пользуясь праздничным днем и приятною погодою, гуляла по Шкловской улице, проезжала на почтовых, шагом, коляска; впереди шел кто-то в офицерской фуражке, шинель внакидку, в красной шелковой, русского покроя рубахе, опоясанной агагиником. Коляска поворотила по Ветряной улице на почту; я немедленно поспешил вслед за нею, желая узнать, кто приезжает. Смотритель сказал мне, что едет из Одессы коллежский асессор Пушкин; я тотчас бросился в пассажирскую комнату и, взявши Пушкина за руку, спросил его: ¬ Вы, Александр Сергеевич, верно, меня не узнаете? я ¬ племянник бывшего директора Лицея ¬ Егора Антоновича Энгельгардта; по праздникам меня брали из корпуса в Царское Село, где вы с Дельвигом заставляли меня декламировать стихи. Пушкин, обнимая меня, сказал: ¬ Помню, помню, Саша, ты проворный был кадет. Я, от радости такой неожиданной встречи, не знал, что делать; опрометью побежал к гулявшим со мною товарищам известить их, что проезжает наш дорогой поэт А. С. Пушкин (в то время все заинтересованы были "Евгением Онегиным", вышла VI глава этого романа о дуэли Евгения с Ленским). Все поспешили на почту. Восторг был неописанный. Пушкин приказал раскупорить несколько бутылок шампанского. Пили за все, что приходило на мысль: за здоровье няни, Тани и за упокой души Ленского. Но это для нас не было достаточно: в восторге, что между нами великий поэт Пушкин, мы взяли его на руки и отнесли, по близости, на мою квартиру (я жил вместе с корнетом Куцынским). Пушкин был восхищен нашим энтузиазмом, мы поднимали на руки дорогого гостя, пили за его здоровье, в честь и славу всего им созданного. Пушкин был в самом веселом и приятном расположении духа, он вскочил на стол и продекламировал: Я люблю вечерний пир, Где веселье председатель, И свобода, мой кумир, За столом законодатель, Где до утра слово пей Заглушает крики песен, Где просторен круг гостей, А кружок бутылок тесен. Снявши Александра Сергеевича со стола, мы начали его на руках качать, а князь Оболенский закричал: ¬ Господа, это торжество выходит из пределов общей радости, оно должно быть ознаменовано чем-нибудь особенным. Господа! Сделаем нашему кумиру ванну из шампанского! Все согласились, но Пушкин, улыбнувшись, сказал: ¬ Друзья мои, душевно благодарю, действительно было бы отлично, я не прочь пополоскаться в шампанском, но спешу: ехать надо. Это было в 4 часа утра. Мы всей гурьбой проводили его на почту, где опять вспрыснули шампанским и, простившись, пожелали ему счастливого пути. В 1825 году некоторых из нас отправили в полки, в том числе меня и Юрьевича. Мы вместе выехали из Могилева, заехали к дяде его, Деспоту-Зеновичу, в село Колпино, который и рассказал нам, что в прошлом 1824 году А. С. Пушкин, проезжая из Могилева в свое имение Михайловское, проездом заехал к нему в село Колпино, но не застал его дома. <...> Деспот-Зенович, восторженный посещением его уголка Пушкиным, предложил нам вместе с ним навестить Александра Сергеевича.