печаталка текстов

А.С. Пушкин НА ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ ЛУКУЛЛА. ПОДРАЖАНИЕ ЛАТИНСКОМУ. Ты угасал, богач младой! Ты слышал плач друзей печальных. Уж смерть являлась за тобой В дверях сеней твоих хрустальных. Она, как втершийся с утра Заимодавец терпеливый, Торча в передней молчаливой, Не трогалась с ковра. В померкшей комнате твоей Врачи угрюмые шептались. Твоих нахлебников, цирцей Смущеньем лица омрачались; Вздыхали верные рабы И за тебя богов молили, Не зная в страхе, что сулили Им тайные судьбы. А между тем наследник твой, Как ворон к мертвечине падкой, Бледнел и трясся над тобой, Знобим стяжанья лихорадкой. Уже скупой его сургуч Пятнал замки твоей конторы; И мнил загресть он злата горы В пыли бумажных куч. Он мнил: "Теперь уж у вельмож Не стану няньчить ребятишек; Я сам вельможа буду тож; В подвалах, благо, есть излишек. Теперь мне честность - трын-трава! Жену обсчитывать не буду, И воровать уже забуду Казенные дрова!" Но ты воскрес. Твои друзья, В ладони хлопая ликуют; Рабы как добрая семья Друг друга в радости целуют; Бодрится врач, подняв очки; Гробовый мастер взоры клонит; А вместе с ним приказчик гонит Наследника в толчки. Так жизнь тебе возвращена Со всею прелестью своею; Смотри: бесценный дар она; Умей же пользоваться ею; Укрась ее; года летят, Пора! Введи в свои чертоги Жену красавицу - и боги Ваш брак благословят. * * * Когда владыка ассирийский Народы казнию казнил, И Олоферн весь край азийский Его деснице покорил, - Высок смиреньем терпеливым И крепок верой в бога сил, Перед сатрапом горделивым Израил выи не склонил; Во все пределы Иудеи Проникнул трепет. Иереи Одели вретищем алтарь. Народ завыл, объятый страхом, [Главу покрыв] золой и прахом, И внял ему всевышний царь. Притек сатрап к ущельям горным И зрит: их узкие врата Замком замкнуты непокорным; Стеной, <как> поясом узорным, Препоясалась высота. И над тесниной торжествуя, Как муж на страже, в тишине Стоит, белеясь, Ветилуя В недостижимой вышине. Сатрап смутился изумленный - И гнев в нем душу помрачил... И свой совет разноплеменный Он - любопытный - вопросил: "Кто сей народ? и что их сила, И кто им вождь, и отчего Сердца их дерзость воспалила, И их надежда на кого?..." И встал тогда сынов Аммона Военачальник Ахиор [И рек] - и Олоферн [со] трона Склонил <к нему> и слух и взор. ПИР ПЕТРА ПЕРВОГО. Над Невою резво вьются Флаги пестрые судов; Звучно с лодок раздаются Песни дружные гребцов; В царском доме пир веселый; Речь гостей хмельна, шумна; И Нева пальбой тяжелой Далеко потрясена. Что пирует царь великий В Питербурге-городке? Отчего пальба и клики И эскадра на реке? Озарен ли честью новой Русской штык иль русской флаг? Побежден ли швед суровый? Мира ль просит грозный враг? Иль в отъятый край у шведа Прибыл Брантов утлый бот, И пошел навстречу деда Всей семьей наш юный флот, И воинственные внуки Стали в строй пред стариком, И раздался в честь Науки Песен хор и пушек гром? Годовщину ли Полтавы Торжествует государь, День, как жизнь своей державы Спас от Карла русский царь? Родила ль Екатерина? Именинница ль она, Чудотворца-исполина Чернобровая жена? Нет! Он с подданным мирится; Виноватому вину Отпуская, веселится; Кружку пенит с ним одну; И в чело его цалует, Светел сердцем и лицом; И прощенье торжествует, Как победу над врагом. Оттого-то шум и клики В Питербурге-городке, И пальба и гром музыки И эскадра на реке; Оттого-то в час веселый Чаша царская полна, И Нева пальбой тяжелой Далеко потрясена. * * * На это скажут мне с улыбкою неверной: Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный, Вы нас морочите - вам слава не нужна, Смешной и суетной Вам кажется она; Зачем же пишете? - Я? для себя. - За что же Печатаете вы? - Для денег. - Ах, мой боже! Как стыдно! - Почему ж? ПОДРАЖАНИЕ АРАБСКОМУ. Отрок милый, отрок нежный, Не стыдись, навек ты мой; Тот же в нас огонь мятежный, Жизнью мы живем одной. Не боюся я насмешек: Мы сдвоились меж собой, Мы точь в точь двойной орешек Под единой скорлупой. * * * - Не видала ль, девица, Коня моего? - Я видала, видела Коня твоего. - Куда, красна девица, Мой конь пробе<жал?> - Твой конь пробе<жал> На Дунай реку - ___ [Бежа<л> твой конь, Тебя проклинал - Тебя проклинал] Примечания (1) вместо этих строк в беловом автографе было: Там, устарелый вождь! как ратник молодой, Искал ты умереть средь сечи боевой. Вотще! Преемник твой стяжал успех, сокрытый В главе твоей. - А ты, всепризнанный, забытый Виновник торжества, почил - и в смертный час С презреньем, может быть, воспоминал о нас! СТИХОТВОРЕНИЯ 1836 Д. В. ДАВЫДОВУ. Тебе певцу, тебе герою! Не удалось мне за тобою При громе пушечном, в огне Скакать на бешеном коне. Наездник смирного Пегаса, Носил я старого Парнаса Из моды вышедший мундир: Но и по этой службе трудной, И тут, о мой наездник чудный, Ты мой отец и командир. Вот мой Пугач - при первом взгляде Он виден - плут, казак прямой! В передовом твоем отряде Урядник был бы он лихой. ХУДОЖНИКУ. Грустен и весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую: Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе: Сколько богов, и богинь, и героев!... Вот Зевс Громовержец, Вот из подлобья глядит, дуя в цевницу, сатир. Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов Тут Аполлон - идеал, там Ниобея - печаль.... Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров - Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет; В темной могиле почил художников друг и советник. Как бы он обнял тебя! как бы гордился тобой! МИРСКАЯ ВЛАСТЬ. Когда великое свершалось торжество, И в муках на кресте кончалось божество, Тогда по сторонам животворяща древа Мария-грешница и пресвятая дева, Стояли две жены, В неизмеримую печаль погружены. Но у подножия теперь креста честнаго, Как будто у крыльца правителя градскаго, Мы зрим - поставлено на место жен святых В ружье и кивере два грозных часовых. К чему, скажите мне, хранительная стража? - Или распятие казенная поклажа, И вы боитеся воров или мышей? - Иль мните важности придать царю царей? Иль покровительством спасаете могучим Владыку, тернием венчанного колючим, Христа, предавшего послушно плоть свою Бичам мучителей, гвоздям и копию? Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила Того, чья казнь весь род Адамов искупила, И, чтоб не потеснить гуляющих господ, Пускать не велено сюда простой народ? <ПОДРАЖАНИЕ ИТАЛИЯНСКОМУ.> Как с древа сорвался предатель ученик, Диявол прилетел, к лицу его приник, Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной И бросил труп живой в гортань геенны гладной... Там бесы, радуясь и плеща, на рога Прияли с хохотом всемирного врага И шумно понесли к проклятому владыке, И сатана, привстав, с веселием на лике Лобзанием своим насквозь прожег уста, В предательскую ночь лобзавшие Христа. * * * Напрасно я бегу к сионским высотам, Грех алчный гонится за мною по пятам... Так , ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий, Голодный лев следит оленя бег пахучий. (ИЗ ПИНДЕМОНТИ.) Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспоривать налоги, Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Вс° это, видите ль, слова, слова, слова. (1) Иные, лучшие мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависить от властей, зависить от народа - Не вс° ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. - Вот счастье! вот права... * * * Отцы пустынники и жены непорочны, Чтоб сердцем возлетать во области заочны, Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв, Сложили множество божественных молитв; Но ни одна из них меня не умиляет, Как та, которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой: Владыко дней моих! дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи. * * * Когда за городом, задумчив, я брожу И на публичное кладбище захожу, Решетки, столбики, нарядные гробницы, Под коими гниют все мертвецы столицы, В болоте кое-как стесненные рядком, Как гости жадные за нищенским столом, Купцов, чиновников усопших мавзолеи, Дешевого резца нелепые затеи, Над ними надписи и в прозе и в стихах О добродетелях, о службе и чинах; По старом рогаче вдовицы плач амурный, Ворами со столбов отвинченные урны, Могилы склизкие, которы также тут Зеваючи жильцов к себе на утро ждут, - Такие смутные мне мысли вс° наводит, Что злое на меня уныние находит. Хоть плюнуть да бежать... Но как же любо мне Осеннею порой, в вечерней тишине, В деревне посещать кладбище родовое, Где дремлют мертвые в торжественном покое. Там неукрашенным могилам есть простор; К ним ночью темною не лезет бледный вор; Близ камней вековых, покрытых желтым мохом. Проходит селянин с молитвой и со вздохом; На место праздных урн и мелких пирамид, Безносых гениев, растрепанных харит Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя... * * * Exegi monumentum. Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не заростет народная тропа, Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа. Нет, весь я не умру - душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит - И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит. Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, И назовет меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгуз, и друг степей калмык. И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждая, Что в мой жестокой век восславил я Свободу И милость к падшим призывал. Веленью божию, о муза, будь послушна, Обиды не страшась, не требуя венца, Хвалу и клевету приемли равнодушно, И не оспоривай глупца. РОДОСЛОВНАЯ МОЕГО ГЕРОЯ. (ОТРЫВОК ИЗ САТИРИЧЕСКОЙ ПОЭМЫ.) Начнем ab ovo: Мой Езерский Происходил от тех вождей, Чей в древни веки парус дерзкий Поработил брега морей. Одульф, его начальник рода, Вельми бе грозен воевода (Гласит Софийский Хронограф). При Ольге сын его Варлаф Приял крещенье в Цареграде С приданым греческой княжны. От них два сына рождены, Якуб и Дорофей. В засаде Убит Якуб, а Дорофей Родил двенадцать сыновей. Ондрей, по прозвищу Езерский Родил Ивана да Илью И в лавре схимился Печерской. Отсель фамилию свою Ведут Езерские. При Калке Один из них был схвачен в свалке А там раздавлен как комар Задами тяжкими татар. Зато со славой, хоть с уроном, Другой Езерский, Елизар, Упился кровию татар, Между Непрядвою и Доном, Ударя с тыла в табор их С дружиной суздальцев своих. В века старинной нашей славы, Как и в худые времена, Крамол и смут во дни кровавы Блестят Езерских имена. Они и в войске и в совете. На воеводстве, и в ответе (2) Служили доблестно царям. Из них Езерский Варлаам Гордыней славился боярской; За спор то с тем он, то с другим, С большим бесчестьем выводим Бывал из-за трапезы царской, Но снова шел под тяжкий гнев И умер, Сицких пересев. (3) Когда от Думы величавой Приял Романов свой венец, Как под отеческой державой Русь отдохнула наконец, А наши вороги смирились, - Тогда Езерские явились В великой силе при дворе, При императоре Петре.... Но извините: статься может, Читатель, вам я досадил; Ваш ум дух века просветил, Вас спесь дворянская не гложет, И нужды нет вам никакой До вашей книги родовой. Кто б ни был ваш родоначальник, Мстислав, князь Курбский, иль Ермак, Или Митюшка целовальник, Вам вс° равно. Конечно, так; Вы презираете отцами, Их славой, частию, правами Великодушно и умно; Вы отреклись от них давно, Прямого просвещенья ради, Гордясь (как общей пользы друг) Красою собственных заслуг, Звездой двоюродного дяди, Иль приглашением на бал Туда, где дед ваш не бывал. Я сам - хоть в книжках и словесно Собраться надо мной трунят - Я мещанин, как вам известно, И в этом смысле демократ; Но каюсь: новый Ходаковский, (4) Люблю от бабушки московской Я толки слушать о родне, О толстобрюхой старине. Мне жаль, что нашей славы звуки Уже нам чужды; что спроста Из бар мы лезем в tiers-йtat, Что нам не в прок пошли науки, И что спасибо нам за то Не скажет, кажется, никто. Мне жаль, что тех родов боярских Бледнеет блеск и никнет дух; Мне жаль, что нет князей Пожарских, Что о других пропал и слух, Что их поносит и Фиглярин, Что русский ветреный боярин Считает грамоты царей За пыльный сбор календарей, Что в нашем тереме забытом Растет пустынная трава, Что геральдического льва Демократическим копытом Теперь лягает и осел: Дух века вот куда зашел! Вот почему, архивы роя, Я разбирал в досужный час Всю родословную героя, О ком затеял свой рассказ, И здесь потомству заповедал. Езерский сам же твердо ведал, Что дед его, великий муж, Имел двенадцать тысяч душ; Из них отцу его досталась Осьмая часть, и та сполна Была давно заложена И ежегодно продавалась; А сам он жалованьем жил И регистратором служил. * * * От западных морей до самых врат восточных Не многие умы от благ прямых и прочных Зло могут отличить... [рассудок] редко нам [Внушает] -- "Пошли мне долгу жизнь и многие года!" Зевеса вот о чем и всюду и всегда Привыкли вы молить - но сколькими бедами Исполнен дол<гой> век! Во-первых, [как] рубцами, Лицо [морщинами покроется] - оно превращено. <КН. КОЗЛОВСКОМУ. > Ценитель умственных творений исполинских, Друг бардов английских, любовник муз латинских, Ты к мощной древности опять меня манишь, [Ты снова мне] велишь. Простясь с мечтой и бл<едным> идеалом, Я приготовился бороться с Ювеналом, Чьи строгие стихи, неопытный поэт, [Стихами] перевесть я было дал обет. Но, развернув его суровые творенья, Не мог я одолеть пугливого смущенья... [Стихи бесстыдные] прияпами торчат, В них звуки странною гармонией трещат - * * * Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. Тогда, душой беспечные невежды, Мы жили все и легче и смелей, Мы пили все за здравие надежды И юности и всех ее затей. Теперь не то: разгульный праздник наш С приходом лет, как мы, перебесился, Он присмирел, утих, остепенился, Стал глуше звон его заздравных чаш; Меж нами речь не так игриво льется. Просторнее, грустнее мы сидим, И реже смех средь песен раздается, И чаще мы вздыхаем и молчим. Всему пора: уж двадцать пятый раз Мы празднуем лицея день заветный. Прошли года чредою незаметной, И как они переменили нас! Недаром - нет! - промчалась четверть века! Не сетуйте: таков судьбы закон; Вращается весь мир вкруг человека, - Ужель один недвижим будет он? Припомните, о други, с той поры, Когда наш круг судьбы соединили, Чему, чему свидетели мы были! Игралища таинственной игры, Металися смущенные народы; И высились и падали цари; И кровь людей то Славы, то Свободы, То Гордости багрила алтари. Вы помните: когда возник лицей, Как царь для нас открыл чертог царицын, И мы пришли. И встретил нас Куницын Приветствием меж царственных гостей,- Тогда гроза двенадцатого года Еще спала. Еще Наполеон Не испытал великого народа - Еще грозил и колебался он. Вы помните: текла за ратью рать, Со старшими мы братьями прощались И в сень наук с досадой возвращались, Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас... и племена сразились, Русь обняла кичливого врага, И заревом московским озарились Его полкам готовые снега. Вы помните, как наш Агамемнон Из пленного Парижа к нам примчался. Какой восторг тогда [пред ним] раздался! Как был велик, как был прекрасен он, Народов друг, спаситель их свободы! Вы помните - как оживились вдруг Сии сады, сии живые воды, Где проводил он славный свой досуг. И нет его - и Русь оставил он, Взнесенну им над миром изумленным, И на скале изгнанником забвенным, Всему чужой, угас Наполеон. И новый царь, суровый и могучий, На рубеже Европы бодро стал, [И над землей] сошлися новы тучи, И ураган их НА СТАТУЮ ИГРАЮЩЕГО В СВАЙКУ. Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый, Строен, легок и могуч, - тешится быстрой игрой! Вот и товарищ тебе, дискобол! Он достоин, клянуся, Дружно обнявшись с тобой, после игры отдыхать. НА СТАТУЮ ИГРАЮЩЕГО В БАБКИ. Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено Бодро оп°рся, другой поднял меткую кость. Вот уж прицелился..... прочь! раздайся, народ любопытный, Врозь расступись; не мешай русской удалой игре. * * * Альфонс садится на коня; Ему хозяин держит стремя. "Сеньор, послушайтесь меня: Пускаться в путь теперь не время. В горах опасно, ночь близка, Другая вента далека. Останьтесь здесь: готов вам ужин; В камине разложен огонь; Постеля есть - покой вам нужен, А к стойлу тянется ваш конь". - "Мне путешествие привычно И днем и ночью - был бы путь, - Тот отвечает, - неприлично Бояться мне чего-нибудь. Я дворянин, - ни чорт, ни воры Не могут удержать меня, Когда спешу на службу я". И дон Альфонс коню дал шпоры, И едет рысью. Перед ним Одна идет дорога в горы Ущельем тесным и глухим. Вот выезжает он в долину; Какую ж видит он картину? Кругом пустыня, дичь и голь, А в стороне торчит глаголь, И на глаголе том два тела Висят. Закаркав, отлетела Ватага черная ворон, Лишь только к ним подъехал он. То были трупы двух гитанов, Двух славных братьев-атаманов, Давно повешенных и там Оставленных в пример ворам. Дождями небо их мочило, <А> солнце знойное сушило, Пустынный ветер их качал, Клевать их ворон прилетал. И шла молва в простом народе, Что, обрываясь по ночам, Они до утра на свободе Гуляли, мстя своим врагам. Альфонсов конь всхрапел и боком Прошел их мимо, и потом Понесся резво, легким скоком, С своим бесстрашным седоком. * * * Забыв и рощу и свободу, Невольный чижик надо мной Зерно клюет и брызжет воду, И песнью тешится живой. <ИЗ ПИСЬМА К ЯКОВЛЕВУ> Смирдин меня в беду поверг; У торгаша сего семь пятниц на неделе. Его четверг на самом деле Есть после дождичка четверг. * * * От меня вечор Леила Равнодушно уходила. Я сказал: "Постой, куда?" А она мне возразила: "Голова твоя седа". Я насмешнице нескромной Отвечал: "Всему пoрa! То, что было мускус темный Стало нынче камфора". Но Леила неудачным Посмеялася речам И сказала: "Знаешь сам: Сладок мускус новобрачным, Камфора годна гробам". Примечания (1) Hamlet. (2) в посольстве. (3) Пересесть кого, старинное выражение, значит занять место выше (4) известный любитель древности, умерший несколько лет тому назад СТИХОТВОРЕНИЯ 1830-1836 Зачем я ею [очарован]? Зачем расстаться должен с ней? Когда б я не был избалован Цыганской жизнию моей. -- Она [глядит на] вас так нежно, Она лепечет так небрежно, Она так тонко весела, Ее глаза так полны чувством, Вечор она с таким искусством Из-под накрытого стола Мне свою ножку подала. * * * Ты просвещением свой разум осветил, Ты правды лик увидел, И нежно чуждые народы возлюбил, И мудро свой возненавидел. Когда безмолвная Варшава поднялась, И бунтом опьянела, И смертная борьба началась, При клике "Польска не згинела!" Ты руки потирал от наших неудач, С лукавым смехом слушал вести, Когда бежали вскачь, И гибло знамя нашей чести. Варшавы бунт в дыме Поникнул ты <главой> и горько возрыдал, Как жид о Иерусалиме. РОДРИГ. Чудный сон мне бог послал - С длинной белой бородою В белой ризе предо мною Старец некой предстоял И меня благословлял. Он сказал мне: "Будь покоен, Скоро, скоро удостоен Будешь царствия небес. [Скоро странствию земному] Твоему придет конец. Уж готов<ит> ангел смерти Для тебя святой венец... Путник - ляжешь на ночлеге, В <гавань>, плаватель, войдешь. [Бедный] пахарь утомленный, Отрешишь волов от плуга На последней борозде. Ныне грешник тот великой, О котором предвещанье Слышал ты давно - Грешник ждан<ный> [Наконец] к тебе [приидет] Исповедовать себя, И получит разрешенье, И заснешь ты вечным сном". Сон отрадный, благовещный Сердце жадное не смеет И поверить и не верить. Ах, ужели в самом деле Близок я к [моей кон<чине>]? И страшуся и надеюсь, Казни вечныя страшуся, Милосердия надеюсь: Успокой меня, творец. Но твоя да будет воля, Не моя. - Кто там идет?.. * * * О нет, мне жизнь не надоела, Я жить люблю, я жить хочу, Душа не вовсе охладела, Утратя молодость свою. Еще хранятся наслажденья Для любопытства моего, Для милых снов воображенья, [Для чувств] всего. СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ГОДОВ (1814-1836) Там на брегу, где дремлет лес священный, Твое я имя повторял; Там часто я бродил уединенный И в даль глядел... и милой встречи ждал. ЗОЛОТО И БУЛАТ. "Вс° мое", - сказало злато; "Вс° мое", - сказал булат. "Вс° куплю", - сказало злато; "Вс° возьму", - сказал булат. * * * Не знаю где, но не у нас, Достопочтенный лорд Мидас, С душой посредственной и низкой, Чтоб не упасть дорогой склизкой, Ползком прополз в известный чин И стал известный господин. Еще два слова об Мидасе: Он не хранил в своем запасе Глубоких замыслов и дум; Имел он не блестящий ум, Душой не слишком был отважен; За то был сух, учтив и важен. Льстецы героя моего, Не зная, как хвалить его, Провозгласить решились тонким... РУССКОМУ ГЕСНЕРУ. Куда ты холоден и cyx! Как слог твой чопорен и бледен! Как в изобретеньях ты беден! Как утомляешь ты мой слух! Твоя пастушка, твой пастух Должны ходить в овчинной шубе: Ты их морозишь налегке! Где ты нашел их: в шустер-клубе. Или на Красном кабачке? <ЩЕРБИНИНУ.> Житье тому, мой милый друг, Кто страстью глупою не болен, Кому влюбиться недосуг, Кто занят всем и всем доволен - Его не ведает печаль; Его забавы бесконечны, Он создал мысленно сераль И в нем блаженствует, беспечный! * * * Твои догадки - сущий вздор: Моих стихов ты не проникнул. Я знаю, ты картежный вор, Но от вина ужель отвыкнул? * * * Когда Потемкину в потемках Я на Пречистенке найду, То пусть с Булгариным в потомках Меня поставят наряду. * * * Когда так нежно, так сердечно, Так радостно я встретил вас, Вы удивилися, конечно, Досадой хладно воружась. [Вечор в счастливом усыпленьи < > Мое живое сновиденье Ваш милый образ озарил.] С тех пор я слезами Мечту прелестную зову. Во сне был осчастливлен вами И благодарен наяву. ОТРЫВКИ 1826 *** Восстань, восстань, пророк России, В позорны ризы облекись, Иди, и с вервием на выи К у.<бийце> г.<нусному> явись. *** И я бы мог, как [шут на] *** На разность утренних одежд *** [Пока в нас сердце замирает] 1827 *** Символы верности любя, Она с<упруга> почитает 1828 *** Но ты забудь меня, мой друг, Забудь меня, как забывают Томительный печальный сон, Когда [по утру отлетают] [И тень и ] *** [Но вы во мне почтили годы] *** Волненьем жизни утомленный, Оставя заблуждений путь, Я сердце<м> алчу отдохнуть И близ тебя, мой друг бесценный *** [Проснулся я -] [последний сон] [Исчез] - [улетает], [Но] [небосклон] Еще почивает *** В рюмке светлой предо мною Брыжжет, пенится вино. 1829 *** Трудясь над образом прелестной Ушаковой *** [ было мне твое влиянье] *** О сколько нам открытий чудных Готовят просвещенья дух И Опыт, [сын] ошибок трудных, И Гений, [парадоксов] друг, [И Случай, бог изобретатель] 1830 *** В пустыне [Пробился ключ], Обложен камнями простыми. *** Тому [одно, одно] мгновенье Она цвела, свежа, пышна - И вот уж вянет - и [опалена] Иль жар твоей груди Младую розу опалил - *** "Тебя зову на томной лире, [Но] где найду мой идеал? И кто поймет меня в сем мире?" Но Анатоль не понимал... *** Надо мной в лазури ясной Светит звездочка одна, Справа - запад темно-красный, Слева - бледная луна. *** строгий свет Смягчил свои предубежденья, Или простил мне заблужденья Давно минувших темных лет. *** [Есть место на земле] *** и дурак <та>к и сяк боже <дру>зья 1831 *** Так старый хрыч, цыган Илья, Глядит на удаль плясовую Да чешет голову седую, Под лад плечами шевеля. *** Ну, послушайте, дети: жил-был в старые годы Живописец, католик усердный 1832 *** Одни стихи ему читала, И щеки рделися у ней, И тихо грудь ее дышала: "Приди - жених души моей". *** Желал я душу освежить, Бывалой жизнию пожить В забвеньи сладком близ друзей Минувшей юности моей. ____ Я ехал в дальные края; [Не шумных жаждал я], Искал не злата, не честей, В пыли средь копий и мечей 1833 *** В славной, в Муромской земле, В Карачарове селе Жил-был дьяк с своей дьячихой. Под конец их жизни тихой Бог отраду им послал - Сына им он даровал. *** Толпа глухая, Крылатой новизны любовница [слепая], [Надменных] [баловней] меня[ет] каждый день И с ступени на ступень Летят кумиры их, увенчанные ею. 1835 *** То было вскоре после боя, Как <счастье> бросило героя, И рать побитая кругом Лежала *** Как редко плату получает [В<еликой> д(обрый) чел<овек) < > в кой-то век ____ За все заботы и досады (И то дивиться всякий рад!) Берет достойные награды Или достоин сих наград. *** Не вижу я твоих очей, И сладострастных и суровых 1830-1836 *** Друг сердечный мне намедни говорил: По тебе я, красна девица, изныл, На [жену] свою взглянуть я не хочу А я вс°-таки *** [Конечно] презирать не трудно Отдельно каждого глупца, Сердиться так же безрассудно И на отдельного страмца. ____ Но что чудно - Всех вместе презирать и трудно - ____ Их эпиграммы площадные, Из Бьеврианы занятые *** Воды глубокие Плавно текут. Люди премудрые Тихо живут. *** Сей белокаменный фонтан, Стихов узором испещренный, [Сооружен и изваян] < > [Железный ковшик] < > [цепью прицепленный] [Кто б ни был ты: пастух, Рыбак иль странник утомленный], Приди и пей. *** Еще в ребячестве [бессмысленно лукавом] Я встретил старика с плешивой головой, С очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой, С устами, сжатыми наморщенной улыбкой. 1824-1836 *** Ночь светла; в небесном поле Ходит Веспер золотой. Старый дож плывет в гондоле С догарессой молодой. ПЛАН НЕНАПИСАННОГО СТИХОТВОРЕНИЯ 1835-1836 PROLOGUE. Я посетил твою могилу - но там тесно; les morts m'en distarait - теперь иду на поклонение в Ц.<арское> С.<ело> и в Баб<олово.> Ц.<арское> С.<ело>!... (Gray) les jeux du Lycйe, nos leзons... Delvig et Kuchel, la poйsie - Баб<олово> DUBIA 1827 <КЖ. С. А. УРУСОВОЙ.> Не веровал я троице доныне: Мне бог тройной казался вс° мудрен; Но вижу вас и, верой одарен, Молюсь трем грациям в одной богине. 1834 НАДПИСЬ К ВОРОТАМ ЕКАТЕРИНГОФА. Хвостовым некогда воспетая дыра! Провозглашаешь ты природы русской скупость, Самодержавие Петра И Милорадовича глупость. ПЕРЕВОДЫ ИНОЯЗЫЧНЫХ ТЕКСТОВ. (1) "Неистовый Орланд". (итал.) (2) Альфиери. (итал.) (3) Ты знаешь край. Вильг.<ельм> Мейст.<ер>. (нем.) (4) К господину Дау. (англ.) (5) Любовь, изгнание. (франц.) (6) Нетти. (англ.) (7) Р и О. (8) Н и В. (9) Прочь, непосвященные. (лат.) (10) Таким я был прежде, и таков я и ныне. (франц.) (11) Сен-При. (франц.) (12) He презирай сонета, критик. Вордсворт. (англ.) (13) Это возраст Керубино... (франц.) (14) Мемуары Бурьена. (франц.) (15) Барри Корнуэл. (англ.) (16) Твое здоровье, Мери. (англ.) (17) Постскриптум (приписка). (лат.) (18) Мальчик, прислужник пира. (лат.) (19) Гузла, или избранные иллирийские стихотворения, собранные в Далмации, Боснии, Кроации и Герцеговине. (франц.) (20) Париж, 18 января 1835. Я думал, милостивый государь, что у Гузлы было только семь читателей, в том числе вы, я и корректор: с большим удовольствием узнаю, что могу причислить к ним еще двух, что составляет в итоге приличное число девять и подтверждает поговорку ¬ никто не пророк в своем отечестве. Буду отвечать на ваши вопросы чистосердечно. Гузлу я написал по двум мотивам, ¬ во-первых, я хотел посмеяться над "местным колоритом", в который мы слепо ударились в лето от рождества Христова 1827. Для объяснения второго мотива расскажу вам следующую историю. В том же 1827 году мы с одним из моих друзей задумали путешествие по Италии. Мы набрасывали карандашом по карте наш маршрут. Так мы прибыли в Венецию ¬ разумеется, на карте ¬ где нам надоели встречавшиеся англичане и немцы, и я предложил отправиться в Триест, а оттуда в Рагузу. Предложение было принято, но кошельки наши были почти пусты, и эта "несравненная скорбь", как говорил Рабле, остановила нас на полдороге. Тогда я предложил сначала описать ваше путешествие, продать книгопродавцу и вырученные деньги употребить на то, чтобы проверить, во многом ли мы ошиблись. На себя я взял собирание народных песен и перевод их; мне было выражено недоверие, но на другой же день я доставил моему товарищу по путешествию пять или шесть переводов. Осень я провел в деревне. Завтрак у нас был в полдень, я же вставал в десять часов; выкурив одну или две сигары и не зная, что делать до прихода дам в гостиную, я писал балладу. Из них составился томик, который я издал под большим секретом, и мистифицировал им двух или трех лиц. Вот мои источники, откуда я почерпнул этот столь превознесенный "местный колорит": во-первых, небольшая брошюра одного французского консула в Баньялуке. Ее заглавие я позабыл, но дать о ней понятие нетрудно. Автор старается доказать, что босняки ¬ настоящие свиньи, и приводит этому довольно убедительные доводы. Местами он употребляет иллирийские слова, чтобы выставить напоказ свои знания (на самом деле, быть-может, он знал не больше моего). Я старательно собрал все эти слова и помест ил их в примечания. Затем я прочел главу: О нравах морлаков [итал.] из "Путешествия по Далмации" Фортиса. Там я нашел текст и перевод чисто иллирийской заплачки жены Ассана-Аги; но песня эта переведена стихами. Мне стоило большого труда получить подстрочный перевод, для чего приходилось сопоставлять повторяющиеся слова самого подлинника с переложением аббата Фортиса. При некотором терпении я получил дословный перевод, но относительно некоторых мест вс° еще затруднялся. Я обратился к одному из моих друзей, знающему по-русски, прочел ему подлинник, выговаривая его на итальянский манер, и он почти вполне понял его. Замечательно, что Нодье, откопавший Фортиса и балладу Ассана-Аги и переведший с поэтического перевода аббата, еще более опоэтизировав его в своей прозе, ¬ прокричал на всех перекрестках, что я обокрал его. Вот первый стих в иллирийском тексте: LЧто белеется на горе зеленойv [иллир.] Фортис перевел: LЧто же белеет средь зеленого лесаv [итал.]. Нодье перевел Bosco ¬ зеленеющая равнина; он промахнулся, потому что, как мне объяснили, gorje означает: гора. Вот и вся история. Передайте г. Пушкину мои извинения. Я горжусь и стыжусь вместе с тем, что и он попался и проч. (франц.) (21) [Заметка о Иакинфе Маглановиче. Иакинф Магланович ¬ единственный мне знакомый гусляр, который в то же время был бы поэтом; большинство гусляров повторяют старые песни, или самое большое ¬ сочиняют подражания, заимствуя стихов двадцать из одной баллады, столько же из другой, и связывая вс° это при помощи скверных стихов собственного изделия. Поэт наш родился в Звониграде, как он сам говорит об этом в балладе "Шиповник в Велико". Он был сын сапожника, и его родители, повидимому, не сильно беспокоились об его образовании, ибо он не умеет ни читать, ни писать. В возрасте восьми лет он был похищен чинженегами или цыганами. Эти люди увели его в Боснию, где и обучали своему искусству, и без труда обратили его в магометанство, исповедываемое большинством среди них [все эти подробности были сообщены мне в 1817 году самим Маглановичем.]. Один "айан" или старшина в Ливне отнял его у цыган и взял себе в услужение, где он и пробыл несколько лет. Ему было пятнадцать лет, когда один католический монах обратил его в христианство, рискуя быть посаженным на кол в случае обнаружения этого; ибо турки отнюдь не поощряют миссионерской деятельности. Юный Иакинф недолго задумывался над тем, чтобы покинуть своего хозяина, достаточно сурового, как и большинство босняков; но, уходя из его дома, он задумал отмстить за дурное обращение. Однажды ночью, в грозу, он ушел из Ливно, захватив с собой шубу и саблю хозяина, с несколькими цехинами, какие ему удалось похитить. Монах, окрестивший его, сопровождал его в бегстве, совершенном, вероятно, по его совету. От Ливно до Синя, в Далмации, миль двенадцать. Беглецы скоро прибыли туда, под покровительство венецианского правительства, в безопасности от преследований айана. Здесь-то Магланович сочинил свою первую песню; он воспел свое бегство в балладе, которая привлекла внимание некоторых, и с нее-то началась его известность [я тщетно разыскивал эту балладу. Сам Магланович ее забыл или, может-быть, стыдился петь мне первый свой поэтический опыт]. Но он был без средств к существованию, а по природе своей не был расположен к труду. Благодаря морлацкому гостеприимству некоторое время он жил на подаяния сельских жителей, отплачивая им пением какой-нибудь заученной им старинной песни. Вскоре он сочинил несколько новых песен на случаи свадеб и погребений, и его присутствие стало настолько необходимым, что ни один праздник не считался удачным, если на нем не было Маглановича со своей гузлой. Так он жил в окрестностях Синя, мало беспокоясь о своих родных, судьба которых ему доныне осталась неизвестной, так как со дня похищения он ни разу не бывал в Звониграде. В двадцать пять лет это был красивый молодой человек, сильный, ловкий, прекрасный охотник и сверх того знаменитый поэт и музыкант; его уважали все, в особенности девушки. Та, которой он отдавал предпочтение, звалась Марией и была дочерью богатого морлака, по имени Злариновича. Он легко добился взаимности, и по обычаю, похитил ее. У него был соперник по имени Ульян, нечто вроде местного сеньора, который заранее проведал о похищении. Иллирийские нравы таковы, что отвергнутый любовник легко утешается и не косится на своего счастливого соперника; но этот Ульян решил ревновать и препятствовать счастью Маглановича. В ночь похищения он явился с двумя слугами в ту минуту, когда Мария села на лошадь, чтобы следовать за возлюбленным. Ульян угрожающим голосом приказал остановиться. Соперники, по обычаю, были вооружены. Магланович выстрелил первый и убил сеньора Ульяна. Если бы у него была семья, то она поддержала бы его, и он не покинул бы страны из-за таких пустяков; но он был одинок, против него ¬ готовая на месть семья убитого. Он быстро пришел к решению и скрылся с женой в горах, где присоединился к гайдукам [род разбойников]. Он долго жил с ними и даже был ранен в лицо при схватке с пандурами [полицейские солдаты]. ¬ Наконец, заработав кое-какие деньги, как я полагаю, не особенно честным способом, он оставил горы, купил скот и поселился в Каттаро с женой и детьми. Дом его около Смоковича, на берегу речонки или потока, впадающего в озеро Врана. Жена и дети заняты коровами и фермой; он же вечно в разъездах; часто посещает он своих старинных друзей гайдуков, но не принимает уже участия в их опасном промысле. Я встретил его в Заре впервые в 1816 г. В то время я свободно говорил по- иллирийски и сильно желал услышать какого-нибудь известного поэта. Мой друг, уважаемый воевода Николай [итал.], встретил в Белграде ¬ месте своего жительства ¬ Иакинфа Маглановича, ему ранее известного, и зная, что он направлялся в Зару, снабдил его письмом ко мне. Он писал мне, что если я желаю послушать гусляра, то должен сперва подпоить его, ибо вдохновение на него сходило лишь тогда, когда он бывал почти пьян. Иакинфу было в то время около шестидесяти лет. Это ¬ высокий человек, еще крепкий и сильный для своего возраста, широкоплечий, с необычайно толстой шеей; лицо его удивительно загорелое, глаза маленькие и слегка приподнятые по углам, орлиный нос, довольно красный от крепких напитков, длинные белые усы и густые черные брови; вс° это вместе дает образ, незабываемый для того, кто видел его хоть раз. Прибавьте к тому длинный шрам через бровь и вдоль щеки. Непостижимо, как он не лишился глаза при таком ранении. Голова у него была бритая, по почти всеобщему обычаю, и носил он черную барашковую шапку; платье его было очень поношенное, но притом весьма опрятное. Войдя ко мне в комнату, он передал мне письмо воеводы и присел без стеснения. Когда я прочел письмо, он сказал тоном довольно презрительного сомнения: так вы говорите по-иллирийски. Я ответил немедленно на этом языке, что достаточно понимаю по-иллирийски, чтобы оценить его песни, которые мне очень хвалили. ¬ Ладно, ладно, отвечал он, ¬ но я хочу есть и пить; я буду петь, когда поем. ¬ Мы вместе пообедали. Мне казалось, что он голодал по меньшей мере дня четыре, с такой жадностью он ел. По совету воеводы, я подливал ему, и друзья мои, которые, услышав о его приходе, пришли ко мне, наполняли его стакан ежеминутно. Мы надеялись, что, когда этот необычайный голод и жажда будут удовлетворены, наш гость соблаговолит нам что-нибудь спеть. Но ожидания наши оказались напрасны. Внезапно он встал из-за стола и, опустившись на ковер у огня (дело было в декабре), заснул в пять минут, и не было никакой возможности разбудить его. Я был удачливее в другой раз: я постарался напоить его лишь настолько, чтобы воодушевить его, и тогда он спел мне много баллад, находящихся в этом сборнике. Должно-быть голос его прежде был хорош, но тогда он был немного разбит. Когда он пел, играя на гузле, глаза его оживали, и лицо принимало выражение дикой красоты, которую художники охотно заносят на полотно. Он со мной расстался довольно странным способом: пять дней жил он у меня и на шестой утром ушел, и я тщетно ждал его до вечера. Мне сказали, что он ушел из Зары к себе домой; но в то же время я заметил исчезновение пары английских пистолетов, которые, до его поспешного ухода, висели у меня в комнате. Я должен добавить к его чести, что он мог равным образом унести и мой кошелек и золотые часы, которые были раз в десять дороже, чем взятые им пистолеты. В 1817 году я провел дня два в его доме, где он принял меня, выказав живейшую радость. Жена его и все дети и внуки окружили меня и обнимали, а когда я ушел от них, старший сын служил мне проводником в горах в течение нескольких дней, причем невозможно было уговорить его принять какое бы то им было вознаграждение. (франц.)] (22) Я воздвиг памятник. (лат.) (23) Польша не погибла! (польск.) (24) Пролог. (франц.) (25) мертвецы меня отвлекали. (франц.) (26)(Грей) лицейские игры, наши уроки... Дельвиг и Кюхель<бекер>, поэзия. (франц.) (27) Варнта. (англ.) (28) Сомнительные. (лат.) ПЕРЕВОДЫ ИНОЯЗЫЧНЫХ ТЕКСТОВ. (1) Фонтаном слез. ПЕРЕВОДЫ ИНОЯЗЫЧНЫХ ТЕКСТОВ. (1) Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием как в своих добрых, так и дурных поступках, ¬ следствие чувства превосходства, быть может мнимого. Из частного письма. (2) Будь здоров. (3) Безделье. (4) О, деревня! Гораций (5) Она была девушка, она была влюблена. Мальфилатр (6) Нравственность в природе вещей. Неккер (7) Что вы напишете на этих листках? (8) Вся ваша Аннета. (9) Проснитесь, спящая красотка. (10) Прекрасная Нина. (11) Прекрасная Татьяна. (12) Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не больно. Петрарка (13) Но времена иные. (14) Мой ангел! ¬ "Пашенька!" (15) Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай. Байрон (16) благопристойности... (17) вульгарно (18) И отлично. (19) "благословенна" <иль> "мой кумир" (20) Оставьте всякую надежду, вы, сюда входящие. (21) Все знали, что он употребляет белила; и я, совершенно этому не веривший, начал догадываться о том не только по улучшению цвета его лица или потому, что находил баночки из-под белил на его туалете, но потому, что, зайдя однажды утром к нему о комнату, я застал его за чисткой ногтей при помощи специальной щеточки; это занятие он гордо продолжал в моем присутствии. Я решил, что человек, который каждое утро проводит два часа за чисткой ногтей, может потратить несколько минут, чтобы замазать белилами недостатки кожи. ПЕРЕВОДЫ ИНОЯЗЫЧНЫХ ТЕКСТОВ (1) Муза венчает славу, а слава Музу (2) Ну!.. (3) Что это значит "православние"?.. Рвань окаянная, проклятая сволочь! Чорт возьми, мейн герр, сударь, я прямо взбешен: можно подумать, что у них нет рук, чтобы драться, а только ноги, чтобы удирать. (4) Позор. (5) Тысячу дьяволов! Я не сдвинусь отсюда ни на шаг - раз дело начато, надо его кончить. Что вы скажете на это, мейн герр? (6) Вы правы. (7) Чорт, дело становится жарким! Этот дьявол - Самозванец, как они его называют, отчаянный головорез <в подлиннике грубее>. Как вы полагаете, мейн герр? (8) О да! (9) Вот глядите, глядите! Завязался бой в тылу у неприятеля. Это наверно ударил молодой Басманов. (10) Я так полагаю. (11) А вот и наши немцы! - Господа!.. Мейн герр, велите же им построиться и, чорт возьми, пойдем в атаку! (12) Отлично. Стой! (13) Марш! (14) С нами бог! (15) "Скупой рыцарь" (англ.) (16) (в сторону) (17) О вы, которые знаете... (итал.) (18) Лепорелло. О преславная статуя великого командора!.. Ах, хозяин! (Дон Жуан) (итал.) (19) чумный город (20) A. M. D. - Ave Mater Dei, Славься, Матерь Божья. (лат.) (21) Свет небесный, святая роза! (лат.) (22) Действие I Папесса дочь честного ремесленника, который дивится ее учености, простоватая мать, не видящая в этом ничего хорошего. Жильбер приглашает ученого посмотреть на его [семью] дочь - чудо в семье. Приготовления, в которых матери приходится все делать одной. Страсть к знанию. Ученый (демон знания) является среди всех собравшихся, по приглашению Жильбера. - Он беседует только с Жанной и уходит. Пересуды женщин, радость отца - заботы и гордость дочери. Она убегает из дому, чтобы отправиться в Англию учиться в университете. Она перед св. Симоном. Честолюбие. (23) Действие II Жанна в университете под именем Жана Майнцского. Она сближается с молодым испанским дворянином [который отвлекает ее, но она преодолевает это]. - Любовь, ревность, дуэль - в рассказе. Жанна защищает диссертацию и становится доктором. Жанна в качестве настоятеля монастыря; строгий устав, который она там вводит. Монахи жалуются... Жанна в Риме, кардиналом, [ее слава], папа умирает. - [Конклав]- ее делают папой - (24) Действие III Жанна начинает скучать. Появляется испанский посланник, ее товарищ в годы ученья. [Она его ревнует]. Они узнают друг друга. Она грозит ему инквизицией, а он разоблачением. Он пробирается к ней. Она становится его любовницей. Она рожает между Колизеем и монастырем.** Дьявол ее уносит. *** (25) Если это будет драмой, она слишком будет напоминать "Фауста" - лучше сделать из этого поэму в стиле "Кристабель" или же в октавах. БРАТЬЯ РАЗБОЙНИКИ 1821-1822 Не стая воронов слеталась На груды тлеющих костей, За Волгой, ночью, вкруг огней Удалых шайка собиралась. Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний! Из хат, из келий, из темниц Они стеклися для стяжаний! Здесь цель одна для всех сердец - Живут без власти, без закона. Меж ними зрится и беглец С брегов воинственного Дона, И в черных локонах еврей, И дикие сыны степей, Калмык, башкирец безобразный, И рыжий финн, и с ленью праздной Везде кочующий цыган! Опасность, кровь, разврат, обман - Суть узы страшного семейства Тот их, кто с каменной душой Прошел все степени злодейства; Кто режет хладною рукой Вдовицу с бедной сиротой, Кому смешно детей стенанье, Кто не прощает, не щадит, Кого убийство веселит, Как юношу любви свиданье. Затихло вс°, теперь луна Свой бледный свет на них наводит, И чарка пенного вина Из рук в другие переходит. Простерты на земле сырой Иные чутко засыпают, И сны зловещие летают Над их преступной головой. Другим рассказы сокращают Угрюмой ночи праздный час; Умолкли все - их занимает Пришельца нового рассказ, И вс° вокруг его внимает: "Нас было двое: брат и я. Росли мы вместе; нашу младость Вскормила чуждая семья: Нам, детям, жизнь была не в радость; Уже мы знали нужды глас, Сносили горькое презренье, И рано волновало нас Жестокой зависти мученье. Не оставалось у сирот Ни бедной хижинки, ни поля; Мы жили в горе, средь забот, Наскучила нам эта доля, И согласились меж собой Мы жребий испытать иной; В товарищи себе мы взяли Булатный нож да темну ночь; Забыли робость и печали, А совесть отогнали прочь. Ах, юность, юность удалая! Житье в то время было нам, Когда, погибель презирая, Мы вс° делили пополам. Бывало только месяц ясный Взойдет и станет средь небес, Из подземелия мы в лес Идем на промысел опасный. За деревом сидим и ждем: Идет ли позднею дорогой Богатый жид иль поп убогой, - Вс° наше! вс° себе берем. Зимой бывало в ночь глухую Заложим тройку удалую, Поем и свищем, и стрелой Летим над снежной глубиной. Кто не боялся нашей встречи? Завидели в харчевне свечи - Туда! к воротам, и стучим, Хозяйку громко вызываем, Вошли - вс° даром: пьем, едим И красных девушек ласкаем! И что ж? попались молодцы; Не долго братья пировали; Поймали нас - и кузнецы Нас друг ко другу приковали, И стража отвела в острог. Я старший был пятью годами И вынесть больше брата мог. В цепях, за душными стенами Я уцелел - он изнемог. С трудом дыша, томим тоскою, В забвеньи, жаркой головою Склоняясь к моему плечу, Он умирал, твердя всечасно: "Мне душно здесь... я в лес хочу... Воды, воды!.." но я напрасно Страдальцу воду подавал: Он снова жаждою томился, И градом пот по нем катился. В нем кровь и мысли волновал Жар ядовитого недуга; Уж он меня не узнавал И поминутно призывал К себе товарища и друга. Он говорил: "где скрылся ты? Куда свой тайный путь направил? Зачем мой брат меня оставил Средь этой смрадной темноты? Не он ли сам от мирных пашен Меня в дремучий лес сманил, И ночью там, могущ и страшен, Убийству первый научил? Теперь он без меня на воле Один гуляет в чистом поле, Тяжелым машет кистенем И позабыл в завидной доле Он о товарище совсем!.." То снова разгорались в нем Докучной совести мученья: Пред ним толпились привиденья, Грозя перстом издалека. Всех чаще образ старика, Давно зарезанного нами, Ему на мысли приходил; Больной, зажав глаза руками, За старца так меня молил: "Брат! сжалься над его слезами! Не режь его на старость лет... Мне дряхлый крик его ужасен... Пусти его - он не опасен; В нем крови капли теплой нет... Не смейся, брат, над сединами, Не мучь его... авось мольбами Смягчит за нас он божий гнев!.." Я слушал, ужас одолев; Хотел унять больного слезы И удалить пустые грезы. Он видел пляски мертвецов, В тюрьму пришедших из лесов То слышал их ужасный шопот, То вдруг погони близкий тoпoт, И дико взгляд его сверкал, Стояли волосы горою, И весь как лист он трепетал. То мнил уж видеть пред собою На площадях толпы людей, И страшный ход до места казни, И кнут, и грозных палачей... Без чувств, исполненный боязни, Брат упадал ко мне на грудь. Так проводил я дни и ночи, Не мог минуты отдохнуть, И сна не знали наши очи. Но молодость свое взяла: Вновь силы брата возвратились, Болезнь ужасная прошла, И с нею грезы удалились. Воскресли мы. Тогда сильней Взяла тоска по прежней доле; Душа рвалась к лесам и к воле, Алкала воздуха полей. Нам тошен был и мрак темницы, И сквозь решетки свет денницы, И стражи клик, и звон цепей, И легкой шум залетной птицы. По улицам однажды мы, В цепях, для городской тюрьмы Сбирали вместе подаянье, И согласились в тишине Исполнить давнее желанье; Река шумела в стороне, Мы к ней - и с берегов высоких Бух! поплыли в водах глубоких. Цепями общими гремим, Бьем волны дружными ногами, Песчаный видим островок И, рассекая быстрый ток, Туда стремимся. Вслед за нами Кричат: "лови! лови! уйдут!" Два стража издали плывут, Но уж на остров мы ступаем, Оковы камнем разбиваем, Друг с друга рвем клочки одежд, Отягощенные водою... Погоню видим за собою; Но смело, полные надежд, Сидим и ждем. Один уж тонет, То захлебнется, то застонет И как свинец пошел ко дну. Другой проплыл уж глубину, С ружьем в руках, он в брод упрямо, Не внемля крику моему, Идет, но в голову ему Два камня полетели прямо - И хлынула на волны кровь; Он утонул - мы в воду вновь, За нами гнаться не посмели, Мы берегов достичь успели И в лес ушли. Но бедный брат... И труд и волн осенний хлад Недавних сил его лишили: Опять недуг его сломил, И злые грезы посетили. Три дня больной не говорил И не смыкал очей дремотой; В четвертый грустною заботой, Казалось, он исполнен был; Позвал меня, пожал мне руку, Потухший взор изобразил Одолевающую муку; Рука задрогла, он вздохнул И на груди моей уснул. Над хладным телом я остался, Три ночи с ним не расставался, Вс° ждал, очнется ли мертвец? И горько плакал. Наконец Взял заступ; грешную молитву Над братней ямой совершил И тело в землю схоронил... Потом на прежнюю ловитву Пошел один... Но прежних лет Уж не дождусь: их нет, как нет! Пиры, веселые ночлеги И наши буйные набеги - Могила брата вс° взяла. Влачусь угрюмый, одинокой, Окаменел мой дух жестокой, И в сердце жалость умерла Но иногда щажу морщины: Мне страшно резать старика; На беззащитные седины Не подымается рука. Я помню, как в тюрьме жестокой Больной, в цепях, лишенный сил, Без памяти, в тоске глубокой За старца брат меня молил". ОТРЫВКИ И НАБРОСКИ I. <ВАДИМ> Вадим. Ты видел Новгород; ты слышал глас народа; Скажи, Рогдай - жива ль славянская свобода? Иль князя чуждого покорные рабы Решились оправдать гонения судьбы? Рогдай. Вадим, надежда есть, народ нетерпеливый, Старинной вольности питомец горделивый, Досадуя, влачит позорный свой ярем; Как иноземный гость, неведомый никем, Являлся я в домах, на стогнах и на вече. Вражду к правительству я зрел на каждой встрече... Уныние везде, торговли глас утих, Встревожены умы, таится пламя в них. Младые граждане кипят и негодуют - Вадим, они тебя с надеждой именуют... Вадим. Безумные! Давно ль они в глазах моих Встречали торжеством властителей чужих И вольные главы под иго преклоняли? Изгнанью моему давно ль рукоплескали?.. Теперь зовут меня - а завтра может вновь. Неверна их вражда, неверна их любовь, Но я не изменю - *** II. - Скажи, какой судьбой друг другу мы попались? В одном углу живем - а месяц не видались. Откуда и куда? - Я шел к тебе, сестра. Хотелось мне с тобой увидеться. - Пора. - Ей богу, занят был. - Да чем? - Делами, службой. Я, право, дорожу, сестра, твоею дружбой. Люблю тебя душой, и рад бы иногда С тобою посидеть... Но, видишь ли, беда- Никак не съедемся: я дома, ты в карете - - Но мы могли бы в свете Видаться каждый день. - Конечно! я бы мог - Пуститься в [знатный] <свет>. Нет, нет, избави бог! По счастью, модный круг совсем теперь не в моде. Мы, знаешь, милая, все нынче на свободе. Не ездим в общества, не знаем наших дам. Мы их оставили на жертву [старикам], Любезным баловням осьмнадцатого века. А впрочем - не найдешь живого человека В отборном обществе. - Хвалиться есть ли чем? Что тут хорошего? Ну, я прощаю тем, Которые, пустясь в пятнадцать лет на волю, Привыкли [нехотя] лишь к пороху [да к] полю. Казармы нравятся им больше наших зал. Но ты, который в век в биваках не живал, Который не видал походной пыли сроду - Зачем перенимать у них пустую моду? Какая нужда в том? - В кругу своем они О дельном говорят, читают Жомини. - Да ты не читывал с тех пор, как ты родился. Ты шлафорком одним да трубкою пленился. Ты жить не можешь там, где должен быть одет, Где [вечно] не курят, где только банка нет - *** III. - Насилу выехать решились из Москвы. - Здорова ль, душенька? - Здоровы ль, сударь, вы? * - Смешно: ни надписи ни подписи - кому же? Вдове? не может быть! Ну, кто ж соперник мой? А! верно Сонюшке! смиреннице такой. Пора [ей] хлопотать <о муже>. * - Ну, как живете в подмосковной? Что Ольга Павловна? - Мы ждали, ждали вас. Мы думали, ваш жар любовный Уж и погас-- [И с бельведера] вдаль смотрели беспрестанно, Не мчится, Спешить бы слишком было странно - Я не любовник, а жених. А что ее сестра? - [Ей,] кажется, не скучно: Эльвиров с нею неразлучно. - Ага. - Вчера был здесь, сегодня ждем его. Так точно, от него. Что с вами? - Ничего. - [Ей богу,] сердце не на месте. - Пожалуй, милая, вот это письмецо Тихонько подложи. - Кому? - Моей невесте. Да, Ольге Павловне - что смотришь мне в лицо? Не прямо в руки ей, конечно. Не проболтайся ж, друг сердечный. - [Ей богу, вас понять] нельзя. Она ведь знает вашу руку. - Да [письмецо писал не я]. - Вот выдумали штуку! Хотите испытать - невесту? - Как не так. Мне? ревновать! избави боже. Я вс° же не дитя, [а пуще] не дурак. - А что же? - Браслеты я купил - прикажешь, покажу. Вот Ольге Павловне обновка. А знаешь ли, что я тебе скажу: Дарю ее тебе, примерная плутовка. - Помилуйте, да мне - и думать я не смела. Мне совестно... я вся горю. Покорно вас благодарю. Я так... - [Послушай!] - улетела. *** IV. <ПЕРЕВОД ИЗ К. БОНЖУРА.> - Она меня зовет: поеду или нет? Вс° слезы, жалобы, упреки... мочи нет - Откланяюсь, пора - она мне надоела. К тому ж и без нее мне слишком много дела. Я [нынче] отыскал за Каменным мостом Вдову с племянницей; пойду туда пешком Под видом будто бы невинного гулянья. Ах!.. матушка идет... предвижу увещанья... А, здравствуйте, maman... - Куда же ты, постой. Я шла к тебе, мой друг, мне надобно с тобой О деле говорить... - Я знал. - [Возьми ж терпенье]. Мой друг, не нравится твое мне поведенье. - А в чем же? - Да во всем - во-первых, ты жены Не видишь никогда - вы как разведены.... Адель всегда одна - [вс° дома] - ты в карете, На скач<к>е, в опере, на балах, вечно в свете - Или уже нельзя с женою посидеть? - Да право некогда... - Ты дома б мог иметь Обеды, вечера - ты должен бы представить Жену свою везде... пора, пора исправить Привычки прежние. - Нельзя ли сам собой Отвыкнуть наконец от жизни холостой? Я сделаю тебе другое замечанье... *** V. Графиня (одна, держит письмо). "Через неделю буду в Париже непременно".... Письмо от двенадцатого, сегодня осьмнадцатое; он приедет завтра! Боже мой, что мне делать? (Входит Дорвиль.) Дорвиль. Здравствуйте, мой ангел, каково вам сегодня? Послушайте, что я вам расскажу - умора.... Что с вами? вы в слезах. Графиня. Вы чудовище. Дорвиль. Опять! Ну, что за беда? Вс° дело останется в тайне. Слава богу, никто ничего не подозревает; все думают, что у вас водяная. На днях вс° будет кончено. Вы для виду останетесь еще недель шесть в своей комнате, потом опять явитесь в свет и все вам обрадуются. Графиня. Удивляюсь вашему красноречию. А муж? Дорвиль. Граф ничего не узнает. Мужья никогда ничего не узнают Месяца через три он приедет к нам из армии, мы примем его как ни в чем не бывало; одного боюсь: он в вас опять влюбится - и тогда... Графиня. Прочтите это письмо. Дорвиль. Ах, боже мой! Графиня. Нечего глаза таращить. Я пропала - вы погубили меня. Дорвиль. Ангел мой! Я в отчаянии. Что с нами будет! Графиня. С нами! с вами ничего не будет, а меня граф убьет. Дорвиль. Кто его звал? Какая досада. Графиня. Досада! вам досадно потому, что вам некуда будет ездить на вечер, пока не заведете себе другой любовницы (баронессы д'Овре, например. Несносная мигушка). (Передразнивает ее.) Видите, что вы чудовище: я гибну, а вы смеетесь. Дорвиль. Я не допущу его до Парижа, я поеду навстречу к графу. Мы поссоримся, я вызову его на дуэль и проколю его. Графиня. Какой ужас! Я не позволю вам проколоть моего мужа. Он для меня был всегда так добр. Я перед ним кругом виновата, я могла забыть все свои обязанности, изменить ему... и для кого?... для изверга, который не посовестился..... оставьте меня, говорят вам, оставьте меня. Дорвиль. Поезжайте в свою деревню, в Британию. Графиня. Это зачем? Разве граф за мною не поскачет? Дорвиль. Скройтесь в мой замок. Графиня. Вот еще! а шум? а соблазн? но, может быть, вам того и надобно. Вы хотите, чтоб весь свет узнал о моем бесчестии: самолюбие ваше того требует. Дорвиль. Как вы несправедливы! но что же нам делать? Графиня. Вот до чего довели вы меня! ах, Дорвиль! я говорила вам, вы не хотели мне верить, вы поставили на своем; посмотрите, что из этого вышло.... Нечего ко мне ласкаться, подите прочь. Дорвиль, Дорвиль! перестаньте. Вы с ума сошли. Ах!... постойте; какая прекрасная мысль. Дорвиль. Что такое? Графиня. Я умру со стыда, но нет иного способа. Дорвиль. Что ж такое? Графиня. После узнаете. *** VI. От этих знатных господ покою нет и нашему брату тюремщику. Простых людей, слава богу, мы вешаем каждую пятницу, и никогда с ними никаких хлопот. Прочтут им приговор, священник причастит их на скорую руку - дадут бутылку вина, коли есть жена или ребятишки, коли отец или мать еще живы, впустишь их на минуту, а чуть лишь слишком завоют или заболтаются, так и вон милости просим. На рассвете придет за ними Жак, палач - и вс° кончено. А вот посадили к нам графа Конрада, так я и жизни не рад. - Я у него на посылках. Принеси - то-то, скажи - то, кликни - того-то. Начальство поминутно меня требует: вс° ли у тебя исправно? да не ушел ли он? да не зарезался бы он? да доволен ли он? Чорт побери знатных господ! И с тех пор, как судьи приговорили его к смерти - так тюрьма моя сделалась трактиром, - ей богу, трактиром. И друзья, и родня, и знакомые - все лезут с ним прощаться - отпирай всякому, да смотри за всеми, да не смей никого обидеть - и хоть бы что-нибудь в руку перепало - да нет, вс° народ благородный - свободен от всех податей. Право, ни на что не похоже! Слава богу, что утром отрубят ему голову - а уж эту ночь напляшемся... (Стучат.) Это кто стучится? (Идет к дверям и отворяет окошечко.) Что вам надобно? Слуга (за дверью). Отворяй, - графиня с дочерью! Тюремщик. А где пропуск? Слуга (бросает ему бумагу). На! скорее ж! поворачивайся! Тюремщик. Сейчас, сейчас! экая каторга! (Отворяет двери. Входят графиня и дочь ее, обе в черном платьи. Тюремщик им низко кланяется.) *** VII. <ПАПЕССА ИОАННА.> Acte 1. La [papesse] fille d'un honnкte artisan, йtonnй de son savoir, la mиre, vulgaire, n'y voyant rien de bon. Gilbert invite un savant а venir voir saffamills] fille - le prodige de famille. Prйparatifs - ou la mиre est seule а faire tout. La passion da sav Le savant (le dйmon du savoir) arrive au milieude tout le monde invitй par Gilb - Il ne parle qu'avec Jeanne et s'en va. Commйrage des femmes, joie du pйre - soucis et orgueil de la fille. Elle fuit pour aller en Angleterre (?) йtudier а l'universitй. Elle devant St. Simon. L' ambition. Acte II. Jeanne а l'universitй, sour le nom de Jean de Mayence. Elle se lie avec un Jeune gentilhomme espagnol [qui lui donne des distractions, dont elle triomphe]. - Amour, jalousie, duel - en rйcit. Jeanne soutient une these et est faite docteur. - Jeanne prieur d'un couvent; rиgle austиre qu'elle y йtablit. Les moines se plaignent... Jeanne а Rome, cardinal, [sa g], le pape meurt - [Conclave] - elle est faite pape - -. Acte III. Jeanne commence а s'ennuyer. Arrive l'ambass d'Esp, son condisciple. [Elle en devient jalouse]. Leur reconnaissance. Elle le menace de l'lnquisition, et lui d'un йclat. Il pйnиtre jusqu'а elle. Elle devient sa maоtresse. Elle accouche entre le Colisйe et le couvent de **. Le diable l'emporte. Si c'est un drame, il rappellera trop le Faust - il vaut mieux en faire un роете dans le style de Cristabel, ou bien en octaves. *** VIII. - И ты тут был? - Расскажи как это случилось? - Изволь - я только расплатился с хозяином и хотел уже выдти, как вдруг слышу страшный шум; и граф сюда входит со всею своею свитою. Я скорее снял шляпу, и по стенке стал пробираться до дверей, но он увидел меня <и> спросил, что я за человек. - Я Гаспар Дик, кровельщик, готовый к вашим услугам милостивый граф, - отвечал я с поклоном - и стал пятиться к дверям, но он опять со мной заговорил и безо всякого ругательства. - "А сколько ты вырабатываешь в день, Гаспар Дик?" - Я призадумался - зачем этот вопрос? Не думает ли он о новом налоге? На всякой случай я отвечал ему осторожно: "Мил<остивый> граф, - день на день не похож; в иной выработаешь пять и шесть копеек, а в другой и ничего". - "А женат ли ты, Гаспар Дик?" - Я тут опять призадумался. - Зачем ему знать, женат ли я? Однако, отвечал ему смело - "Женат". - "И дети есть?" - И дети есть - (Я решился говорить всю правду, ничего не утаивая). - Тогда граф оборотился к своей свите и сказал: "Господа, я думаю, что будет ненастье; моя абервильская рана что-то начинает ныть. - Поспешим до дождя доехать; велите скорее седлать лошадей". - <АРАП ПЕТРА ВЕЛИКОГО> Железной волею Петра Преображенная Россия. Н. Языков. ГЛАВА I. Я в Париже; Я начал жить, а не дышать. Д<митриев> Журнал путешественника. В числе молодых людей, отправленных Петром Великим в чужие края для приобретения cведений, необходимых государству преобразованному, находился его крестник, арап Ибрагим. Он обучался в парижском военном училище, выпущен был капитаном артилерии, отличился в испанской войне, и тяжело раненый, возвратился в Париж. Император посреди обширных своих трудов не преставал осведомляться о своем любимце и всегда получал лестные отзывы насчет его успех<ов> и поведения. Петр был очень им доволен и неоднократно звал его в Россию, но Ибрагим не торопился. Он отговаривался различными предлогами, то раною, то желанием усовершенствовать свои познания, то недостатком в деньгах, и Петр снисходительствовал его просьбам, просил его заботиться о своем здаровии, благодарил за ревность к учению, и крайне бережливый в собственных своих расходах, не жалел для него своей казны, присовокупляя к червонцам отеческие советы и предостерегательные наставления. По свидетельству всех исторических записок, ничто не могло сравниться с вольным легкомыслием, безумством и роскошью французов того времени. Последние годы царствования Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностию двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. На ту пору явился Law; алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей. Между тем, общества представляли картину самую занимательную. Образованность и потребность веселиться сблизили все состояния. Богатство, любезность, слава, таланты, самая странность, вс°, что подавало пищу любопытству или обещало удовольствие, было принято с одинаковой благосклонностью. Литература, Ученость и Философия оставляли тихий свой кабинет и являлись в кругу большого света угождать моде, управляя ее мнениями. Женщины царствовали, но уже не требовали обожания. Поверхностная вежливость заменила глубокое почтение. Проказы герцога Ришелье, Алкивиада новейших Афин, принадлежат истории и дают понятие о нравах сего времени. Temps fortunй, marquй par la licence, Oщ la folie, agitant son grelot, D'un pied lйger parcourt toute la France, Oщ nul mortel ne daigne кtre dйvot, Oщ l'on fait tout exceptй pйnitence. Появление Ибрагима, его наружность, образованность и природный ум возбудили в Париже общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le Nиgre du czar и ловили его на перехват; регент приглашал его не раз на свои веселые вечера; он присутствовал на ужинах, одушевленных молодостию Аруэта и старостию Шолье, разговорами Монтеские и Фонтенеля; не пропускал ни одного бала, ни одного праздника, ни одного первого представления, и предавался общему вихрю со всею пылкостию своих лет и своей породы. Но мысль променять это рассеяние, эти блестящие забавы на суровую простоту Петербургского двора не одна ужасала Ибрагима. Другие сильнейшие узы привязывали его к Парижу. Молодой африканец любил. Графиня D., уже не в первом цвете лет, славилась еще своею красотою. 17 лет, при выходе ее из монастыря, выдали ее за человека, которого она не успела полюбить и который впоследствии никогда о том не заботился. Молва приписывала ей любовников, но по снисходительному уложению света она пользовалась добрым именем, ибо нельзя было упрекнуть ее в каком-нибудь смешном или соблазнительном приключенье. Дом ее был самый модный. У ней соединялось лучшее парижское общество. Ибрагима представил ей молодой Мервиль, почитаемый вообще последним ее любовником, что и старался он дать почувствовать всеми способами. Графиня приняла Ибрагима учтиво, но безо всякого особенного внимания; это польстило ему. Обыкновенно смотрели на молодого негра как на чудо, окружали его, осыпали приветствиями и вопросами, и это любопытство, хотя и прикрытое видом благосклонности, оскорбляло его самолюбие. Сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий, не только не радовало его сердца, но даже исполняло горечью и негодованием. Он чувствовал, что он для них род какого-то редкого зверя, творенья особенного, чужого, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего. Он даже завидовал людям, никем не замечанным, и почитал их ничтожество благополучием. Мысль, что природа не создала его для взаимной страсти, избавила его от самонадеянности и притязаний самолюбия, что придавало редкую прелесть обращению его с женщинами. Разговор его был прост и важен; он понравился графине D., которой надоели вечные шутки и тонкие намеки французского остроумия. Ибрагим часто бывал у ней. Мало по малу она привыкла к наружности молодого негра и даже стала находить что-то приятное в этой курчавой голове, чернеющей посреди пудреных париков ее гостиной. (Ибрагим был ранен в голову, и вместо парика носил повязку.) Ему было 27 лет от роду; он был высок и строен, и не одна красавица заглядывалась на него с чувством более лестным нежели простое любопытство, но предубежденный Ибрагим или ничего не замечал или видел одно кокетство. Когда же взоры его встречались со взорами графини, недоверчивость его исчезала. Ее глаза выражали такое милое добродушие, ее обхождение с ним было так просто, так непринужденно, что невозможно было в ней подозревать и тени кокетства или насмешливости. Любовь не приходила ему на ум - а уже видеть графиню каждый день было для него необходимо. Он повсюду искал ее встречи, и встреча с нею казалась ему каждый раз неожиданной милостию неба. Графиня, прежде чем он сам, угадала его чувства. Что ни говори, а любовь без надежд и требований трогает сердце женское вернее всех расчетов обольщения. В присутствии Ибрагима, графиня следовала за всеми его движениями, вслушивалась во все его речи; без него она задумывалась и впадала в обыкновенную свою рассеянность... Мервиль первый заметил эту взаимную склонность, и поздравил Ибрагима. Ничто так не воспламеняет любви, как ободрительное замечание постороннего. Любовь слепа и, не доверяя самой себе, торопливо хватается за всякую опору. Слова Мервиля пробудили Ибрагима. Возможность обладать любимой женщиной доселе не представлялась его воображению; надежда вдруг озарила его душу; он влюбился без памяти. Напрасно графиня, испуганная исступлению его страсти, хотела противуставить ей увещания дружбы и советы благоразумия, она сама ослабевала. Неосторожные вознаграждения быстро следовали оно за другим. И наконец, увлеченная силою страсти ею же внушенной, изнемогая под ее влиянием, она отдалась восхищенному Ибрагиму..... Ничто не скрывается от взоров наблюдательного света. Новая связь графини стала скоро всем известна. Некоторые дамы изумлялись ее выбору, многим казался он очень естественным. Одни смеялись, другие видели с ее стороны непростительную неосторожность. В первом упоении страсти Ибрагим и графиня ничего не замечали, но вскоре двусмысленные шутки мужчин и колкие замечания женщин стали до них доходить. Важное и холодное обращение Ибрагима доселе ограждало его от подобных нападений; он выносил их нетерпеливо и не знал, чем отразить. Графиня, привыкшая к уважению света, не могла хладнокровно видеть себя предметом сплетней и насмешек. Она то со слезами жаловалась Ибрагиму, то горько упрекала его, то умоляла за нее не вступаться, чтоб напрасным шумом не погубить ее совершенно. Новое обстоятельство еще более запутало ее положение. Обнаружилось следствие неосторожной любви. Утешения, советы, предложения - вс° было истощено и вс° отвергнуто. Графиня видела неминуемую гибель и с отчаянием ожидала ее. Как скоро положение графини стало известно, толки начались с новою силою. Чувствительные дамы ахали от ужаса; мужчины бились об заклад, кого родит графиня: белого ли или черного ребенка. Эпиграммы сыпались на счет ее мужа, который один во всем Париже ничего не знал и ничего не подозревал. Роковая минута приближалась. Состояние графини было ужасно. Ибрагим каждый день был у нее. Он видел, как силы душевные и телесные постепенно в ней исчезали. Ее сл°зы, ее ужас возобновлялись поминутно. Наконец она почувствовала первые муки. Меры были приняты наскоро. Графа нашли способ удалить. Доктор приехал. Дня два перед сим уговорили одну бедную женщину уступить в чужие руки новорожденного своего младенца; за ним послали поверенного. Ибрагим находился в кабинете близ самой спальни, где лежала несчастная графиня. Не смея дышать, он слышал ее глухие стенанья, шопот служанки и приказанья доктора. Она мучилась долго. Каждый стон ее раздирал его душу; каждый промежуток молчания обливал его ужасом..... вдруг он услышал слабый крик ребенка, и, не имея силы удержать своего восторга, бросился в комнату графини - черный младенец лежал на постеле в ее ногах. Ибрагим к нему приближился. Сердце его билось сильно. Он благословил сына дрожащею рукою. Графиня слабо улыбнулась и протянула ему слабую руку..... но доктор, опасаясь для больной слишком сильных потрясений, оттащил Ибрагима от ее постели. Новорожденного положили в крытую корзину и вынесли из дому по потаенной лестнице. Принесли другого ребенка и поставили его колыбель в спальне роженицы. Ибрагим уехал немного успокоенный. Ждали графа. Он возвратился поздно, узнал о счастливом разрешении супруги и был очень доволен. Таким образом публика, ожидавшая соблазнительного шума, обманулась в своей надежде и была принуждена утешаться единым злословием. Вс° вошло в обыкновенный порядок. Но Ибрагим чувствовал, что судьба его должна была перемениться, и что связь его рано или поздно могла дойти до сведения графа D. В таком случае, что бы ни произошло, погибель графини была неизбежна. Он любил страстно и так же был любим; но графиня была своенравна и легкомысленна. Она любила не в первый раз. Отвращение, ненависть могли заменить в ее сердце чувства самые нежные. Ибрагим предвидел уже минуту ее охлаждения; доселе он не ведал ревности, но с ужасом ее предчувствовал; он воображал, что страдания разлуки должны быть менее мучительны, и уже намеревался разорвать несчастную связь, оставить Париж и отправиться в Россию, куда давно призывали его и Петр и темное чувство собственного долга. ГЛАВА II. Дни, месяцы проходили и влюбленный Ибрагим не мог решиться оставить им обольщенную женщину. Графиня час от часу более к нему привязывалась. Сын их воспитывался в отдаленной провинции. Сплетни света стали утихать, и любовники начинали наслаждаться большим спокойствием, молча помня минувшую бурю и стараясь не думать о будущем. Однажды Ибрагим был у выхода герцога Орлеанского. Герцог, проходя мимо его, остановился и вручил ему письмо, приказав прочесть на досуге. Это было письмо Петра I-го. Государь, угадывая истинную причину его отсутствия, писал герцогу, что он ни в чем неволить Ибрагима не намерен, что предоставляет его доброй воле возвратиться в Россию или нет, но что во всяком случае он никогда не оставит прежнего своего питомца. Это письмо тронуло Ибрагима до глубины сердца. С той минуты участь его была решена. На другой день он объявил Регенту свое намерение немедленно отправиться в Россию. "Подумайте о том, что делаете", сказал ему герцог, "Россия не есть ваше отечество; не думаю, чтоб вам когда-нибудь удалось опять увидеть знойную вашу родину; но ваше долговременное пребывание во Франции сделало вас равно чуждым климату и образу жизни полудикой России. Вы не родились подданным Петра. Поверьте мне: воспользуйтесь его великодушным позволением. Останьтесь во Франции, за которую вы уже проливали свою кровь, и будьте уверены, что и здесь ваши заслуги и дарования не останутся без достойного вознаграждения". Ибрагим искренно благодарил герцога, но остался тверд в своем намерение. "Жалею", сказал ему регент, ёно, впрочем, вы правы". Он обещал ему отставку и написал обо всем русскому царю. Ибрагим скоро собрался в дорогу. Накануне своего отъезда провел он, по обыкновению, вечер у графини D. Она ничего не знала; Ибрагим не имел духа ей открыться. Графиня была спокойна и весела. Она несколько раз подзывала его к себе и шутила над его задумчивостью. После ужина все разъехались. Остались в гостиной графиня, ее муж да Ибрагим. Несчастный отдал бы вс° на свете, чтоб только остаться с нею наедине; но граф D., казалось, расположился у камина так спокойно, что нельзя было надеяться выжить его из комнаты. - Все трое молчали. "Bonne nuit", сказала наконец графиня. Сердце Ибрагима стеснилось и вдруг почувствовало все ужасы разлуки. Он стоял неподвижно. "Bonne nuit, messieurs", повторила графиня. Он вс° не двигался.... наконец глаза его потемнели, голова закружилась, он едва мог выдти из комнаты.. Приехав домой, он почти в беспамятстве написал следующее письмо: "Я еду, милая Леонора, оставляю тебя навсегда. Пишу тебе, потому что не имею сил иначе с тобою объясниться. "Счастие мое не могло продолжиться. Я наслаждался им вопреки судьбе и природе. Ты должна была меня разлюбить; очарование должно было исчезнуть. Эта мысль меня всегда преследовала, даже в те минуты, когда, казалось, забывал я вс°, когда у твоих ног упивался я твоим страстным самоотвержением, твоею неограниченною нежностию..... Легкомысленный свет беспощадно гонит на самом деле то, что дозволяет в теории: его холодная насмешливость, рано или поздно, победила бы тебя, смирила бы твою пламенную душу и ты наконец устыдилась бы своей страсти.... что было б тогда со мною? Нет! лучше умереть, лучше оставить тебя прежде ужасной этой минуты..... "Твое спокойствие мне всего дороже: ты не могла им наслаждаться, пока взоры света были на нас устремлены. Вспомни вс°, что ты вытерпела, все оскорбления самолюбия, все мучения боязни; вспомни ужасное рождение нашего сына. Подумай: должен ли я подвергать тебя долее тем же волнениям и опасностям? Зачем силиться соединить судьбу столь нежного, столь прекрасного создания с бедственной судьбою негра, жалкого творения, едва удостоенного названия человека? "Прости, Леонора, прости, милый, единственный друг. Оставляя тебя, оставляю первые и последние радости моей жизни. Не имею ни отечества, ни ближних. Еду в печальную Россию, где мне отрадою будет мое совершенное уединение. Строгие занятия, которым отныне предаюсь, если не заглушат, то по крайней мере будут развлекать мучительные воспоминания о днях восторгов и блаженства..... Прости, Леонора - отрываюсь от этого письма, как будто из твоих объятий; прости, будь счастлива - и думай иногда о бедном негре, о твоем верном Ибрагиме". В ту же ночь он отправился в Россию. Путешествие не показалось ему столь ужасно, как он того ожидал. Воображение его восторжествовало над существенностию. Чем более удалялся он от Парижа, тем живее, тем ближе представлял он себе предметы, им покидаемые навек. Нечувствительным образом очутился он на русской границе. Осень уже наступала. Но ямщики, не смотря на дурную дорогу, везли его с быстротою ветра, и в 17<й> день своего путешествия прибыл он утром в Красное Село, чрез которое шла тогдашняя большая дорога. Оставалось 28 верст до Петербурга. Пока закладывали лошадей, Ибрагим вошел в ямскую избу. В углу человек высокого росту, в зеленом кафтане, с глиняною трубкою во рту, облокотясь на стол, читал гамбургские газеты. Услышав, что кто- то вошел, он поднял голову. "Ба! Ибрагим?" закричал он, вставая с лавки: "Здорово, крестник!" Ибрагим, узнав Петра, в радости к нему было бросился, но почтительно остановился. Государь приближился, обнял его и поцаловал в голову. "Я был предуведомлен о твоем приезде", сказал Петр - "и поехал тебе навстречу. - Жду тебя здесь со вчерашнего дня". Ибрагим не находил слов для изъявления своей благодарности. "Вели же," продолжал государь, "твою повозку везти за нами; а сам садись со мною и поедем ко мне". Подали государеву каляску. Он сел с Ибрагимом, и они поскакали. Чрез полтора часа они приехали в Петербург. Ибрагим с любопытством смотрел на новорожденную столицу, которая подымалась из болота по манию самодержавия. Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты повсюду являли недавнюю победу человеческой воли над супротивлением стихий. Дома казались на скоро построены. Во всем городе не было ничего великолепного, кроме Невы, не украшенной еще гранитною рамою, но уже покрытой военными и торговыми судами. Государева каляска остановилась у дворца т.<ак> н.<азываемого> Царицына Сада. На крыльце встретили Петра женщина лет 35, прекрасная собою, одетая по последней парижской моде. Петр поцаловал ее в губы, и взяв Ибрагима за руку, сказал: "Узнала-ли ты, Катинька, моего крестника: прошу любить и жаловать его по-прежнему". Екатерина устремила на него черные, проницательные глаза и благосклонно протянула ему ручку. Две юные красавицы, высокие, стройные, свежие как розы стояли за нею и почтительно приближились к Петру. "Лиза", сказал он одной из них, "помнишь ли ты маленького арапа, который для тебя крал у меня яблоки в Ораньенбауме? вот он: представляю тебе его." Великая княжна засмеялась и покраснела. Пошли в столовую. В ожидании государя стол был накрыт. Петр со всем семейством сел обедать, пригласив и Ибрагима. Во время обеда государь с ним разговаривал о разных предметах, расспрашивал его о Испанской войне, о внутренних делах Франции, о Регенте, которого он любил, хотя и осуждал в нем многое. Ибрагим отличался умом точным и наблюдательным. Петр был очень доволен его ответами; он вспомнил некоторые черты Ибрагимова младенчества и рассказывал их с таким добродушием и веселостью, что никто в ласковом и гостеприимном хозяине не мог бы подозревать героя полтавского, могучего и грозного преобразователя России. После обеда государь, по русскому обыкновению, пошел отдохнуть. Ибрагим остался с императрицей и с великими княжнами. Он старался удовлетворить их любопытству, описывал образ парижской жизни, тамошние праздники и своенравные моды. Между тем некоторые из особ, приближенных к государю, собралися во дворец. Ибрагим узнал великолепного князя Меншикова, который, увидя арапа, разговаривающего с Екатериной, гордо на него покосился; князя Якова Долгорукого, крутого советника Петра; ученого Брюса, прослывшего в народе русским Фаустом; молодого Рагузинского, бывшего своего товарища, и других пришедших к государю с докладами и за приказаниями. Государь вышел часа через два. "Посмотрим," сказал он Ибрагиму, "не позабыл ли ты своей старой должности. Возьми-ка аспидную доску да ступай за мною." Петр заперся в токарьне и занялся государственными делами. Он по очереди работал с Брюсом, с князем Долгоруким, с генерал-полицмейстером Девиером и продиктовал Ибрагиму несколько указов и решений. Ибрагим не мог надивиться быстрому и твердому его разуму, силе и гибкости внимания и разнообразию деятельности. По окончанию трудов, Петр вынул карманную книжку, дабы справиться, вс° ли им предполагаемое на сей день исполнено. Потом выходя из токарни сказал Ибрагиму: "Уж поздно; ты, я чай, устал: ночуй здесь, как бывало в старину. Завтра я тебя разбужу". Ибрагим, оставшись наедине, едва мог опомниться. Он находился в Петербурге, он видел вновь великого человека, близ которого, еще не зная ему цены, провел он свое младенчество. Почти с раскаянием признавался он в душе своей, что графиня D., в первый раз после разлуки, не была во весь день единственной его мыслию. Он увидел, что новый образ жизни, ожидающий его, деятельность и постоянные занятия могут оживить его душу, утомленную страстями, праздностию и тайным унынием. Мысль быть сподвижником великого человека и совокупно с ним действовать на судьбу великого народа возбудила в нем в первый раз благородное чувство честолюбия. В сем расположении духа, он лег в приготовленную для него походную кровать, и тогда привычное сновидение перенесло его в дальный Париж в объятия милой графини. ГЛАВА III. <Как облака на небе Так мысли в нас меняют легкий образ, Что любим днесь, то завтра ненавидим.> <В. Кюхельбекер.> На другой день Петр по своему обещанию разбудил Ибрагима и поздравил его капитан-лейтенантом бомбардирской роты Преображенского полка, в коей он сам был капитаном. Придворные окружили Ибрагима, всякой по своему старался обласкать нового любимца. Надменный князь Меншиков дружески пожал ему руку. Шереметев осведомился о своих парижских знакомых, а Головин позвал обедать. Сему последнему примеру последовали и прочие, так что Ибрагим получил приглашений по крайней мере на целый месяц. Ибрагим проводил дни однообразные, но деятельные - следственно не знал скуки. Он день ото дня более привязывался к государю, лучше постигал его высокую душу. Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная. Ибрагим видал Петра в Сенате, оспориваемого Бутурлиным и Долгоруким, разбирающего важные запросы законодательства, в адмиралтейской коллегии, утверждающего морское величие России, видел его с Феофаном, Гавр.<иилом> Бужинским и Копиевичем, в часы отдохновения рассматривающего переводы иностранных публицистов, или посещающего фабрику купца, рабочую ремесленника и кабинет ученого. Россия представлялась Ибрагиму огромной мастеровою, где движутся одни машины, где каждый работник, подчиненный заведенному порядку, занят своим делом. Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка и старался как можно менее сожалеть об увеселениях парижской жизни. Труднее было ему удалить от себя другое, милое воспоминание: часто думал он о графини D., воображал ее справедливое негодование, слезы и уныние.... но иногда мысль ужасная стесняла его грудь: рассеяние большого света, новая связь, другой счастливец - он содрогался; ревность начинала бурлить в африканской его крови, и горячие сл°зы готовы были течь по его черному лицу. Однажды утром сидел он в своем кабинете, окруженный деловыми бумагами, как вдруг услышал громкое приветствие на французском языке; Ибрагим с живостью оборотился, и молодой Корсаков, которого он оставил в Париже, в вихре большого света, обнял его с радостными восклицаниями. "Я сей час только приехал", сказал Корсаков, - "и прямо прибежал к тебе. Все наши парижские знакомые тебе кланяются, жалеют о твоем отсутствии; графиня D. велела звать тебя непременно, и вот тебе от нее письмо". Ибрагим схватил его с трепетом и смотрел на знакомый почерк надписи, не смея верить своим глазам. "Как я рад", продолжал Корсаков, "что ты еще не умер со скуки в этом варварском Петербурге! что здесь делают, чем занимаются? кто твой портной? заведена ли у вас хотя опера?" Ибрагим в рассеянии отвечал, что, вероятно, государь работает теперь на корабельной верьфи. Корсаков засмеялся. "Вижу", сказал он, "что тебе теперь не до меня; в другое время наговоримся до сыта; еду представляться государю". С этим словом он перевернулся на одной ножке и выбежал из комнаты. Ибрагим, оставшись наедине, поспешно распечатал письмо. Графиня нежно ему жаловалась, упрекая его в притворстве и недоверчивости. "Ты говоришь", писала она, "что мое спокойствие дороже тебе всего на свете: Ибрагим! если б это была правда, мог ли бы ты подвергнуть меня состоянию, в которое привела меня нечаянная весть о твоем отъезде? Ты боялся, чтоб я тебя не удержала; будь уверен, что не смотря на мою любовь, я умела бы ею пожертвовать твоему благополучию и тому, что почитаешь ты своим долгом". Графиня заключала письмо страстными уверениями в любви и заклинала его хоть изредко ей писать, если уже не было для них надежды снова свидеться когда-нибудь. Ибрагим дватцать раз перечел это письмо, с восторгом цалуя бесценные строки. Он горел нетерпением услышать что-нибудь об графине, и собрался ехать в адмиралтейство, надеясь там застать еще Корсакова, но дверь отворилась, и сам Корсаков явился опять; он уже представлялся государю - и по своему обыкновению казался очень собою доволен. "Entre nous, сказал он Ибрагиму, государь престранный человек, вообрази, что я застал его в какой-то холстяной фуфайке, на мачте нового корабля, куда принужден я был карабкаться с моими депешами. Я стоял на веревочной лестнице и не имел довольно места, чтобы сделать приличный реверанс, и совершенно замешался, что отроду со мной не случалось. Однакож государь, прочитав бумаги, посмотрел на меня с головы до ног и вероятно был приятно поражен вкусом и щегольством моего наряда; по крайней мере он улыбнулся и позвал меня на сегодняшнюю ассамблею. Но я в Петербурге совершенный чужестранец, во время шестилетнего отсутствия я вовсе позабыл здешние обыкновения, пожалуйста будь моим Ментором, заезжай за мной и представь меня". Ибрагим согласился и спешил обратить разговор к предмету, более для него занимательному. "Ну, что графиня D.?" -ё "Графиня? она, разумеется, с начала очень была огорчена твоим отъездом; потом, разумеется, мало-по-малу утешилась и взяла себе нового любовника; знаешь кого? длинного маркиза R.; что же ты вытаращил свои арапские белки? или вс° это кажется тебе странным; разве ты не знаешь, что долгая печаль не в природе человеческой, особенно женской; подумай об этом хорошенько, а я пойду, отдохну с дороги; не забудь же за мною заехать". Какие чувства наполнили душу Ибрагима? ревность? бешенство? отчаянье? нет; но глубокое, стесненное уныние. Он повторял себе: это я предвидел, это должно было случиться. Потом открыл письмо графини, перечел его снова, повесил голову и горько заплакал. Он плакал долго. Слезы облегчили его сердце. Посмотрев на часы, увидел он, что время ехать. Ибрагим был бы очень рад избавиться, но ассамблея была дело должностное, и государь строго требовал присутствия своих приближенных. Он оделся и поехал за Корсаковым. Корсаков сидел в шлафорке, читая французскую книгу. "Так рано" - сказал он Ибрагиму, увидя его. "Помилуй" - отвечал тот, "уж половина шестого; мы опоздаем; скорей одевайся и поедем". Корсаков засуетился, стал звонить изо всей мочи; люди сбежались; он стал поспешно одеваться. Француз камердинер подал ему башмаки с красными каблуками, голубые бархатные штаны, розовый кафтан, шитый блестками; в передней наскоро пудрили парик, его принесли. Корсаков всунул в него стриженую головку, потребовал шпагу и перчатки, раз 10 перевернулся перед зеркалом и объявил Ибрагиму, что он готов. Гайдуки подали им медвежие шубы, и они поехали в зимний дворец. Корсаков осыпал Ибрагима вопросами, кто в Петербурге первая красавица? кто славится первым танцовщиком? какой танец нынче в моде? Ибрагим весьма неохотно удовлетворял его любопытству. Между тем они подъехали ко дворцу. Множество длинных саней, старых колымаг и раззолоченных карет стояло уже на лугу. У крыльца толпились кучера в ливрее и в усах, скороходы, блистающие мишурою, в перьях и с булавами, гусары, пажи, неуклюжие гайдуки, навьюченные шубами и муфтами своих господ: свита необходимая, по понятиям бояр тогдашнего времени. При виде Ибрагима поднялся между ними общий шопот: арап, арап, царской арап! Он поскорее провел Корсакова сквозь эту пеструю челядь. Придворный лакей отворил им двери настичь, и они вошли в залу. Корсаков остолбенел... В большой комнате, освещенной сальными свечами, которые тускло горели в облаках табачного дыму, вельможи с голубыми лентами через плечо, посланники, иностранные купцы, офицеры гвардии в зеленых мундирах, корабельные мастера в куртках и полосатых панталонах, толпою двигались взад и вперед при беспрерывном звуке духовой музыки. Дамы сидели около стен; молодые блистали всею роскошию моды. Золото и серебро блистало на их робах; из пышных фижм возвышалась, как стебель, их узкая талия; алмазы блистали в ушах, в длинных локонах и около шеи. Они весело повертывались на право и на лево, ожидая кавалеров и начала танцев. Барыни пожилые старались хитро сочетать новый образ одежды с гонимою стариною: чепцы сбивались на соболью шапочку царицы Натальи Кириловны, а робронды и мантильи как-то напоминали сарафан и душегрейку. Казалось, они более с удивлением, чем с удовольствием присутствовали на сих нововведенных игрищах, и с досадою косились на жен и дочерей голландских шкиперов, которые в канифасных юбках, и в красных кофточках вязали свой чулок, между собою смеясь и разговаривая как будто дома. Корсаков не мог опомниться. Заметя новых гостей, слуга подошел к ним с пивом и стаканами на подносе. "Que diable est-ce que tout cela?" - спрашивал Корсаков вполголоса у Ибра гима. Ибрагим не мог не улыбнуться. Императрица и великие княжны, блистая красотою и нарядами, прохаживались между рядами гостей, приветливо с ними разговаривая. Государь был в другой комнате. Корсаков, желая ему показаться, насилу мог туда пробраться сквозь беспрестанно движущуюся толпу. Там сидели большею частию иностранцы, важно покуривая свои глиняные трубки и опорожнивая глиняные кружки. На столах расставлены были бутылки пива и вина, кожаные мешки с табаком, стаканы с пуншем и шахматные доски. За одним из сих столов Петр играл в шашки с одним широкоплечим английским шкипером. Они усердно салютовали друг друга залпами табачного дыма, и государь так был озадачен нечаянным ходом своего противника, что не заметил Корсакова, как он около их ни вертелся. В это время толстый господин, с толстым букетом на груди, суетливо вошел, объявил громогласно, что танцы начались - и тот час ушел; за ним последовало множество гостей, в том числе и Корсаков. Неожиданное зрелище его поразило. Во всю длину танцевальной залы, при звуке самой плачевной музыки, дамы и кавалеры стояли в два ряда друг против друга; кавалеры низко кланялись, дамы еще ниже приседали, сперва прямо против себя, потом поворотясь на право, потом на лево, там опять прямо, опять на право и так далее. Корсаков, смотря на сие затейливое препровождение времени таращил глаза и кусал себе губы. Приседания и поклоны продолжались около полу-часа; наконец они прекратились, и толстый господин с букетом провозгласил, что церемониальные танцы кончились, и приказал музыкантам играть менуэт. Корсаков обрадовался и приготовился блеснуть. Между молодыми гостьями, одна в особенности ему понравилась. Ей было около 16 лет, она была одета богато, но со вкусом, и сидела подле мужчины пожилых лет, виду важного и сурового. Корсаков к ней разлетелся и просил сделать честь пойти с ним танцевать. Молодая красавица смотрела на него с замешательством, и казалось не знала, что ему сказать. Мужчина, сидевший подле нее, нахмурился еще более. Корсаков ждал ее решения, но господин с букетом подошел к нему, отвел на средину залы и важно сказал: "Государь мой, ты провинился во-первых, подошед к сей молодой персоне, не отдав ей три должные реверанса; а во-вторых, взяв на себя самому ее выбрать, тогда как в менуэтах право сие подобает даме, а не кавалеру; сего ради имеешь ты быть весьма наказан, имянно должен выпить кубок большого орла". Корсаков час от часу более дивился. В одну минуту гости его окружили, шумно требуя немедленного исполнения закона. Петр, услыша хохот и сии крики, вышел из другой комнаты, будучи большой охотник лично присутствовать при таковых наказаниях. Перед ним толпа раздвинулась, и он вступил в круг, где стоял осужденный и перед ним маршал ассамблеи с огромным кубком, наполненным мальвазии. Он тщетно уговаривал преступника добровольно повиноваться закону. "Ага," сказал Петр, увидя Корсакова, "попался, брат, изволь же, мосье, пить и не морщиться". Делать было нечего. Бедный щеголь, не перево дя духу, осушил весь кубок и отдал его маршалу. - "Послушай, Корсаков," сказал ему Петр "штаны-то на тебе бархатные, каких и я не ношу, а я тебя гораздо богаче. Это мотовство; смотри, чтоб я с тобой не побранился". Выслушав сей выговор, Корсаков хотел выдти из кругу, но зашатался и чуть не упал к неописанному удовольствию государя и всей веселой компании. Сей эпизод не только не повредил единству и занимательности главного действия, но еще оживил его. Кавалеры стали шаркать и кланяться, а дамы приседать и постукивать каблучками с большим усердием и уж вовсе не наблюдая каданса. Корсаков не мог участвовать в общем веселии. Дама, им выбранная, по повелению отца своего, Гаврилы Афанасьевича, подошла к Ибрагиму и, потупя голубые глаза, робко подала ему руку. Ибрагим протанцовал с нею менует и отвел ее на прежнее место; потом, отыскав Корсакова, вывел его из залы, посадил в карету и повез домой. Дорогою Корсаков с начала невнятно лепетал: "Проклятая ассамблея!.... проклятый кубок большого орла!...." но вскоре заснул крепким сном, не чувствовал, как он приехал домой, как его раздели и уложили; и проснулся на другой день с головною болью, смутно помня шарканья, приседания, табачный дым, господина с букетом и кубок большого орла. ГЛАВА IV. Нескоро ели предки ваши, Нескоро двигались кругом Ковши, серебряные чаши С кипящим пивом и вином. Руслан и Людмила Теперь должен я благосклонного читателя познакомить с Гаврилою Афанасьевичем Ржевским. Он происходил от древнего, боярского рода, владел огромным имением, был хлебосол, любил соколиную охоту; дворня его была многочисленна. Словом, он был коренной русской барин; по его выражению, не терпел немецкого духу и старался в домашнем быту сохранить обычаи любезной ему старины. Дочери его было 17 лет отроду. Еще ребенком лишилась она матери. Она была воспитана по-старинному, т. е. окружена мамушками, нянюшками, подружками и сенными девушками, шила золотом и не знала грамоты; отец ее, несмотря на отвращение свое от всего заморского, не мог противиться ее желанию учиться пляскам немецким у пленного шведского офицера, живущего в их доме. Сей заслуженый танцмейстер имел лет 50 отроду, правая нога была у него прострелена под Нарвою, и потому была не весьма способна к менуетам и курантам, за то левая с удивительным искусством и легкостию выделывала самые трудные па. Ученица делала честь ее стараниям. Наталья Гавриловна славилась на ассамблеях лучшею танцовщицей, что и было отчасти причиною проступку Корсакова, который на другой день приезжал извиняться перед Гаврилою Афанасьевичем; но ловкость и щегольство молодого франта не понравились гордому боярину, который и прозвал его остроумно франц<узской> обезьяною. День был праздничный. Гаврила Афанасьевич ожидал несколько родных и приятелей. В старинной зале накрывали длинный стол. Гости съезжались с женами и дочерьми, наконец освобожденными от затворничества домашнего указами государя и собственным его примером. Наталья Гавриловна поднесла каждому гостю серебряный поднос, уставленный золотыми чарочками, и каждый выпил свою, жалея, что поцалуй, получаемый в старину при таком случае, вышел уж из обыкновения. - Пошли за стол. На первом месте, подле хозяина, сел тесть его, князь Борис Алексеевич Лыков, семидесяти-летний боярин; прочие гости, наблюдая старшинство рода, и тем поминая счастливые времена местничества, сели - мужчины по одной стороне, женщины по другой; - на конце заняли свои привычные места: барская барыня, в старинном шушуне и кичке; карлица, тридцати-летняя малютка, чопорная и сморщенная, и пленный швед, в синем поношенном мундире. Стол, уставленный множеством блюд, был окружен суетливой и многочисленной челядью, между которою отличался дворецкой строгим взором, толстым брюхом и величавой неподвижностию. - Первые минуты обеда посвящены были единственно на внимание к произведениям старинной нашей кухни, звон тарелок и деятельных ложек возмущал один общее безмолвие. Наконец, хозяин, видя, что время занять гостей приятною беседою, оборотился и спросил: "А где же Екимовна? Позвать ее сюда". Несколько слуг бросились было в разные стороны, но в ту же минуту старая женщина, набеленная и нарумяненая, убранная цветами и мишурою, в штофном робронде, с открытой шеей и грудью, вошла припевая и подплясывая. Ее появление произвело общее удовольствие. - Здравствуй, Екимовна, - сказал к.<нязь> Лыков: - каково поживаешь? - По добру, по здорову, кум: поючи да пляшучи, женишков поджидаючи. - Где ты была, дура? - спросил хозяин. - Наряжалась, кум, для дорогих гостей, для божия праздника, по царскому наказу, по боярскому приказу, на смех всему миру, по немецкому маниру. При сих словах поднялся громкий хохот, и дура стала на свое место, за стулом хозяина. - А дура-то врет, врет, да и правду соврет, - сказала Татьяна Афанасьевна, старшая сестра хозяина, сердечно им уважаемая. - Подлинно, нынешние наряды на смех всему миру. Коли уж и вы, батюшки, обрили себе бороду и надели кургузый кафтан, так про женское трепье толковать, конечно, нечего: а право, жаль сарафана, девичьей ленты и повойника. Ведь посмотреть на нынешних красавиц, и смех и жалость: волоски-то взбиты, что войлок, насалены, засыпаны французской мукою, животик перетянут так, что еле не перервется, исподницы напялены на обручи: в колымагу садятся бочком; в двери входят - нагибаются. Ни стать, ни сесть, ни дух перевести - сущие мученицы, мои голубушки. - Ох, матушка Татьяна Афанасьевна, - сказал Кирила Петрович Т., бывший в Рязане воевода, где нажил себе 3000 душ и молодую жену, то и другое с грехом пополам. - По мне жена как хочешь одевайся: хоть кутафьей, хоть болдыханом; только б не каждый месяц заказывала себе новые платья, а прежние бросала нов°шенькие. Бывало, внучке в приданое доставался бабушкин сарафан, а нынешние робронды - поглядишь - сегодня на барыне, а завтра на холопке. Что делать? разорение русскому дворянству! беда, да и только. - При сих словах он со вздохом посмотрел на свою Марью Ильиничну, которой, казалось, вовсе не нравились ни похвалы старине, ни порицания новейших обычаев. Проччие красавицы разделяли ее неудовольствие, но молчали, ибо скромность почиталась тогда необходимой принадлежностию молодой женщины. - А кто виноват, - сказал Гаврила Афанасьевич, напеня кружку кислых щей. - Не мы ли сами? Молоденькие бабы дурачатся; а мы им потакаем. - А что нам делать, коли не наша воля? - возразил Кирила Петрович. - Иной бы рад был запереть жену в тереме, а ее с барабанным боем требуют на ассамблею; муж за плетку, а жена за наряды.- Ох, уж эти ассамблеи! наказал нас ими господь за прегрешения наши. Марья Ильинична сидела как на иголках; язык у нее так и свербел; наконец она не вытерпела и, обратясь к мужу, спросила его с кисленькой улыбкою, что находит он дурного в ассамблеях? -А то в них дурно, - отвечал разгоряченный супруг, - что с тех пор, как они завелись, мужья не сладят с женами. Жены позабыли слово апостольское: жена да убоится своего мужа; хлопочут не о хозяйстве, а об обновах; не думают, как бы мужу угодить, а как бы приглянуться офицерам вертопрахам. Да и прилично ли, сударыня, русской боярыне или боярышне находиться вместе с немцами-табачниками да с их работницами? Слыхано ли дело, до ночи плясать и разговаривать с молодыми мужчинами? и добро бы еще с родственниками, а то с чужими, с незнакомыми. - Сказал бы словечко, да волк недалечко, - сказал, нахмурясь, Гаврила Афанасьевич. - А признаюсь - ассамблеи и мне не по нраву: того и гляди, что на пьяного натолкнешься, аль и самого на смех пьяным напоят. Того и гляди, чтоб какой-нибудь повеса не напроказил чего с дочерью; а нынче молодежь так избаловалась, что ни на что не похоже. Вот, например, сын покойного Евграфа Сергеевича Корсакова на прошедшей ассамблее наделал такого шуму с Наташей, что привел меня в краску. - На другой день, гляжу, катят ко мне прямо на двор; я думал, кого-то бог несет - уж не князя ли Александра Даниловича? Не тут-то было; Ивана Евграфовича! небось, не мог остановиться у ворот, да потрудиться пешком дойти до крыльца - куды! влетел! расшаркался! разболтался!... Дура Екимовна уморительно его передразнивает; кстати; представь, дура, заморскую обезьяну. Дура Екимовна схватила крышку с одного блюда, взяла подмышку будто шляпу и начала кривляться, шаркать и кланяться во все стороны, приговаривая: "мусье.... мамзель.... ассамблея.... пардон". - Общий и продолжительный хохот снова изъявил удовольствие гостей. - Ни дать, ни взять - Корсаков,- сказал старый князь Лыков, отирая слезы смеха, когда спокойствие мало по малу восстановилось. - А что греха таить? Не он первый, не он последний воротился из Немецчины на святую Русь скоморохом. Чему там научаются наши дети? Шаркать, болтать бог весть на каком наречии, не почитать старших, да волочиться за чужими женами. Изо всех молодых людей, воспитанных в чужих краях (прости господи), царской арап всех более на человека походит. - Конечно, - заметил Гаврила Афанасьевич, - человек он степенный и порядочный, не чета ветрогону.... Это кто еще въехал в ворота на двор? Уж не опять ли обезьяна заморская? Вы что зеваете, скоты? - продолжал он, обращаясь к слугам: - бегите, отказать ему; да чтоб и впредь.... - Старая борода, не бредишь ли? - прервала дура Екимовна. - Али ты слеп; сани- то государевы, царь приехал. Гаврила Афанасьевич встал поспешно из-за стола; все бросились к окнам; и в самом деле увидели государя, который всходил на крыльцо, опираясь на плечо своего деньщика. Сделалась суматоха. Хозяин бросился навстречу Петра; слуги разбегались, как одурелые, гости перетрусились, иные даже думали, как бы убраться поскорее домой. Вдруг в передней раздался громкозвучный голос Петра, вс° утихло, и царь вошел, в сопровождении хозяина, оторопелого от радости. - "Здорово, господа", сказал Петр с веселым лицом. Все низко поклонились. Быстрые взоры царя отыскали в толпе молодую хозяйскую дочь; он подозвал ее. Наталья Гавриловна приближилась довольно смело, но покраснев не только по уши, а даже по плеча. "Ты час от часу хорошеешь", сказал ей государь, и по своему обыкновению поцеловал ее в голову; потом обратясь к гостям, - "Что же? Я вам помешал. Вы обедали; прошу садиться опять, а мне, Гаврила Афанасьевич, дай-ка анисовой водки". Хозяин бросился к величавому дворецкому, выхватил из рук у него поднос, сам наполнил золотую чарочку, и подал ее с поклоном государю. Петр, выпив, закусил кренделем и вторично пригласил гостей продолжать обед. Все заняли свои прежние места, кроме карлицы и барской барыни, которые не смели оставаться за столом, удостоенным царским присутствием. Петр сел подле хозяина и спросил себе щей. Государев деньщик подал ему деревянную ложку, оправленную слоновую костью, ножик и вилку с зелеными костяными черенками, ибо Петр никогда не употреблял другого прибора, кроме своего. Обед, за минуту пред сим шумно оживленный веселием и говорливостию, продолжался в тишине и принужденности. Хозяин, из почтения и радости, ничего не ел, гости также чинились и с благоговением слушали, как государь по-немецки разговаривал с пленным шведом о походе 1701 года. Дура Екимовна, несколько раз вопрошаемая государем, отвечала с какою-то робкой холодностию, что (замечу мимоходом) вовсе не доказывало природной ее глупости. Наконец обед кончился. Государь встал, за ним и все гости. "Гаврила Афанасьевич!" сказал он хозяину: "Мне нужно с тобою поговорить на едине", и взяв его под руку, увел в гостиную и запер за собою дверь. Гости остались в столовой, шопотом толкуя об этом неожиданном посещении, и опасаясь быть нескромными, вскоре разъехались один за другим, не поблагодарив хозяина за его хлеб-соль. Тесть его, дочь и сестра провожали их тихонько до порогу, и остались одни в столовой, ожидая выхода государева. ГЛАВА V. <Я тебе жену добуду Иль я мельником не буду. Аблесимов, в опере Мельник.> Чрез полчаса дверь отворилась и Петр вышел. Важным наклонением головы ответствовал он на тройной поклон к.<нязя> Лыкова, Татьяны Афанасьевны и Наташи, и пошел прямо в переднюю. Хозяин подал ему красный его тулуп, проводил его до саней, и на крыльце еще благодарил за оказанную честь. Петр уехал. Возвратясь в столовую, Гаврила Афанасьевич казался очень озабочен. Сердито приказал он слугам скорее сбирать со стола, отослал Наташу в ее светлицу и, объявив сестре и тестю, что ему нужно сними поговорить, повел их в опочивальню, где обыкновенно отдыхал он после обеда. Старый князь лег на дубовую кровать, Татьяна Афанасьевна села на старинные штофные кресла, придвинув под ноги скамеечку; Гаврила Афанасьевич запер все двери, сел на кровать, в ногах к.<нязя> Лыкова, и начал в полголоса следующий разговор: - Недаром государь ко мне пожаловал; угадайте, о чем он изволил со мною беседовать? - Как нам знать, батюшка-братец, - сказала Татьяна Афанасьевна. - Не приказал ли тебе царь ведать какое-либо воеводство? - сказал тесть. - Давно пора. Али предложил быть в посольстве? что же? ведь и знатных людей - не одних дьяков посылают к чужим государям. - Нет, - отвечал зять, нахмурясь. - Я человек старого покроя, нынче служба наша не нужна, хоть, может быть, православный русской дворянин стоит нынешних новичков, блинников да басурманов, - но эта статья особая. - Так о чем же, братец, - сказала Татьяна Афанасьевна, - изволил он так долго с тобою толковать? Уж не беда ли какая с тобою приключилась? Господь упаси и помилуй! - Беда не беда, а признаюсь, я было призадумался. - Что же такое, братец? о чем дело? - Дело о Наташе: царь приезжал ее сватать. - Слава богу, - сказала Татьяна Афанасьевна, перекрестясь. - Девушка на выданьи, а каков сват, таков и жених, - дай бог любовь да совет, а чести много. За кого же царь ее сватает? - Гм,- крякнул Гаврила Афанасьевич, - за кого? то-то, за кого. - А за кого же? - повторил князь Лыков, начинавший уже дремать. - Отгадайте,- сказал Гаврила Афанасьевич. - Батюшка-братец, - отвечала старушка, - как нам угадать? мало ли женихов при дворе: всякой рад взять за себя твою Наташу. Долгорукой, что ли? - Нет, не Долгорукой. - Да и бог с ним: больно спесив. Шеин, Троекуров? - Нет, ни тот ни другой. - Да и мне они не по сердцу: ветрогоны, слишком понабрались немецкого духу. Ну так Милославской? - Нет, не он. - И бог с ним: богат, да глуп. Что же? Елецкий? Львов? нет? неужто Рагузинский? Воля твоя: ума не приложу. Да за кого ж царь сватает Наташу? - За арапа Ибрагима. Старушка ахнула и сплеснула руками. Князь Лыков приподнял голову с подушек и с изумлением повторил: за арапа Ибрагима! - Батюшка-братец, - сказала старушка слезливым голосом, - не погуби ты своего родимого дитяти, не дай ты Наташиньки в когти черному диаволу. - Но как же, - возразил Гаврила Афанасьевич, - отказать государю, который за то обещает нам свою милость, мне и всему нашему роду? - Как, - воскликнул старый князь, у которого сон совсем прошел, - Наташу, внучку мою, выдать за купленного арапа! - Он роду не простого, - сказал Гаврила Афанасьевич, - он сын арапского салтана. Басурмане взяли его в плен и продали в Цареграде, а наш посланник выручил и подарил его царю. Старший брат арапа приезжал в Россию с знатным выкупом и..... - Батюшка, Гаврила Афанасьевич, - перервала старушка, - слыхали мы сказку про Бову Королевича да Ер.<услана> Лаз.<аревича>. Расскажи-тко нам лучше, как отвечал ты государю на его сватание. - Я сказал, что власть его с нами, а наше холопье дело повиноваться ему во всем. В эту минуту за дверью раздался шум. Гаврила Афанасьевич пошел отворить ее, но почувствовав сопротивление, он сильно ее толкнул, дверь отворилась - и увидели Наташу, в обмороке простертую на окровавленном полу. Сердце в ней замерло, когда государь заперся с ее отцом. Какое-то предчувствие шепнуло ей, что дело касается до нее, и когда Гаврила Афанасьевич отослал ее, объявив, что должен говорить ее тетке и деду, она не могла противиться влечению женского любопытства, тихо через внутренние покои подкралась к дверям опочивальни и не пропустила ни одного слова из всего ужасного разговора; когда же услышала последние отцовские слова, бедная девушка лишилась чувств и, падая, расшибла голову о кованный сундук, где хранилось ее приданое. Люди сбежались; Наташу подняли, понесли в ее светлицу и положили на кровать. Через несколько времени она очнулась, открыла глаза, но не узнала ни отца, ни тетки. Сильный жар обнаружился, она твердила в бреду о царском арапе, о свадьбе - и вдруг закричала жалобным и пронзительным голосом: - Валериан, милый Валериан, жизнь моя! спаси меня: вот они, вот они!..ё. Татьяна Афанасьевна с беспокойством взглянула на брата, который побледнел, закусил губы и молча вышел из светлицы. Он возвратился к старому князю, который, не могши взойти на лестницу, оставался внизу. "Что Наташа?" - спросил он. - Худо, - отвечал огорченный отец, - хуже чем я думал: она в беспамятстве бредит Валерианом. - Кто этот Валериан? - спросил встревоженный старик. - Неужели тот сирота, стрелецкий сын, что воспитывался у тебя в доме? - Он сам, - отвечал Гаврила Афанасьевич, - на беду мою, отец его во время бунта спас мне жизнь, и чорт меня догадал принять в свой дом проклятого волченка. Когда, тому два году, по его просьбе, записали его в полк, Наташа, прощаясь с ним, расплакалась, а он стоял, как окаменелый. Мне показалось это подозрительным, - и я говорил о том сестре. Но с тех пор Наташа о нем не упоминала, а про него не было ни слуху, ни духу. Я думал, она его забыла; ан видно нет. - Решено: она выйдет за арапа. Князь Лыков не противуречил: это было бы напрасно. Он поехал домой; Татьяна Афанасьевна осталась у Наташиной постели; Гаврила Афанасьевич, послав за лекарем, заперся в своей комнате, и в его доме вс° стало тихо и печально. Неожиданное сватовство удивило Ибрагима, по крайней мере столь же, как и Гаврилу Афанасьевича. Вот как это случилось: Петр, занимаясь делами с Ибрагимом, сказал ему: "Я замечаю, брат что ты приуныл; говори прямо: чего тебе не достает?" Ибрагим уверил государя, что он доволен своей участию и лучшей не желает. "Добро", - сказал государь, - "если ты скучаешь безо всякой причины, так я знаю, чем тебя развеселить". По окончанию работы, Петр спросил Ибрагима: "Нравится ли тебе девушка, с которой ты танцовал минавет на прошедшей ассамблеи?" - Она, государь, очень мила и, кажется, девушка скромная и добрая. - "Так я ж тебя с нею познакомлю покороче. Хочешь ли ты на ней жениться?" - Я, государь?.... - "Послушай, Ибрагим, ты человек одинокой, без роду и племени, чужой для всех, кроме одного меня. Умри я сегодня, завтра что с тобою будет, бедный мой арап? Надобно тебе пристроиться, пока есть еще время; найти опору в новых связях, вступить в союз с русским боярством". - Государь, я счастлив покровительством и милостями вашего величества. Дай мне бог не пережить своего царя и благодетеля, более ничего не желаю; но если б и имел в виду жениться, то согласятся ли молодая девушка и ее родственники? моя наружность.... - "Твоя наружность! какой вздор! чем ты не молодец? Молодая девушка должна повиноваться воле родителей, а посмотрим, что скажет старый Гаврила Ржевский, когда я сам буду твоим сватом?" При сих словах государь велел подавать сани и оставил Ибрагима, погруженного в глубокие размышления. "Жениться!" - думал африканец, - "зачем же нет? ужели суждено мне провести жизнь в одиночестве и не знать лучших наслаждений и священнейших обязанностей человека, потому только, что я родился под <**> градусом? Мне не льзя надеиться быть любимым: детское возражение! разве можно верить любви? разве существует она в женском, легкомысленном сердце? Отказавшись на век от милых заблуждений, я выбрал иные обольщения - более существенные. Государь прав: мне должно обеспечить будущую судьбу мою. Свадьба с молодою Ржевскою присоединит меня к гордому русскому дворянству, и я перестану быть пришельцем в новом моем отечестве. От жены я не стану требовать любви, буду довольствоваться ее верностию, а дружбу приобрету постоянной нежностию, доверенностию и снисхождением". Ибрагим по своему обыкновению хотел заняться делом, но воображение его слишком было развлечено. Он оставил бумаги и пошел бродить по невской набережной. Вдруг услышал он голос Петра; оглянулся и увидел государя, который, отпустив сани, шел за ним с веселым видом. - "Вс°, брат, кончено," - сказал Петр, взяв его под руку: "Я тебя сосватал. Завтра поезжай к своему тестю; но смотри, потешь его боярскую спесь; оставь сани у ворот; пройди через двор пешком; поговори с ним о его заслугах, о знатности - и он будет от тебя без памяти. А теперь, - продолжал он, потряхивая дубинкою, - заведи меня к плуту Данилычу, с которым надо мне переведаться за его новые проказы". Ибрагим, сердечно отблагодарив Петра за его отеческую заботливость о нем, довел его до великолепных палат кн.<язя> Меншикова и возвратился домой. ГЛАВА VI. Тихо теплилась лампада перед стекляным кивотом, блистали золотые и серебряные оклады наследственных икон. Дрожащий свет ее слабо озарял занавешенную кровать и столик, уставленный склянками с ярлыками. - У печки сидела служанка за самопрялкою, и легкой шум ее веретена прерывал один тишину светлицы. - Кто здесь?- произнес слабый голос. Служанка встала тотчас, подошла к кровате и тихо приподняла полог. - Скоро ли рассветет? - спросила Наталья. - "Теперь уже полдень", - отвечала служанка. - Ах, боже мой, отчего же так темно? - "Окны закрыты, барышня". - Дай же мне поскорее одеваться. - "Нельзя, барышня, дохтур не приказал". - Разве я больна? давно ли? - "Вот уж две недели". - Неужто? а мне казалось, будто я вчера только легла... Наташа умолкла; она старалась собрать рассеянные мысли. Что-то с нею случилось, но что именно? не могла вспомнить Служанка вс° стояла перед нею, ожидая приказанья. В это время раздался снизу глухой шум. - Что такое? - спросила больная. - "Господа откушали", - отвечала служанка; - "встают изо стола. Сей час придет сюда Татьяна Афанасьевна". - Наташа, казалось обрадовалась; она махнула слабою рукою. Служанка задернула занавес и села опять за самопрялку. Через несколько минут из-за двери показалась голова в белом широком чепце с темными лентами, и спросили в полголоса: что Наташа? - Здравствуй, т°тушка, - сказала тихо больная; и Татьяна Афанасьевна к ней поспешила. - "Барышня в памяти", - сказала служанка, осторожно придвигая кресла. Старушка со слезами поцаловала бледное, томное лицо племянницы и села подле нее. В след за нею немец-лекарь, в черном кафтане и в ученом парике, вошел, пощупал у Наташи пульс и объявил по-латыни, а потом и по-русски, что опасность миновалась. Он потребовал бумаги и чернильницы, написал новый рецепт и уехал, а старушка встала и, снова поцаловав Наталью, с доброю вестию тотчас отправилась вниз к Гавриле Афанасьевичу. В гостинной, в мундире при шпаге, с шляпою в руках сидел царской арап, почтительно разговаривая с Гаврилою Афанасьевичем. Корсаков, растянувшись на пуховом диване, слушал их рассеянно и дразнил заслуженую борзую собаку; наскуча сим занятием, он подошел к зеркалу, обыкновенному прибежищу его праздности; и в нем увидел Татьяну Афанасьевну, которая из-за двери делала брату незамечаемые знаки. - Вас зовут, Гаврила Афанасьевич, - сказал Корсаков обратясь к нему и перебив речь Ибрагима. Гаврила Афанасьевич тотчас пошел к сестре и притворил за собою дверь. - Дивлюсь твоему терпению, - сказал Корсаков Ибрагиму. - Битый час слушаешь ты бредни о древности рода Лыковых и Ржевских и еще присовокупляешь к тому свои нравоучительные примечания! На твоем месте j'aurais plantй la старого враля и весь его род, включая тут же и Наталию Гавриловну, которая жеманится, притворяется больной, une petite santй. - - Скажи по совести; ужели ты влюблен в эту маленькую mijaurйe? Послушай, Ибрагим, последуй хоть раз моему совету; право, я благоразумнее, чем кажусь. Брось эту блажную мысль. Не женись. Мне сдается, что твоя невеста ни<ка>кого не имеет особенного к тебе расположения. Мало ли что случается на свете? На пример: я конечно собою не дурен, но случалось однако ж мне обманывать мужей, которые были, ей богу, ничем не хуже моего. Ты сам.... помнишь нашего парижского приятеля, графа D.? - Нельзя надеяться на женскую верность; счастлив, кто смотрит на это равнодушно! но ты! . .- С твоим ли пылким, задумчивым и подозрительным характером, с твоим сплющенным носом, вздутыми губами, с этой шершавой шерстью бросаться во все опасности женитьбы?.... - Благодарю за дружеский совет, перервал холодно Ибрагим, - но знаешь пословицу: не твоя печаль чужих детей качать..... - Смотри, Ибрагим, - отвечал смеясь Корсаков, - чтоб тебе после не пришлось эту пословицу доказывать на самом деле, в буквальном смысле. Но разговор в другой комнате становился горяч. - Ты уморишь ее, - говорила старушка. - Она не вынесет его виду. - Но посуди ты сама, - возражал упрямый брат. - Вот уж две недели ездит он женихом, а до сих пор не видал невесты. Он наконец может подумать, что ее болезнь пустая выдумка, что мы ищем только как бы время продлить, чтоб как-нибудь от него отделаться. Да что скажет и царь? Он уж и так 3 раза присылал спросить о здоровьи Натальи. Воля твоя - а я ссориться с ним не намерен. - Господи боже мой, - сказала Татьяна Афанасьевна, - что с нею, бедною, будет? по крайней мере, пусти меня приготовить ее к такому посещению. Гаврила Афанасьевич согласился и возвратился в гостиную. - Слава богу, сказал он Ибрагиму, - опасность миновалась. - Наталье гораздо лучше; если б не совестно было оставить здесь одного дорогого гостя, Ивана Евграфовича, то я повел бы тебя вверх взглянуть на свою невесту. Корсаков поздравил Гаврилу Афанасьевича, просил не беспокоиться, уверил, что ему необходимо ехать, и побежал в переднюю, не допуская хозяина проводить себя. Между тем Татьяна Афанасьевна спешила приготовить больную к появлению страшного гостя. Вошед в светлицу, она села, задыхаясь, у постели, взяла Наташу за руку, но не успела еще вымолвить слова, как дверь отворилась. Наташа спросила: кто пришел. - Старушка обмерла и онемела. Гаврила Афанасьевич отдернул занавес, холодно посмотрел на больную и спросил, какова она? Больная хотела ему улыбнуться, но не могла. Суровый взгляд отца ее поразил, и беспокойство овладело ею. В это время показалось, что кто-то стоял у ее изголовья. Она с усилием приподняла голову и вдруг узнала царского арапа. Тут она вспомнила вс°, весь ужас будущего представился ей. Но изнуренная природа не получила приметного потрясения. Наташа снова опустила голову на подушку и закрыла глаза .... сердце в ней билось болезненно. Татьяна Афанасьевна подала брату знак, что больная хочет уснуть, и все вышли по-тихоньку из светлицы, кроме служанки, которая снова села за самопрялку. Несчастная красавица открыла глаза и, не видя уже никого около своей постели, подозвала служанку и послала ее за карлицею. Но в ту же минуту круглая, старая крошка как шарик подкатилась к ее кровати. Ласточка (так называлась карлица) во всю прыть коротеньких ножек, вслед за Гаврилою Афанасьевичем и Ибрагимом, пустилась вверх по лестнице и притаилась за дверью, не изменяя любопытству, сродному прекрасному полу. Наташа, увидя ее, выслала служанку, и карлица села у кровати на скамеечку. Никогда столь маленькое тело не заключало в себе столь много душевной деятельности. Она вмешивалась во вс°, знала вс°, хлопотала обо всем. Хитрым и вкрадчивым умом умела она приобрести любовь своих господ и ненависть всего дома, которым управляла самовластно. Гаврила Афанасьевич слушал ее доносы, жалобы и мелочные просьбы; Татьяна Афанасьевна поминутно справлялась с ее мнениями и руководствовалась ее советами; а Наташа имела к ней неограниченную привязанность и доверяла ей все свои мысли, все движения 16-ти летнего своего сердца. - Знаешь, Ласточка? - сказала она, батюшка выдает меня за арапа. Карлица вздохнула глубоко, и сморщенное лицо ее сморщилось еще более. - Разве нет надежды, - продолжала Наташа, - разве батюшка не сжалится надо мною? Карлица тряхнула чепчиком. - Не заступятся ли за меня дедушка али тетушка? - Нет, барышня. Арап во время твоей болезни всех успел заворожить. Барин от него без ума, князь только им и бредит, а Татьяна Афанасьевна говорит: жаль, что арап, а лучшего жениха грех нам и желать. - Боже мой, боже мой! - простонала бедная Наташа. - Не печалься, красавица наша, - сказала карлица, цалуя ее слабую руку. - Если уж и быть тебе за арапом, то вс° же будешь на своей воле. Нынче не то, что в старину; мужья жен не запирают: арап, слышно, богат; дом у вас будет как полная чаша: заживешь припеваючи.... - Бедный Валериан! - сказала Наташа, но так тихо, что карлица могла только угадать, а не слышать эти слова. - То-то, барышня, - сказала она, таинственно понизив голос; - кабы ты меньше думала о стрелецком сироте, так бы в жару о нем не бредила, а батюшка не гневался б. - Что? - сказала испуганная Наташа, - я бредила Валерианом, батюшка слышал, батюшка гневается! - То-то и беда, - отвечала карлица. - Теперь, если ты будешь просить его не выдавать тебя за арапа, так он подумает, что Валериан тому причиною. Делать нечего: уж покорись воле родительской, а что будет, то будет. Наташа не возразила ни слова. Мысль, что тайна ее сердца известна отцу ее, сильно подействовала на ее воображение. Одна надежда ей оставалась: умереть прежде совершения ненавистного брака. Эта мысль ее утешила. Слабой и печальной душой покорилась она своему жребию. ГЛАВА VII. В доме Гаврилы Афанасьевича из сеней на право находилась тесная каморка с одним окошечком. В ней стояла простая кровать, покрытая байковым одеялом, а пред кроватью еловый столик, на котором горела сальная свеча и лежали открытые ноты. На стене висел старый синий мундир и его ровесница, треугольная шляпа; над нею тремя гвоздиками прибита была лубочная картина, изображающая Карла XII верьхом. Звуки флейты раздавались в этой смиренной обители. Пленный танцмейстер, уединенный ее житель в колпаке и в китайчатом шлафорке, услаждал скуку зимнего вечера, наигрывая старинные шведские марши, напоминающие ему веселое время его юности. Посвятив целые 2 часа на сие упражнение, швед разобрал свою флейту, вложил ее в ящик и стал раздеваться. В это время защелка двери его приподнялась, и красивый молодой человек высокого росту, в мундире, вошел в комнату. Удивленный швед встал испуганно. - Ты не узнал меня, Густав Адамыч, - сказал молодой посетитель тронутым голосом, - ты не помнишь мальчика, которого учил ты шведскому артикулу, с которым ты чуть <не> наделал я пожара в этой самой комнатке, стреляя из детской пушечки. Густав Адамыч пристально всматривался... - Э э э, - вскричал он наконец, обнимая его, - сдарофо, тофно ли твой сдесь. Садись, твой тобрий повес, погофорим. ПОВЕСТИ ПОКОЙНОГО ИВАНА ПЕТРОВИЧА БЕЛКИНА Г-жа Простакова. То, мой батюшка, он еще сызмала к историям охотник. Скотинин. Митрофан по мне. Недоросль. ОТ ИЗДАТЕЛЯ Взявшись хлопотать об издании Повестей И. П. Белкина, предлагаемых ныне публике, мы желали к оным присовокупить хотя краткое жизнеописание покойного автора, и тем отчасти удовлетворить справедливому любопытству любителей отечественной словесности. Для сего обратились было мы к Марье Алексеевне Трафилиной, ближайшей родственнице и наследнице Ивана Петровича Белкина; но к сожалению ей невозможно было нам доставить никакого о нем известия, ибо покойник вовсе не был ей знаком. Она советовала нам отнестись по сему предмету к одному почтенному мужу, бывшему другом Ивану Петровичу. Мы последовали сему совету, и на письмо наше получили нижеследующий желаемый ответ. Помещаем его безо всяких перемен и примечаний, как драгоценный памятник благородного образа мнений и трогательного дружества, а вместе с тем, как и весьма достаточное биографическое известие. Милостивый Государь мой ****! Почтеннейшее письмо ваше от 15-го сего месяца получить имел я честь 23 сего же месяца, в коем вы изъявляете мне свое желание иметь подробное известие о времени рождения и смерти, о службе, о домашних обстоятельствах, также и о занятиях и нраве покойного Ивана Петровича Белкина, бывшего моего искреннего друга и соседа по поместьям. С великим моим удовольствием исполняю сие ваше желание и препровождаю к вам, Милостивый Государь мой, вс°, что из его разговоров, а также из собственных моих наблюдений запомнить могу. Иван Петрович Белкин родился от честных и благородных родителей в 1798 году в селе Горюхине. Покойный отец его, секунд-майор Петр Иванович Белкин, был женат на девице Пелагее Гавриловне из дому Трафилиных. Он был человек не богатый, но умеренный, и по части хозяйства весьма смышленный. Сын их получил первоначальное образование от деревенского дьячка. Сему-то почтенному мужу был он, кажется, обязан охотою к чтению и занятиям по части русской словесности. В 1815 году вступил он в службу в пехотный егерской полк (числом не упомню), в коем и находился до самого 1823 года. Смерть его родителей, почти в одно время приключившаяся, понудила его подать в отставку и приехать в село Горюхино, свою отчину. Вступив в управление имения, Иван Петрович, по причине своей неопытности и мягкосердия, в скором времени запустил хозяйство и ослабил строгой порядок, заведенный покойным его родителем. Сменив исправного и расторопного старосту, коим крестьяне его (по их привычке) были недовольны, поручил он управление села старой своей ключнице, приобретшей его доверенность искусством рассказывать, истории. Сия глупая старуха не умела никогда различить двадцатипятирублевой ассигнации от пятидесятирублевой; крестьяне, коим она всем была кума, ее вовсе не боялись; ими выбранный староста до того им потворствовал, плутуя заодно, что Иван Петрович принужден был отменить барщину и учредить весьма умеренный оброк; но и тут крестьяне, пользуясь его слабостию, на первый год выпросили себе нарочитую льготу, а в следующие более двух третей оброка платили орехами, брусникою и тому подобным; и тут были недоимки. Быв приятель покойному родителю Ивана Петровича, я почитал долгом предлагать и сыну свои советы, и неоднократно вызывался восстановить прежний, им упущенный, порядок. Для сего, приехав однажды к нему, потребовал я хозяйственные книги, призвал плута старосту, и в присутствии Ивана Петровича занялся рассмотрением оных. Молодой хозяин сначала стал следовать за мною со всевозможным вниманием и прилежностию; но как по счетам оказалось, что в последние два года число крестьян умножилось, число же дворовых птиц и домашнего скота нарочито уменьшилось, то Иван Петрович довольствовался сим первым сведением и далее меня не слушал, и в ту самую минуту, как я своими разысканиями и строгими допросами плута старосту в крайнее замешательство привел, и к совершенному безмолвию принудил, с великою моею досадою услышал я Ивана Петровича крепко храпящего на своем стуле. С тех пор перестал я вмешиваться в его хозяйственные распоряжения и передал его дела (как и он сам) распоряжению всевышнего. Сие дружеских наших сношений нисколько впрочем не расстроило; ибо я, соболезнуя его слабости и пагубному нерадению, о общему молодым нашим дворянам, искренно любил Ивана Петровича да не льзя было и не любить молодого человека столь кроткого и честного. С своей стороны Иван Петрович оказывал уважение к моим летам и сердечно был ко мне привержен. До самой кончины своей он почти каждый день со мною виделся, дорожа простою моею беседою, хотя ни привычками, ни образом мыслей, ни нравом, мы большею частию друг с другом не сходствовали. Иван Петрович вел жизнь самую умеренную, избегал всякого рода излишеств; никогда не случалось мне видеть его навеселе (что в краю нашем за неслыханное чудо почесться может); к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая.* Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом прошлою зимою все окна ее флигеля заклеены были первою частию романа, которого он не кончил. Вышеупомянутые повести были, кажется, первым его опытом. Они, как сказывал Иван Петрович, большею частию справедливы и слышаны им от разных особ.** Однако ж имена в них почти все вымышлены им самим, а названия сел и деревень заимствованы из нашего околодка, отчего и моя деревня где-то упомянута. Сие произошло не от злого какого-либо намерения, но единственно от недостатка воображения. Иван Петрович осенью 1828 года занемог простудною лихорадкою, обратившеюся в горячку, и умер, не смотря на неусыпные старания уездного нашего лекаря, человека весьма искусного, особенно в лечении закоренелых болезней, как то мозолей, и тому подобного. Он скончался на моих руках на 30-м году от рождения, и похоронен в церкви села Горюхина близ покойных его родителей. Иван Петрович был росту среднего, глаза имел серые, волоса русые, нос прямой; лицом был бел и худощав. Вот, Милостивый Государь мой, вс°, что мог я припомнить, касательно образа жизни, занятий, нрава и наружности покойного соседа и приятеля моего. Но в случае, если заблагорассудите сделать из сего моего письма какое-либо употребление, всепокорнейше прошу никак имени моего не упоминать; ибо хотя я весьма уважаю и люблю сочинителей, но в сие звание вступить полагаю излишним и в мои лета неприличным. С истинным моим почтением и проч. 1830 году Ноября 16. Село Ненарадово * Следует анекдот, коего мы не помещаем, полагая его излишним; впрочем уверяем читателя, что он ничего предосудительного памяти Ивана Петровича Белкина в себе не заключает. ** В самом деле, в рукописи г. Белкина над каждой повестию рукою автора надписано; слышно мною от такой-то особы (чин или звание и заглавные буквы имени и фамилии). Выписываем для любопытных изыскателей: Смотритель рассказан был ему титулярным советником А. Г. Н., Выстрел подполковником И. Л. П., Гробовщик приказчиком Б. В., Мятель и Барышня девицею К. И. Т. Почитая долгом уважить волю почтенного друга автора нашего, приносим ему глубочайшую благодарность за доставленные нам известия, и надеемся, что публика оценит их искренность и добродушие. А. П. ВЫСТРЕЛ Стрелялись мы. Баратынский. Я поклялся застрелить его по праву дуэли (за ним остался еще мой выстрел). Вечер на бивуаке. I. Мы стояли в местечке ***. Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты. В *** не было ни одного открытого дома, ни одной невесты; мы собирались друг у друга, где, кроме своих мундиров, не видали ничего. Один только человек принадлежал нашему обществу, не будучи военным. Ему было около тридцати пяти лет, и мы за то почитали его стариком. Опытность давала ему перед нами многие преимущества; к тому же его обыкновенная угрюмость, крутой нрав и злой язык имели сильное влияние на молодые наши умы. Какая-то таинственность окружала его судьбу; он казался русским, а носил иностранное имя. Некогда он служил в гусарах, и даже счастливо; никто не знал причины, побудившей его выдти в отставку и поселиться в бедном местечке, где жил он вместе и бедно и расточительно: ходил вечно пешком, в изношенном черном сертуке, а держал открытый стол для всех офицеров нашего полка. Правда, обед его состоял из двух или трех блюд, изготовленных отставным солдатом, но шампанское лилось при том рекою. Никто не знал ни его состояния, ни его доходов, и никто не осмеливался о том его спрашивать. У него водились книги, большею частию военные, да романы. Он охотно давал их читать, никогда не требуя их назад; за то никогда не возвращал хозяину книги, им занятой. Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены его комнаты были все источены пулями, все в скважинах, как соты пчелиные. Богатое собрание пистолетов было единственной роскошью бедной мазанки, где он жил. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы. Разговор между нами касался часто поединков; Сильвио (так назову его) никогда в него не вмешивался. На вопрос, случалось ли ему драться, отвечал он сухо, что случалось, но в подробности не входил, и видно было, что таковые вопросы были ему неприятны. Мы полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его ужасного искусства. Впроччем нам и в голову не приходило подозревать в нем что-нибудь похожее на робость. Есть люди, коих одна наружность удаляет таковые подозрения. Нечаянный случай всех нас изумил. Однажды человек десять наших офицеров обедали у Сильвио. Пили по обыкновенному, то есть очень много; после обеда стали мы уговаривать хозяина прометать нам банк. Долго он отказывался, ибо никогда почти не играл; наконец велел подать карты, высыпал на стол полсотни червонцев и сел метать. Мы окружили его, и игра завязалась. Сильвио имел обыкновение за игрою хранить совершенное молчание, никогда не спорил и не объяснялся. Если понт°ру случалось обсчитаться, то он тотчас или доплачивал достальное, или записывал лишнее. Мы уж это знали и не мешали ему хозяйничать по-своему; но между нами находился офицер, недавно к нам переведенный. Он, играя тут же, в рассеянности загнул лишний угол. Сильвио взял мел и уровнял счет по своему обыкновению. Офицер, думая, что он ошибся, пустился в объяснения Сильвио молча продолжал метать. Офицер, потеряв терпение, взял щетку и стер то, что казалось ему напрасно записанным. Сильвио взял мел и записал снова. Офицер, разгоряченный вином, игрою и смехом товарищей, почел себя жестоко обиженным, и в бешенстве схватив со стола медный шандал, пустил его в Сильвио, который едва успел отклониться от удара. Мы смутились. Сильвио встал побледнев от злости и с сверкающими глазами сказал: "милостивый государь, извольте выдти, и благодарите бога, что это случилось у меня в доме". Мы не сомневались в последствиях, и полагали нового товарища уже убитым. Офицер вышел вон, сказав, что за обиду готов отвечать, как будет угодно господину банкомету. Игра продолжалась еще несколько минут; но чувствуя, что хозяину было не до игры, мы отстали один за другим и разбрелись по квартирам, толкуя о скорой ваканции. На другой день в манеже мы спрашивали уже, жив ли еще бедный поручик, как сам oн явился между нами; мы сделали ему тот же вопрос. Он отвечал, что об Сильвио не имел он еще никакого известия. Это нас удивило. Мы пошли к Сильвио и нашли его на дворе, сажающего пулю на пулю в туза, приклеенного к воротам. Он принял нас пообыкновенному, ни слова не говоря о вчерашнем происшедствии. Прошло три дня, поручик был еще жив. Мы с удивлением спрашивали: не ужели Сильвио не будет драться? Сильвио не дрался. Он довольствовался очень легким объяснением и помирился. Это было чрезвычайно повредило ему во мнении молодежи. Недостаток смелости менее всего извиняется молодыми людьми, которые в храбрости обыкновенно видят верх человеческих достоинств и извинение всевозможных пороков. Однакож мало по малу вс° было забыто, и Сильвио снова приобрел прежнее свое влияние. Один я не мог уже к нему приблизиться. Имея от природы романическое воображение, я всех сильнее прежде всего был привязан к человеку, коего жизнь была загадкою, и который казался мне героем таинственной какой-то повести. Он любил меня; по крайней мере со мной одним оставлял обыкновенное свое резкое злоречие и говорил о разных предметах с простодушием и необыкновенною приятностию. Но после несчастного вечера, мысль, что честь его была замарана и не омыта по его собственной вине, эта мысль меня не покидала и мешала мне обходиться с ним попрежнему; мне было совестно на него глядеть. Сильвио был слишком умен и опытен, чтобы этого не заметить и не угадывать тому причины. Казалось, это огорчало его; по крайней мере я заметил раза два в нем желание со мною объясниться; но я избегал таких случаев, и Сильвио от меня отступился. С тех пор видался я с ним только при товарищах, и прежние, откровенные разговоры наши прекратились. Рассеянные жители столицы не имеют понятия о многих впечатлениях, столь известных жителям деревень или городков, на пример, об ожидании почтового дня: во вторник и пятницу полковая наша канцелярия бывала полна офицерами: кто ждал денег, кто письма, кто газет. Пакеты обыкновенно тут же распечатывались, новости сообщались, и канцелярия представляла картину самую оживленную. Сильвио получал письма, адресованные в наш полк, и обыкновенно тут же находился. Однажды подали ему пакет, с которого он сорвал печать с видом величайшего нетерпения. Пробегая письмо, глаза его сверкали. Офицеры, каждый занятый своими письмами, ничего не заметили. "Господа, сказал им Сильвио, обстоятельства требуют немедленного моего отсутствия; еду сегодня в ночь; надеюсь, что вы не откажетесь отобедать у меня в последний раз. Я жду и вас, продолжал он, обратившись ко мне, жду непременно". С сим словом он поспешно вышел; а мы, согласясь соединиться у Сильвио, разошлись каждый в свою сторону. Я пришел к Сильвио в назначенное время и нашел у него почти весь полк. Вс° его добро было уже уложено; оставались одни голые, простреленные стены. Мы сели за стол; хозяин был чрезвычайно в духе, и скоро веселость его соделалась общею; пробки хлопали поминутно, стаканы пенились и шипели беспрестанно, и мы со всевозможным усердием желали отъезжающему доброго пути и всякого блага. Встали изо стола уже поздно вечером. При разборе фуражек, Сильвио, со всеми прощаясь, взял меня за руку и остановил в ту самую минуту, как собирался я выдти. "Мне нужно с вами поговорить", сказал он тихо. Я остался. Гости ушли; мы остались вдвоем, сели друг противу друга и молча закурили трубки. Сильвио был озабочен; не было уже и следов его судорожной веселости. Мрачная бледность, сверкающие глаза и густой дым, выходящий изо рту, придавали ему вид настоящего дьявола. Прошло несколько минут, и Сильвио прервал молчание. "Может быть, мы никогда больше не увидимся", сказал он мне; "перед разлукой я хотел с вами объясниться. Вы могли заметить, что я мало уважаю постороннее мнение; но я вас люблю, и чувствую: мне было бы тягостно оставить в вашем уме несправедливое впечатление". Он остановился и стал набивать выгоревшую свою трубку; я молчал, потупя глаза. "Вам было странно", продолжал он, что я не требовал удовлетворения от этого пьяного сумасброда Р***. Вы согласитесь, что, имея право выбрать оружие, жизнь его была в моих руках, а моя почти безопасна: я мог бы приписать умеренность мою одному великодушию, но не хочу лгать. Если б я мог наказать Р***, не подвергая вовсе моей жизни, то я б ни за что не простил его". Я смотрел на Сильвио с изумлением. Таковое признание совершенно смутило меня. Сильвио продолжал. "Так точно: я не имею права подвергать себя смерти. Шесть лет тому назад я получил пощечину, и враг мой еще жив". Любопытство мое сильно было возбуждено. "Вы с ним не дрались?" спросил я. "Обстоятельства, верно, вас разлучили?" "Я с ним дрался", отвечал Сильвио, "и вот памятник нашего поединка". Сильвио встал и вынул из картона красную шапку с золотою кистью, с галуном (то, что французы называют bonnet de police); он ее надел; она была прострелена на вершок ото лба. "Вы знаете", продолжал Сильвио, "что я служил в *** гусарском полку. Характер мой вам известен: я привык первенствовать, но смолоду это было во мне страстию. В наше время буйство было в моде: я был первым буяном по армии. Мы хвастались пьянством; я перепил славного Б<урцова>, воспетого Д.<енисом> Д<авыдовы>м. Дуэли в нашем полку случались поминутно: я на всех бывал или свидетелем, или действующим лицом. Товарищи меня обожали, а полковые командиры, поминутно сменяемые, смотрели на меня, как на необходимое зло. Я спокойно (или беспокойно) наслаждался моею славою, как определился к нам молодой человек богатой и знатной фамилии (не хочу назвать его). Отроду не встречал счастливца столь блистательного! Вообразите себе молодость, ум, красоту, веселость самую бешеную, храбрость самую беспечную, громкое имя, деньги, которым не знал он счета и которые никогда у него не переводились, и представьте себе, какое действие должен был он произвести между нами. Первенство мое поколебалось. Обольщенный моею славою, он стал было искать моего дружества; но я принял его холодно, и он безо всякого сожаления от меня удалился. Я его возненавидел. Успехи его в полку и в обществе женщин приводили меня в совершенное отчаяние. Я стал искать с ним ссоры; на эпиграммы мои отвечал он эпиграммами, которые всегда казались мне неожиданнее и острее моих, и которые, конечно, не в пример были веселее: он шутил, а я злобствовал. Наконец однажды на бале у польского помещика, видя его предметом внимания всех дам, и особенно самой хозяйки, бывшей со мною в связи, я сказал ему на ухо какую-то плоскую грубость. Он вспыхнул и дал мне пощечину. Мы бросились к саблям; дамы попадали в обморок; нас растащили, и в ту же ночь поехали мы драться. Это было на рассвете Я стоял на назначенном месте с моими тремя секундантами. С неизъяснимым нетерпением ожидал я моего противника. Весеннее солнце взошло, и жар уже наспевал. Я увидел его издали. Он шел пешком, с мундиром на сабле, сопровождаемый одним секундантом. Мы пошли к нему навстречу. Он приближился, держа фуражку, наполненную черешнями. Секунданты отмерили нам двенадцать шагов. Мне должно было стрелять первому: но волнение злобы во мне было столь сильно, что я не понадеялся на верность руки, и чтобы дать себе время остыть, уступал ему первый выстрел; противник мой не соглашался. Положили бросить жребий: первый нумер достался ему, вечному любимцу счастия. Он прицелился и прострелил мне фуражку. Очередь была за мною. Жизнь его наконец была в моих руках; я глядел на него жадно, стараясь уловить хотя одну тень беспокойства... Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки, которые долетали до меня. Его равнодушие взбесило меня. Что пользы мне, подумал я, лишить его жизни, когда он ею вовсе не дорожит? Злобная мысль мелькнула в уме моем. Я опустил пистолет. - Вам, кажется, теперь не до смерти, сказал я ему, вы изволите завтракать; мне не хочется вам помешать... - "Вы ничуть не мешаете мне, возразил он, извольте себе стрелять, а впрочем как вам угодно; выстрел ваш остается за вами; я всегда готов к вашим услугам". Я обратился к секундантам, объявив, что нынче стрелять не намерен, и поединок тем и кончился. Я вышел в отставку и удалился в это местечко. С тех пор не прошло ни одного дня, чтоб я не думал о мщении. Ныне час мой настал....." Сильвио вынул из кармана утром полученное письмо, и дал мне его читать. Кто-то (казалось, его поверенный по делам) писал ему из Москвы, что известная особа скоро должна вступить в законный брак с молодой и прекрасной девушкой. "Вы догадываетесь", сказал Сильвио, "кто эта известная особа. Еду в Москву. Посмотрим, так ли равнодушно примет он смерть перед своей свадьбой, как некогда ждал ее за черешнями!" При сих словах Сильвио встал, бросил об пол свою фуражку и стал ходить взад и вперед по комнате, как тигр по своей клетке. Я слушал его неподвижно; странные, противуположные чувства волновали меня. Слуга вошел и объявил, что лошади готовы. Сильвио крепко сжал мне руку; мы поцаловались. Он сел в тележку, где лежали два чемодана, один с пистолетами, другой с его пожитками. Мы простились еще раз, и лошади поскакали. II. Прошло несколько лет, и домашние обстоятельства принудили меня поселиться в бедной деревеньке Н** уезда. Занимаясь хозяйством, я не переставал тихонько воздыхать о прежней моей шумной я беззаботной жизни. Всего труднее было мне привыкнуть проводить осенние и зимние вечера в совершенном уединении. До обеда кое как еще дотягивал я время, толкуя со старостой, разъезжая по работам или обходя новые заведения; но коль скоро начинало смеркаться, я совершенно не знал куда деваться. Малое число книг, найденных мною под шкафами и в кладовой, были вытвержены мною наизусть. Все сказки, которые только могла запомнить клюшница Кириловна, были мне пересказаны; песни баб наводили на меня тоску. Принялся я было за неподслащеную наливку, но от нее болела у меня голова; да признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею с горя, т. е. самым горьким пьяницею, чему примеров множество видел я в нашем уезде. Близких соседей около меня не было, кроме двух или трех горьких, коих беседа состояла большею частию в икоте и воздыханиях. Уединение было сноснее. В четырех верстах от меня находилось богатое поместье, принадлежащее графине Б***; но в нем жил только управитель, а графиня посетила свое поместье только однажды, в первый год своего замужства, и то прожила там не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнесся слух, что графиня с мужем приедет на лето в свою деревню. В самом деле, они прибыли в начале июня месяца. Приезд богатого соседа есть важная эпоха для деревенских жителей. Помещики и их дворовые люди толкуют о том месяца два прежде и года три спустя. Что касается до меня, то, признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно на меня подействовало; я горел нетерпением ее увидеть, и потому в первое воскресение по ее приезде отправился после обеда в село *** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга. Лакей ввел меня в графской кабинет, а сам пошел обо мне доложить. Обширый кабинет был убран со всевозможною роскошью; около стен стояли шкафы с книгами, и над каждым бронзовый бюст; над мраморным камином было широкое зеркало; пол обит был зеленым сукном и устлан коврами. Отвыкнув от роскоши в бедном углу моем, и уже давно не видав чужого богатства, я оробел и ждал графа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра. Двери отворились, и вошел мужчина лет тридцати двух, прекрасный собою. Граф приблизился ко мне с видом открытым и дружелюбным; я старался ободриться и начал было себя рекомендовать, но он предупредил меня. Мы сели. Разговор его, свободный и любезный, вскоре рассеял мою одичалую застенчивость; я уже начинал входить в обыкновенное мое положение, как вдруг вошла графиня, и смущение овладело мною пуще прежнего. В самом деле, она была красавица. Граф представил меня; я хотел казаться развязным, но чем больше старался взять на себя вид непринужденности, тем более чувствовал себя неловким. Они, чтоб дать мне время оправиться и привыкнуть к новому знакомству, стали говорить между собою, обходясь со мною как с добрым соседом и без церемонии. Между тем я стал ходить взад и вперед, осматривая книги и картины. В картинах я не знаток, но одна привлекла мое внимание. Она изображала какой-то вид из Швейцарии; но поразила меня в ней не живопись, а то, что картина была прострелена двумя пулями, всаженными одна на другую. "Вот хороший выстрел", сказал я, обращаясь к графу. - "Да, отвечал он, выстрел очень замечательный. А хорошо вы стреляете?" продолжал он. - "Изрядно", отвечал я, обрадовавшись, что разговор коснулся наконец предмета, мне близкого. "В тридцати шагах промаху в карту не дам, разумеется, из знакомых пистолетов". - "Право?" сказала графиня, с видом большой внимательности; "а ты, мой друг, попадешь ли в карту на тридцати шагах?" - "Когда-нибудь, отвечал граф, мы попробуем. В свое время я стрелял не худо; но вот уже четыре года, как я не брал в руки пистолета". - "О, заметил я, в так ом случае бьюсь об заклад, что ваше сиятельство не попадете в карту и в двадцати шагах: пистолет требует ежедневного упражнения. Это я знаю на опыте. У нас в полку я считался одним из лучших стрелков. Однажды случилось мне целый месяц не брать пистолета: мои были в починке; что же бы вы думали, ваше сиятельство? В первый раз, как стал потом стрелять, я дал сряду четыре промаха по бутылке в двадцати пяти шагах. У нас был ротмистр, остряк, забавник; он тут случился и сказал мне: знать у тебя, брат, рука не подымается на бутылку. Нет, ваше сиятельство, не должно пренебрегать этим упражнением, не то отвыкнешь как раз. Лучший стрелок, которого удалось мне встречать, стрелял каждый день, по крайней мере три раза перед обедом. Это у него было заведено, как рюмка водки". Граф и графиня рады были, что я разговорился. "А каково стрелял он?" спросил меня граф. - "Да вот как, ваше сиятельство: бывало, увидит он, села на стену муха: вы смеетесь, графиня? Ей-богу, правда. Бывало, увидит муху и кричит: Кузька, пистолет! Кузька и несет ему заряженный пистолет. Он хлоп, и вдавит муху в стену!" - "Это удивительно!" сказал "граф; "а как его звали?" - "Сильвио, ваше сиятельство". - "Сильвио!" вскричал граф, вскочив со своего места; "вы знали Сильвио?" - "Как не знать, ваше сиятельство; мы были с ним приятели; он в нашем полку принят был, как свой брат товарищ; да вот уж лет пять как об нем не имею никакого известия. Так и ваше сиятельство стало быть знали его?" - "Знал, очень знал. Не рассказывал ли он вам... но нет; не думаю; не рассказывал ли он вам одного очень странного происшедствия?" - "Не пощечина ли, ваше сиятельство, полученная им на бале от какого-то повесы?" - "А сказывал он вам имя этого повесы?" - "Нет, ваше сиятельство, не сказывал... Ах! ваше сиятельство, продолжал я, догадываясь об истине, извините... я не знал.... уж не вы ли?...." - "Я сам", отвечал граф, с видом чрезвычайно расстроенным, "а простреленная картина есть памятник последней нашей встречи..." - "Ах, милый мой", сказала графиня, "ради бога не рассказывай ; мне страшно будет слушать". - "Нет", возразил граф, "я вс° расскажу; он знает, как я обидел его друга: пусть же узнает, как Сильвио мне отомстил". - Граф подвинул мне кресла, и я с живейшим любопытством услышал следующий рассказ. "Пять лет тому назад я женился. - Первый месяц, the honeymoon, провел я здесь, в этой деревне. Этому дому обязан я лучшими минутами жизни и одним из самых тяжелых воспоминаний. Однажды вечером ездили мы вместе верьхом; лошадь у жены что-то заупрямилась; она испугалась, отдала мне поводья и пошла пешком домой; я поехал вперед. На дворе увидел я дорожную телегу; мне сказали, что у меня в кабинете сидит человек, не хотевший объявить своего имени, но сказавший просто, что ему до меня есть дело. Я вошел в эту комнату, и увидел в темноте человека, запыленного и обросшего бородой; он стоял здесь у камина. Я подошел к нему, стараясь припомнить его черты. "Ты не узнал меня, граф?" сказал он дрожащим голосом. - Сильвио! закричал я, и признаюсь, я почувствовал, как волоса стали вдруг на мне дыбом. - "Так точно, продолжал он, выстрел за мною; я приехал разрядить мой пистолет; готов ли ты?" Пистолет у него торчал из бокового кармана. Я отмерил двенадцать шагов, и стал там в углу, прося его выстрелить скорее, пока жена не воротилась. Он медлил - он спросил огня. Подали свечи. - Я запер двери, не велел никому входить, и снова просил его выстрелить. Он вынул пистолет и прицелился... Я считал секунды..... я думал о ней... Ужасная прошла минута! Сильвио опустил руку. - "Жалею, сказал он, что пистолет заряжен не черешневыми косточками... пуля тяжела. Мне вс° кажется, что у нас не дуэль, а убийство: я не привык целить в безоружного. Начнем сызнова; кинем жеребий, кому стрелять первому". Голова моя шла кругом... Кажется, я не соглашался.... Наконец мы зарядили еще пистолет; свернули два билета; oн положил их в фуражку, некогда мною простреленную; я вынул опять первый нумер. - "Ты, граф, дьявольски счастлив", сказал он с усмешкою, которой никогда не забуду. Не понимаю, что со мною было, и каким образом мог он меня к тому принудить..... но - я выстрелил, и попал вот в эту картину. (Граф указывал пальцем на простреленную картину; лицо его горело как огонь; графиня была бледнее своего платка: я не мог воздержаться от восклицания.) Я выстрелил, продолжал граф, и слава богу, дал промах; тогда Сильвио.... (в эту минуту он был, право, ужасен) Сильвио стал в меня прицеливаться. Вдруг двери отворились. Маша вбегает, и с визгом кидается мне на шею. Ее присутствие возвратило мне всю бодрость. - Милая, сказал я ей, разве ты не видишь, что мы шутим? Как же ты перепугалась! поди, выпей стакан воды и приди к нам; я представлю тебе старинного друга и товарища. - Маше вс° еще не верилось. - "Скажите, правду ли муж говорит? сказала она, обращаясь к грозному Сильвио; правда ли, что вы оба шутите?" - "Он всегда шутит, графиня, отвечал ей Сильвио; однажды дал он мне, шутя, пощечину, шутя прострелил мне вот эту фуражку, шутя дал сей час по мне промах; теперь и мне пришла охота пошутить...." С этим словом он хотел в меня прицелиться... при ней! Маша бросилась к его ногам. - Встань, Маша, стыдно! закричал я в бешенстве; а вы, сударь, перестанете ли издеваться над бедной женщиной? Будете ли вы стрелять, или нет? - "Не буду, отвечал Сильвио, я доволен: я видел твое смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить. Предаю тебя твоей совести". Тут он было вышел, но остановился в дверях, оглянулся на простреленную мною картину, выстрелил в нее, почти не целясь, и скрылся. Жена лежала в обмороке; люди не смели его остановить и с ужасом на него глядели; он вышел на крыльцо, кликнул ямщика, и уехал, прежде чем успел я опомниться". Граф замолчал. Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда так поразило меня. С героем оной уже я не встречался. Сказывают, что Сильвио, во время возмущения Александра Ипсиланти, предводительствовал отрядом этеристов и был убит в сражении под Скулянами. МЯТЕЛЬ Кони мчатся по буграм, Топчут снег глубокой... Вот, в сторонке божий храм Виден одинокой. ................................ Вдруг метелица кругом; Снег валит клоками; Черный вран, свистя крылом, Вьется над санями; Вещий стон гласит печаль! Кони торопливы Чутко смотрят в темну даль, Воздымая гривы... Жуковский. В конце 1811 года, в эпоху нам достопамятную, жил в своем поместье Ненарадове добрый Гаврила Гаврилович Р**. Он славился во всей округе гостеприимством и радушием; соседи поминутно ездили к нему поесть, попить, поиграть по пяти копеек в бостон с его женою, а некоторые для того, чтоб поглядеть на дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Она считалась богатой невестою, и многие прочили ее за себя или за сыновей. Марья Гавриловна была воспитана на французских романах, и следственно была влюблена. Предмет, избранный ею, был бедный армейский прапорщик, находившийся в отпуску в своей деревне. Само по себе разумеется, что молодой человек пылал равною страстию, и что родители его любезной, заметя их взаимную склонность, запретили дочери о нем и думать, а его принимали хуже, нежели отставного заседателя. Наши любовники были в переписке, и всякой день видались на едине в сосновой роще или у старой часовни. Там они клялися друг другу в вечной любви, сетовали на судьбу и делали различные предположения. Переписываясь и разговаривая таким образом, они (что весьма естественно) дошли до следующего рассуждения: если мы друг без друга дышать не можем, а воля жестоких родителей препятствует нашему благополучию, то нельзя ли нам будет обойтись без нее? Разумеется, что эта счастливая мысль пришла сперва в голову молодому человеку, и что она весьма понравилась романическому воображению Марьи Гавриловны. Наступила зима и прекратила их свидания; но переписка сделалась тем живее. Владимир Николаевич в каждом письме умолял ее предаться ему, венчаться тайно, скрываться несколько времени, броситься потом к ногам родителей, которые конечно будут тронуты наконец героическим постоянством и несчастием любовников, и скажут им непременно: Дети! придите в наши объятия. Марья Гавриловна долго колебалась; множество планов побега было отвергнуто. Наконец она согласилась: в назначенный день она должна была не ужинать и удалиться в свою комнату под предлогом головной боли. Девушка ее была в заговоре; обе они должны были выдти в сад через заднее крыльцо, за садом найти готовые сани, садиться в них и ехать за пять верст от Ненарадова в село Жадрино, прямо в церковь, где уж Владимир должен был их ожидать. Накануне решительного дня, Марья Гавриловна не спала всю ночь; она укладывалась, увязывала белье и платье, написала длинное письмо к одной чувствительной барышне, ее подруге, другое к своим родителям. Она прощалась с ними в самых трогательных выражениях, извиняла свой проступок неодолимою силою страсти, и оканчивала тем, что блаженнейшею минутою жизни почтет она ту, когда позволено будет ей броситься к ногам дражайших ее родителей. Запечатав оба письма тульской печаткою, на которой изображены были два пылающие сердца с приличной надписью, она бросалась на постель перед самым рассветом и задремала; но и тут ужасные мечтания поминутно ее пробуждали. То казалось ей, что в самую минуту, как она садилась в сани, чтоб ехать венчаться, отец ее останавливал ее, с мучительной быстротою тащил ее по снегу и бросал в темное, бездонное подземелие... и она летела стремглав с неизъяснимым замиранием сердца; то видела она Владимира, лежащего на траве, бледного, окровавленного. Он, умирая, молил ее пронзительным голосом поспешать с ним обвенчаться... другие безобразные, бессмысленные видения неслись перед нею одно за другим. Наконец она встала, бледнее обыкновенного и с непритворной головною болью. Отец и мать заметили ее беспокойство; их нежная заботливость и беспрестанные вопросы: что с тобою, Маша? не больна ли ты, Маша? раздирали ее сердце. Она старалась их успокоить, казаться веселою, и не могла. Наступил вечер. Мысль, что уже в последний раз провожает она день посреди своего семейства, стесняла ее сердце. Она была чуть жива; она втайне прощалась со всеми особами, со всеми предметами, ее окружавшими. Подали ужинать; сердце ее сильно забилось. Дрожащим голосом объявила она, что ей ужинать не хочется, и стала прощаться с отцом и матерью. Они ее поцаловали и, по обыкновению, благословили: она чуть не заплакала. Пришед в свою комнату, она кинулась в кресла и залилась слезами. Девушка уговаривала ее успокоиться и ободриться. Вс° было готово. Через полчаса Маша должна была навсегда оставить родительский дом, свою комнату, тихую девическую жизнь... На дворе была мятель; ветер выл, ставни тряслись и стучали; вс° ёказалось ей угрозой и печальным предзнаменованием. Скоро в доме вс° утихло и заснуло. Maшa окуталась шалью, надела теплый капот, взяла в руки шкатулку свою и вышла на заднее крыльцо. Служанка несла за нею два узла. Они сошли в сад. Мятель не утихала; ветер дул навстречу, как будто силясь остановить молодую преступницу. Они насилу дошли до конца сада. На дороге сани дожидались их. Лошади, прозябнув, не стояли на месте; кучер Владимира расхаживал перед оглоблями, удерживая ретивых. Он помог барышне и ее девушке усесться и уложить узлы и шкатулку, взял возжи, и лошади полетели. Поручив барышню попечению судьбы и искусству Терешки кучера, обратимся к молодому нашему любовнику. Целый день Владимир был в разъезде. Утром был он у жадринского священника; насилу с ним уговорился; потом поехал искать свидетелей между соседними помещиками. Первый, к кому явился он отставной сорокалетний корнет Дравин, согласился с охотою. Это приключение, уверял он, напоминало ему прежнее время и гусарские проказы. Он уговорил Владимира остаться у него отобедать, и уверил его, что за другими двумя свидетелями дело не станет. В самом деле тотчас после обеда явились землемер Шмит в усах и шпорах, и сын капитан-исправника, мальчик лет шестнадцати, недавно поступивший в уланы. Они не только приняли предложение Владимира, но даже клялись ему в готовности жертвовать для него жизнию. Владимир обнял их с восторгом, и поехал домой приготовляться. Уже давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в одну лошадь, и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна. Дорога была ему знакома, а езды всего двадцать минут. Но едва Владимир выехал за околицу в поле, как поднялся ветер и сделалась такая мятель, что он ничего не взвидел. В одну минуту дорогу занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилося с землею. Владимир очутился в поле и напрасно хотел снова попасть на дорогу; лошадь ступала наудачу и поминутно то взъезжала на сугроб, то проваливалась в яму; сани поминутно опрокидывались. - Владимир старался только не потерять настоящего направления. Но ему казалось, что уже прошло более получаса, а он не доезжал еще до Жадринской рощи. Прошло еще около десяти минут; рощи вс° было не видать. Владимир ехал полем, пересеченным глубокими оврагами. Мятель не утихала, небо не прояснялось. Лошадь начинала уставать, а с него пот катился градом, не смотря на то, что он поминутно был по пояс в снегу. Наконец он увидел, что едет не в ту сторону. Владимир остановился: начал думать, припоминать, соображать, и уверился, что должно было ваять ему вправо. Он поехал вправо. Лошадь его чуть ступала. Уже более часа был он в дороге. Жадрино должно было быть недалеко. Но он ехал, ехал, а полю не было конца. Вс° сугробы, да овраги; поминутно сани опрокидывались, поминутно он их подымал. Время шло; Владимир начинал сильно беспокоиться. Наконец в стороне что-то стало чернеть. Владимир поворотил туда. Приближаясь, увидел он рощу. Слава богу, подумал он, теперь близко. Он поехал около рощи, надеясь тотчас попасть на знакомую дорогу или объехать рощу кругом: Жадрино находилось тотчас за нею. Скоро нашел он дорогу, и въехал во мрак дерев, обнаженных зимою. Ветер не мог тут свирепствовать; дорога была гладкая; лошадь ободрилась, и Владимир успокоился. Но он ехал, ехал, а Жадрина было не видать; роще не было конца. Владимир с ужасом увидел, что он заехал в незнакомый лес. Отчаяние овладело им. Он ударил по лошади; бедное животное пошло было рысью, но скоро стало приставать и через четверть часа пошло шагом, не смотря на все усилия несчастного Владимира. Мало-по-малу деревья начали редеть, и Владимир выехал из лесу; Жадрина было не видать. Должно было быть около полуночи. Слезы брызнули из глаз его; он поехал наудачу. Погода утихла, тучи расходились, перед ним лежала равнина, устланная белым волнистым ковром. Ночь была довольно ясна. Он увидел невдалеке деревушку, состоящую из четырех или пяти дворов. Владимир поехал к ней. У первой избушки он выпрыгнул из саней, подбежал к окну и стал стучаться. Через несколько минут деревянный ставень поднялся, и старик высунул свою седую бороду. "Что те надо?" - "Далеко ли Жадрино?" - "Жадрино-то далеко ли?" - "Да, да! Далеко ли?" - "Недалече; верст десяток будет". При сем ответе Владимир схватил себя за волосы и остался недвижим, как человек, приговоренный к смерти. "А отколе ты? Э продолжал старик. Владимир не имел духа отвечать на вопросы. "Можешь ли ты, старик", сказал он, ёдостать мне лошадей до Жадрина?" - "Каки у нас лошади", отвечал мужик. - "Да не могу ли взять хоть проводника? Я заплачу, сколько емy будет угодно". - "Постой", сказал старик, опуская ставень, "я те сына вышлю; он те проводит". Владимир стал дожидаться. Не прошло минуты, он опять начал стучаться. Ставень поднялся, борода показалась. "Что те надо?" - "Что ж твой сын?" - "Сей час выдет, обувается. Али ты прозяб? взойди погреться". - "Благодарю, высылай скорее сына". Ворота заскрыпели; парень вышел с дубиною, и пошел вперед то указывая, то отыскивая дорогу, занесенную снеговыми сугробами. "Который час?" спросил его Владимир. "ёДа уж скоро рассвенет" отвечал молодой мужик. Владимир не говорил уже ни слова. Пели петухи и было уже светло, как достигли они Жадрина. Церковь была заперта. Владимир заплатил проводнику и поехал на двор к священнику. На дворе тройки его не было. Какое известие ожидало eгo! Но возвратимся к добрым ненарадовским помещикам и посмотрим, что-то у них делается. А ничего. Старики проснулись и вышли в гостиную. Гаврила Гаврилович в колпаке и байковой куртке, Прасковья Петровна в шлафорке на вате. Подали самовар, и Гаврила Гаврилович послал девчонку узнать от Марьи Гавриловны, каково ее здоровье и как она почивала. Девчонка воротилась, объявляя, что барышня почивала-де дурно, но что ей-де теперь легче, и что она-де сей час придет в гостиную. В самом деле дверь отворилась и Марья Гавриловна подошла здороваться с папенькой и с маменькой. "Что твоя голова, Маша?" спросил Гаврила Гаврилович. "Лучше, папенька", отвечала Маша. - "Ты верно. Маша, вчерась угорела", сказала Прасковья Петровна. - "Может быть, маменька", отвечала Маша. День прошел благополучно, но в ночь Маша занемогла. Послали в город за лекарем. Он приехал к вечеру и нашел больную в бреду. Открылась сильная горячка, и бедная больная две недели находилась у края гроба. Никто в доме не знал о предположенном побеге. Письма, на кануне ею написанные, были сожжены; ее горничная никому ни о чем не говорила, опасаясь гнева господ. Священник, отставной корнет, усатый землемер и маленькой улан были скромны, и не даром Терешка кучер никогда ничего лишнего не высказывал, даже и во хмелю. Таким образом тайна была сохранена более, чем полудюжиною заговорщиков. Но Марья Гавриловна сама, в беспрестанном бреду, высказывала свою тайну. Однако ж ее слова были столь несообразны ни с чем, что мать, не отходившая от ее постели, могла понять из них только то, что дочь ее была смертельно влюблена во Владимира Николаевича, и что вероятно любовь была причиною ее болезни. Она советовалась со своим мужем, с некоторыми соседями, и наконец единогласно все решили, что видно такова была судьба Марьи Гавриловны, что суженого конем не объедешь, что бедность не порок, что жить не с богатством, а с человеком, и тому подобное. Нравственные поговорки бывают удивительно полезны в тех случаях, когда мы от себя мало что можем выдумать себе в оправдание. Между тем барышня стала выздоравливать. Владимира давно не видно было в доме Гаврилы Гавриловича. Он был напуган обыкновенным приемом. Положили послать за ним, и объявить ему неожиданное счастие: согласие на брак. Но каково было изумление ненарадовских помещиков, когда в ответ на их приглашение получили они от него полусумасшедшее письмо! Он объявлял им, что нога его не будет никогда в их доме, и просил забыть о несчастном, для которого смерть остается единою надеждою. Через несколько дней узнали они, что Владимир уехал в армию. Это было в 1812 году. Долго не смели объявить об этом выздоравливающей Маше. Она никогда не упоминала о Владимире. Несколько месяцев уже спустя, нашед имя его в числе отличившихся и тяжело раненых под Бородиным, она упала в обморок, и боялись, чтоб горячка ее не возвратилась. Однако, слава богу, обморок не имел последствия. Другая печаль ее посетила: Гаврила Гаврилович скончался, оставя ее наследницей всего имения. Но наследство не утешало ее; она разделяла искренно горесть бедной Прасковьи Петровны, клялась никогда с нею не расставаться; обе они оставили Ненарадово, место печальных воспоминаний, и поехали жить в ***ское поместье. Женихи кружились и тут около милой и богатой невесты; но она никому не подавала и малейшей надежды. Мать иногда уговаривала ее выбрать себе друга; Марья Гавриловна качала головой и задумывалась. Владимир уже не существовал: он умер в Москве, накануне вступления французов. Память его казалась священною для Маши; по крайней мере она берегла вс°, что могло его напомнить: книги, им некогда прочитанные, его рисунки, ноты и стихи, ёим переписанные для нее. Соседи, узнав обо всем, дивились ее постоянству и с любопытством ожидали героя, долженствовавшего наконец восторжествовать над печальной верностию этой девственной Артемизы. Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу. Музыка играла завоеванные песни: Vive Henri-Quatre, тирольские вальсы и арии из Жоконда. Офицеры, ушедшие в поход почти отроками возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были сл°зы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него, какая была минута! Женщины, русские женщины были тогда бесподобны. Обыкновенная холодность их исчезла. Восторг их был истинно упоителен когда, встречая победителей, кричали они: ура! И в воздух чепчики бросали. Кто из тогдашних офицеров не сознается, что русской женщине обязан он был лучшей, драгоценнейшей наградою?.. В это блистательное время Марья Гавриловна жила с матерью в *** губернии, и не видала, как обе столицы праздновали возвращение войск. Но в уездах и деревнях общий восторг, может быть, был еще сильнее. Появление в сих местах офицера было для него настоящим торжеством, и любовнику во фраке плохо было в его соседстве. Мы уже сказывали, что, не смотря на ее холодность, Марья Гавриловна вс° попрежнему окружена была искателями. Но все должны были отступить, когда явился в ее замке раненый гусарской полковник Бурмин, с Георгием в петлице и с интересной бледностию, как говорили тамошние барышни. Ему было около двадцати шести лет. Он приехал в отпуск в свои поместья, находившиеся по соседству деревни Марьи Гавриловны. Марья Гавриловна очень его отличала. При нем обыкновенная задумчивость ее оживлялась. Нельзя было сказать, чтоб она с ним кокетничала; но поэт, заметя ее поведение, сказал бы: Se amor non и, che dunque?.. Бурмин был, в самом деле, очень милый молодой человек. Он имел именно тот ум, который нравится женщинам: ум приличия и наблюдения, безо всяких притязаний и беспечно насмешливый. Поведение его с Марьей Гавриловной было просто и свободно; но что б она ни сказала или ни сделала, душа и взоры его так за нею и следовали. Он казался нрава тихого и скромного, но молва уверяла, что некогда был он ужасным повесою, и это не вредило ему во мнении Марьи Гавриловны, которая (как и все молодые дамы вообще) с удовольствием извиняла шалости, обнаруживающие смелость и пылкость характера. Но более всего... (более его нежности, более приятного разговора, более интересной бледности, более перевязанной руки) молчание молодого гусара более всего подстрекало ее любопытство и воображение. Она не могла не сознаваться в том, что она очень ему нравилась; вероятно и он, с своим умом и опытностию, мог уже заметить, что она отличала его: каким же образом до сих пор не видала она его у своих ног и еще не слыхала его признания? Что удерживало его? робость, неразлучная с истинною любовию, гордость или кокетство хитрого волокиты? Это было для нее загадкою. Подумав хорошенько, она решила, что робость была единственной тому причиною, и положила ободрить его большею внимательностию и, смотря по обстоятельствам, даже нежностию. Она приуготовляла развязку самую неожиданную и с нетерпением ожидала минуты романического объяснения. Тайна, какого роду ни была бы, всегда тягостна женскому сердцу. Ее военные действия имели желаемый успех: по крайней мере, Бурмин впал в такую задумчивость, и черные глаза его с таким огнем останавливались на Марье Гавриловне, что решительная минута, казалось, уже близка. Соседи говорили о свадьбе, как о деле уже конченном, а добрая Прасковья Петровна радовалась, что дочь ее наконец нашла себе достойного жениха. Старушка сидела однажды одна в гостиной, раскладывая гран-пасьянс, как Бурмин вошел в комнату и тотчас осведомился о Марье Гавриловне. "Она в саду", отвечала старушка; "ёподите к ней, а я вас буду здесь ожидать". Бурмин пошел, а старушка перекрестилась и подумала: авось дело сегодня же кончится! Бурмин нашел Марью Гавриловну у пруда, под ивою, с книгою в руках и в белом платье, настоящей героинею романа. После первых вопросов, Марья Гавриловна нарочно перестала поддерживать разговор, усиливая таким образом взаимное замешательство, от которого можно было избавиться разве только незапным и решительным объяснением. Так и случилось: Бурмин, чувствуя затруднительность своего положения, объявил, что искал давно случая открыть ей свое сердце, и потребовал минуты внимания. Марья Гавриловна закрыла книгу и потупила глаза в знак согласия. "Я вас люблю", сказал Бурмин, "ёя вас люблю страстно..." (Марья Гавриловна покраснела и наклонила голову еще ниже). "Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке, привычке видеть и слышать вас ежедневно..." (Марья Гавриловна вспомнила первое письмо St.-Preux). "Теперь уже поздно противиться судьбе моей; воспоминание об вас, ваш милый, несравненный образ отныне будет мучением и отрадою жизни моей; но мне еще остается исполнить тяжелую обязанность, открыть вам ужасную тайну и положить между нами непреодолимую преграду..." - "Она всегда существовала", прервала с живостию Марья Гавриловна, "я никогда не могла быть вашею женою..." - "Знаю", отвечал он ей тихо, "знаю, что некогда вы любили, но смерть и три года сетований... Добрая, милая Марья Гавриловна! не старайтесь лишить меня последнего утешения: мысль, что вы бы согласились сделать мое счастие, если бы... молчите, ради бога, молчите. Вы терзаете меня. Да, я знаю, я чувствую, что вы были бы моею, но - я несчастнейшее создание... я женат!" Марья Гавриловна взглянула на него с удивлением. "Я женат", продолжал Бурмин: "я женат уже четвертый год и не знаю, кто моя жена, и где она, и должен ли свидеться с нею когда-нибудь!" "Что вы говорите?" - воскликнула Марья Гавриловна; "как это странно! Продолжайте; я расскажу после... но продолжайте, сделайте милость". "В начале 1812 года", сказал Бурмин, "я спешил в Вильну, где находился наш полк. Приехав однажды на станцию поздно вечером, я велел было поскорее закладывать лошадей, как вдруг поднялась ужасная мятель, и смотритель и ямщики советовали мне переждать. Я их послушался, но непонятное беспокойство овладело мною; казалось, кто-то меня так и толкал. Между тем мятель не унималась; я не вытерпел, приказал опять закладывать и поехал в самую бурю. Ямщику вздумалось ехать рекою, что должно было сократить нам путь тремя верстами. Берега были занесены; ямщик проехал мимо того места, где выезжали на дорогу, и таким образом очутились мы в незнакомой стороне. Буря не утихала; я увидел огонек, и велел ехать туда. Мы приехали в деревню; в деревянной церкви был огонь. Церковь была отворена, за оградой стояло несколько саней; по паперти ходили люди. "Сюда! сюда!" закричало несколько голосов. Я велел ямщику подъехать. "Помилуй, где ты замешкался?" сказал мне кто-то; "невеста в обмороке; поп не знает, что делать; мы готовы были ехать назад. Выходи же скорее". Я молча выпрыгнул из саней и вошел в церковь, слабо освещенную двумя или тремя свечами. Девушка сидела на лавочке в темном углу церкви; другая терла ей виски. "Слава богу", сказала эта, "насилу вы приехали. Чуть было вы барышню не уморили". Старый священник подошел ко мне с вопросом: "Прикажете начинать?" - "Начинайте, начинайте, батюшка", отвечал я рассеянно. Девушку подняли. Она показалась мне не дурна... Непонятная, непростительная ветренность... я стал подле нее перед налоем; священник торопился; трое мужчин и горничная поддерживали невесту и заняты были только ею. Нас обвенчали. "Поцалуйтесь", сказали нам. Жена моя обратила ко мне бледное свое лицо. Я хотел было ее поцаловать... Она вскрикнула: "Ай, не он! не он!" и упала без памяти. Свидетели устремили на меня испуганные глаза. Я повернулся, вышел из церкви безо всякого препятствия, бросился в кибитку и закричал: пошел!" "Боже мой!" закричала Марья Гавриловна: "и вы не знаете, что сделалось с бедной вашею женою?" "Не знаю", отвечал Бурмин: "не знаю, как зовут деревню, где я венчался; не помню, с которой станции поехал. В то время я так мало пологал важности в преступной моей проказе, что, отъехав от церкви, заснул, и проснулся на другой день поутру, на третьей уже станции. Слуга, бывший тогда со мною, умер в походе, так что я не имею и надежды отыскать ту, над которой подшутил я так жестоко, и которая теперь так жестоко отомщена". "Боже мой, боже мой!" сказала Марья Гавриловна, схватив его руку; "так это были вы! И вы не узнаете меня?" Бурмин побледнел... и бросился к ее ногам... ГРОБОВЩИК Не зрим ли каждый день гробов, Седин дряхлеющей вселенной? Державин. Последние пожитки гробовщика Адрияна Прохорова были взвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся всем своим домом. Заперев лавку, прибил он к воротам объявление о том, что дом продается и отдается в наймы, и пешком отправился на новоселье. Приближаясь к желтому домику, так давно соблазнявшему его воображение и наконец купленному им за порядочную сумму, старый гробовщик чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось. Переступив за незнакомый порог и нашед в новом своем жилище суматоху, он вздохнул о ветхой лачужке, где в течении осьмнадцати лет вс° было заведено самым строгим порядком; стал бранить обеих своих дочерей и работницу за их медленность, и сам принялся им помогать. Вскоре порядок установился; кивот с образами, шкап с посудою, стол, диван и кровать заняли им определенные углы в задней комнате; в кухне и гостиной поместились изделия хозяина: гробы всех цветов и всякого размера, также шкапы с траурными шляпами, мантиями и факелами. Над воротами возвысилась вывеска, изображающая дородного Амура с опрокинутым факелом в руке, с подписью: "здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные, также отдаются на прокат и починяются старые". Девушки ушли в свою светлицу. Адриян обошел свое жилище, сел у окошка и приказал готовить самовар. Просвещенный читатель ведает, что Шекспир и Вальтер Скотт оба представили своих гробокопателей людьми веселыми и шутливыми, дабы сей противоположностию сильнее поразить наше воображение. Из уважения к истине мы не можем следовать их примеру, и принуждены признаться, что нрав нашего гробовщика совершенно соответствовал мрачному его ремеслу. Адриян Прохоров обыкновенно был угрюм и задумчив. Он разрешал молчание разве только для того, чтобы журить своих дочерей, когда заставал их без дела глазеющих в окно на прохожих, или чтоб запрашивать за свои произведения преувеличенную цену у тех, которые имели несчастие (а иногда и удовольствие) в них нуждаться. И так Адриян, сидя под окном, и выпивая седьмую чашку чаю, по своему обыкновению был погружен в печальные размышления. Он думал о проливном дожде, который, за неделю тому назад, встретил у самой заставы похороны отставного бригадира. Многие мантии от того сузились, многие шляпы покоробились. Он предвидел неминуемые расходы, ибо давний запас гробовых нарядов приходил у него в жалкое состояние. Он надеялся выместить убыток на старой купчихе Трюхиной, которая уже около года находилась при смерти. Но Трюхина умирала на Разгуляе, и Прохоров боялся, чтоб ее наследники, не смотря на свое обещание, не поленились послать за ним в такую даль, и не сторговались бы с ближайшим подрядчиком. Сии размышления были прерваны нечаянно тремя фран-масонскими ударами в дверь. "Кто там?" - спросил гробовщик. Дверь отворилась, и человек, в котором с первого взгляду можно было узнать немца ремесленника, вошел в комнату и с веселым видом приближился к гробовщику. "Извините, любезный сосед", сказал он тем русским наречием, которое мы без смеха доныне слышать не можем, "извините, что я вам помешал... я желал поскорее с вами познакомиться. Я сапожник, имя мое Готлиб Шульц, и живу от вас через улицу, в этом домике, что против ваших окошек. Завтра праздную мою серебряную свадьбу, и я прошу вас и ваших дочек отобедать у меня по-приятельски". Приглашение было благосклонно принято. Гробовщик просил сапожника садиться и выкушать чашку чаю, и, благодаря открытому нраву Готлиба Шульца, вскоре они разговорились дружелюбно. "Каково торгует ваша милость?" спросил Адриян. - "Э хе хе", отвечал Шульц, "и так и сяк. Пожаловаться не могу. Хоть конечно мой товар не то, что ваш: живой без сапог обойдется, а мертвый без гроба не живет". - "Сущая правда", заметил Адриян; "однако ж, если живому не на что купить сапог, то не прогневайся, ходит он и босой; а нищий мертвец и даром берет себе гроб". Таким образом беседа продолжалась у них еще несколько времени; наконец сапожник встал и простился с гробовщиком, возобновляя свое приглашение. На другой день, ровно в двенадцать часов, гробовщик и его дочери вышли из калитки новокупленного дома, и отправились к соседу. Не стану описывать ни русского кафтана Адрияна Прохорова, ни европейского наряда Акулины и Дарьи, отступая в сем случае от обычая, принятого нынешними романистами. Полагаю, однако ж, не излишним заметить, что обе девицы надели желтые шляпки и красные башмаки, что бывало у них только в торжественные случаи. Тесная квартирка сапожника была наполнена гостями, большею частию немцами ремесленниками, с их женами и подмастерьями. Из русских чиновников был один буточник, чухонец Юрко, умевший приобрести, не смотря на свое смиренное звание, особенную благосклонность хозяина. Лет двадцать пять служил он в сем звании верой и правдою, как почталион Погорельского. Пожар двенадцатого года, уничтожив первопрестольную столицу, истребил и его желтую бутку. Но тотчас, по изгнании врага, на ее месте явилась новая, серинькая с белыми колонками дорического ордена, и Юрко стал опять расхаживать около нее с секирой и в броне сермяжной. Он был знаком большей части немцев, живущих около Никитских ворот: иным из них случалось даже ночевать у Юрки с воскресенья на понедельник. Адриян тотчас познакомился с ним, как с человеком, в котором рано или поздно может случиться иметь нужду, и как гости пошли за стол, то они сели вместе. Господин и госпожа Шульц и дочка их, семнадцатилетняя Лотхен, обедая с гостями, вс° вместе угощали и помогали кухарке служить. Пиво лилось. Юрко ел за четверых; Адриян ему не уступал; дочери его чинились; разговор на немецком языке час от часу делался шумнее. Вдруг хозяин потребовал внимания и, откупоривая засмоленную бутылку, громко произнес по-русски: "За здоровье моей доброй Луизы!" Полушампанское запенилось. Хозяин нежно поцаловал свежее лицо сорокалетней своей подруги, и гости шумно выпили здоровье доброй Луизы. "За здоровье любезных гостей моих!" провозгласил хозяин, откупоривая вторую бутылку - и гости благодарили его, осушая вновь свои рюмки. Тут начали здоровья следовать одно за другим: пили здоровье каждого гостя особливо, пили здоровье Москвы и целой дюжины германских городков, пили здоровье всех цехов вообще и каждого в особенности, пили здоровье мастеров и подмастерьев. Адриян пил с усердием, и до того развеселился, что сам предложил какой-то шутливый тост. Вдруг один из гостей, толстый булочник, поднял рюмку и воскликнул: "За здоровье тех, на которых мы работаем, unserer R undleute!" Предложение, как и все, было принято радостно и единодушно. Гости начали друг другу кланяться, портной сапожнику, сапожник портному, булочник им обоим, все булочнику и так далее. Юрко, посреди сих взаимных поклонов, закричал, обратясь к своему соседу: "Что же? пей, батюшка, за здоровье своих мертвецов". Все захохотали, но гробовщик почел себя обиженным и нахмурился. Никто того не заметил, гости продолжали пить, и уже благовестили к вечерне, когда встали изо стола. Гости разошлись поздно, и по большей части навеселе. Толстый булочник и переплетчик, коего лицо Казалось в красненьком сафьянном переплете, под-руки отвели Юрку в его бутку, наблюдая в сем случае русскую пословицу: долг платежом красен. Гробовщик пришел домой пьян и сердит. "Что ж это, в самом деле", рассуждал он вслух, "чем ремесло мое нечестнее прочих? разве гробовщик брат палачу? чему смеются басурмане? разве гробовщик гаэр святочный? Хотелось было мне позвать их на новоселье, задать им пир горой: ин не бывать же тому! А созову я тех, на которых работаю: мертвецов православных". - "Что ты, батюшка?" сказала работница, которая в это время разувала его; "что ты это городишь? Перекрестись! Созывать мертвых на новоселие! Экая страсть!" - "Ей-богу, созову", продолжал Адриян, "и на завтрашний же день. Милости просим, мои благодетели, завтра вечером у меня попировать; угощу, чем бог послал". С этим словом гробовщик отправился на кровать и вскоре захрапел. На дворе еще было темно, как Адрияна разбудили. Купчиха Трюхина скончалась в эту самую ночь, и нарочный от ее приказчика прискакал к Адрияну верхом с этим известием. Гробовщик дал ему за то гривенник на водку, оделся на-скоро, взял извозчика и поехал на Разгуляй. У ворот покойницы уже стояла полиция, и расхаживали купцы, как вороны, почуя мертвое тело. Покойница лежала на столе, желтая как воск, но еще не обезображенная тлением. Около ее теснились родственники, соседи и домашние. Все окны были открыты; свечи горели; священники читали молитвы. Адриян подошел к племяннику Трюхиной, молодому купчику в модном сертуке, объявляя ему, что гроб, свечи, покров и другие похоронные принадлежности тотчас будут ему доставлены во всей исправности. Наследник благодарил его рассеянно, сказав, что о цене он не торгуется, а во всем полагается на его совесть. Гробовщик, по обыкновению своему, побожился, что лишнего не возьмет; значительным взглядом обменялся с приказчиком, и поехал хлопотать. Целый день разъезжал с Разгуляя к Никитским воротам к обратно; к вечеру вс° сладил, и пошел домой пешком, отпустив своего извозчика. Ночь была лунная. Гробовщик благополучно дошел до Никитских ворот. У Вознесения окликал его знакомец наш Юрко и, узнав гробовщика, пожелал ему доброй ночи. Было поздно. Гробовщик подходил уже к своему дому, как вдруг показалось ему, что кто-то подошел к его воротам, отворил калитку, и в нее скрылся. "Что бы это значило?" подумал Адриян. "Кому опять до меня нужда? Уж не вор ли ко мне забрался? Не ходят ли любовники к моим дурам? Чего доброго!" И гробовщик думал уже кликнуть на помощь приятеля своего Юрку. В эту минуту кто-то еще приближился к калитке и собирался войти, но увидя бегущего хозяина, остановился и снял треугольную шляпу. Адрияну лицо его показалось знакомо, но второпях не успел он порядочно его разглядеть. "Вы пожаловали ко мне", сказал запыхавшись Адриян: " войдите же, сделайте милость". - "Не церемонься, батюшка", отвечал тот глухо: "ступай себе вперед; указывай гостям дорогу!" Адрияну и некогда бы ло церемониться. Калитка была отперта, он пошел на лестницу, и тот за ним. Адрияну показалось, что по комнатам его ходят люди. "Что за дьявольщина!" подумал он, и спешил войти.... тут ноги его подкосились. Комната полна была мертвецами. Луна сквозь окна освещала их желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы.... Адриян с ужасом узнал в них людей, погребенных его стараниями, и в госте, с ним вместе вошедшем, бригадира, похороненного во время проливного дождя. Все они, дамы и мужчины, окружили гробовщика с поклонами и приветствиями, кроме одного бедняка, недавно даром похороненного, который, совестясь и стыдясь своего рубища, не приближался, и стоял смиренно в углу. Прочие все одеты были благопристойно: покойницы в чепцах и лентах, мертвецы чиновные в мундирах, но с бородами небритыми, купцы в праздничных кафтанах. "Видишь ли, Прохоров", сказал бригадир от имени всей честной компании; "все мы поднялись на твое приглашение; остались дома только те, которым уже не в мочь, которые совсем развалились, да у кого остались одни кости без кожи, но и тут один не утерпел - так хотелось ему побывать у тебя...." В эту минуту маленькой скелет продрался сквозь толпу и приближился к Адрияну. Череп его ласково улыбался гробовщику. Клочки светлозеленого и красного сукна и ветхой холстины кой-где висели на нем, как на шесте, а кости ног бились в больших ботфортах, как пестики в ступах. "Ты не узнал меня, Прохоров", сказал скелет. "Помнишь ли отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина, того самого, которому, в 1799 году, ты продал первый свой гроб - и еще сосновый за дубовый?" С сим словом мертвец простер ему костяные объятия - но Адриян, собравшись с силами, закричал и оттолкнул его. Петр Петрович пошатнулся, упал и весь рассыпался. Между мертвецами поднялся ропот негодования; все вступились за честь своего товарища, пристали к Адрияну с бранью и угрозами, и бедный хозяин, оглушенный их криком и почти задавленный, потерял присутствие духа, сам упал на кости отставного сержанта гвар дии и лишился чувств. Солнце давно уже освещало постелю, на которой лежал гробовщик. Наконец открыл он глаза и увидел перед собою работницу, раздувающую самовар. С ужасом вспомнил Адриян все вчерашние происшедствия. Трюхина, бригадир и сержант Курилкин смутно представились его воображению. Он молча ожидал, чтоб работница начала с ним разговор, и объявила о последствиях ночных приключений. "Как ты заспался, батюшка, Адриян Прохорович", сказала Аксинья, подавая ему халат. "К тебе заходил сосед портной, и здешний буточник забегал с объявлением, что сегодня частный именинник, да ты изволил почивать, и мы не хотели тебя разбудить". - "А приходили ко мне от покойницы Трюхиной?" "Покойницы? Да разве она умерла?" - "Эка дура! Да не ты ли пособляла мне вчера улаживать ее похороны?" "Что ты, батюшка? не с ума ли спятил, али хмель вчерашний еще у тя не прошел? Какие были вчера похороны? Ты целый день пировал у немца - воротился пьян, завалился в постелю, да и спал до сего часа, как уж к обедне отблаговестили". - "Ой ли!", сказал обрадованный гробовщик. "Вестимо так", - отвечала работница. - "Ну, коли так, давай скорее чаю, да позови дочерей". СТАНЦИОННЫЙ СМОТРИТЕЛЬ Коллежский регистратор, Почтовой станции диктатор Князь Вяземский. Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранивался? Кто, в минуту гнева, не требовал от них роковой книги, дабы вписать в оную свою бесполезную жалобу на притеснение, грубость и неисправность? Кто не почитает их извергами человеческого рода, равными покойным подъячим или, по крайней мере, муромским разбойникам? Будем однако справедливы, постараемся войти в их положение, и может быть, станем судить о них гораздо снисходительнее. Что такое станционный смотритель? Сущий мученик четырнадцатого класса, огражденный своим чином токмо от побоев, и то не всегда (ссылаюсь на совесть моих читателей). Какова должность сего диктатора, как называет его шутливо князь Вяземский? Не настоящая ли каторга? Покою ни днем, ни ночью. Всю досаду, накопленную во время скучной езды, путешественник вымещает на смотрителе. Погода несносная, дорога скверная, ямщик упрямый, лошади не везут - а виноват смотритель. Входя в бедное его жилище, проезжающий смотрит на него, как на врага; хорошо, если удастся ему скоро избавиться от непрошенного гостя; но если не случится лошадей?.. боже! какие ругательства, какие угрозы посыплются на его голову! В дождь и слякоть принужден он бегать по дворам; в бурю, в крещенский мороз уходит он в сени, чтоб только на минуту отдохнуть от крика и толчков раздраженного постояльца. Приезжает генерал; дрожащий смотритель отдает ему две последние тройки, в том числе курьерскую. Генерал едет, не сказав ему спасибо. Чрез пять минут - колокольчик!... и фельд-егерь бросает ему на стол свою подорожную!.. Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования, сердце наше исполнится искренним состраданием. Еще несколько слов: в течении двадцати лет сряду, изъездил я Россию по всем направлениям; почти все почтовые тракты мне известны; несколько поколений ямщиков мне знакомы; редкого смотрителя не знаю я в лицо, с редким не имел я дела; любопытный запас путевых моих наблюдений надеюсь издать в непродолжительном времени; покаместь скажу только, что сословие станционных смотрителей представлено общему мнению в само м ложном виде. Сии столь оклеветанные смотрители вообще суть люди мирные, от природы услужливые, склонные к общежитию, скромные в притязаниях на почести и не слишком сребролюбивые. Из их разговоров (коими некстати пренебрегают господа проезжающие) можно почерпнуть много любопытного и поучительного. Что касается до меня, то, признаюсь, я предпочитаю их беседу речам какого-нибудь чиновника 6-го класса, следующего по казенной надобности. Легко можно догадаться, что есть у меня приятели из почтенного сословия смотрителей. В самом деле, память одного из них мне драгоценна. Обстоятельства некогда сблизили нас, и об нем-то намерен я теперь побеседовать с любезными читателями. В 1816 году, в мае месяце, случилось мне проезжать через ***скую губернию, по тракту, ныне уничтоженному. Находился я в мелком чине, ехал на перекладных, и платил прогоны за две лошади. В следствие сего смотрители со мною не церемонились, и часто бирал я с бою то, что, во мнении моем, следовало мне по праву. Будучи молод и вспыльчив, я негодовал на низость и малодушие смотрителя, когда сей последний отдавал приготовленную мне тройку под коляску чиновного барина. Столь же долго не мог я привыкнуть и к тому, чтоб разборчивый холоп обносил меня блюдом на губернаторском обеде. Ныне то и другое кажется мне в порядке вещей. В самом деле, что было бы с нами, если бы вместо общеудобного правила: чин чина почитай, ввелось в употребление другое, на пример: ум ума почитай? Какие возникли бы споры! и слуги с кого бы начинали кушанье подавать? Но обращаюсь к моей повести. День был жаркий. В трех верстах от станции *** стало накрапывать, и через минуту проливной дождь вымочил меня до последней нитки. По приезде на станцию, первая забота была поскорее переодеться, вторая спросить себе чаю. "Эй Дуня!" закричал смотритель, "поставь самовар, да сходи за сливками". При сих словах вышла из-за перегородки девочка лет четырнадцати, и побежала в сени. Красота ее меня поразила. "Это твоя дочка?" спросил я смотрителя. - "Дочка-с" отвечал он с видом довольного самолюбия; "да такая разумная, такая проворная, вся в покойницу мать". Тут он принялся переписывать мою подорожную, а я занялся рассмотрением картинок, украшавших его смиренную, но опрятную обитель. Они изображали историю блудного сына: в первой почтенный старик в колпаке и шлафорке отпускает беспокойного юношу, который поспешно принимает его благословение и мешок с деньгами. В другой яркими чертами изображено развратное поведение молодого человека: он сидит за столом, окруженный ложными друзьями и бесстыдными женщинами. Далее, промотавшийся юноша, в рубище и в треугольной шляпе, пасет свиней и разделяет с ними трапезу; в его лице изображены глубокая печаль и раскаяние. Наконец представлено возвращение его к отцу; добрый старик в том же колпаке и шлафорке выбегает к нему на встречу: блудный сын стоит на коленах; в перспективе повар убивает упитанного тельца, и старший брат вопрошает слуг о причине таковой радости. Под каждой картинкой прочел я приличные немецкие стихи. Вс° это до ныне сохранилось в моей памяти, также как и горшки с бальзамином и кровать с пестрой занавескою, и прочие предметы, меня в то время окружавшие. Вижу, как теперь, самого хозяина, человека лет пятидесяти, свежего и бодрого, и его длинный зеленый сертук с тремя медалями на полинялых лентах. Не успел я расплатиться со старым моим ямщиком, как Дуня возвратилась с самоваром. Маленькая кокетка со второго взгляда заметила впечатление, произведенное ею на меня; она потупила большие голубые глаза; я стал с нею разговаривать, она отвечала мне безо всякой робости, как девушка, видевшая свет. Я предложил отцу ее стакан пуншу; Дуне подал я чашку чаю, и мы втроем начали беседовать, как будто век были знакомы. Лошади были давно готовы, а мне вс° не хотелось расстаться с смотрителем и его дочкой. Наконец я с ними простился; отец пожелал мне доброго пути, а дочь проводила до телеги. В сенях я остановился и просил у ней позволения ее поцаловать; Дуня согласилась... Много могу я насчитать поцалуев, С тех пор, как этим занимаюсь, но ни один не оставил во мне столь долгого, столь приятного воспоминания. Прошло несколько лет, и обстоятельства привели меня на тот самый тракт, в те самые места. Я вспомнил дочь старого смотрителя и обрадовался при мысли, что увижу ее снова. Но, подумал я, старый смотритель, может быть, уже сменен; вероятно Дуня уже замужем. Мысль о смерти того или другого также мелькнула в уме моем, и я приближался к станции *** с печальным предчувствием. Лошади стали у почтового домика. Вошед в комнату, я тотчас узнал картинки, изображающие историю блудного сына; стол и кровать стояли на прежних местах; но на окнах уже не было цветов, и вс° кругом показывало ветхость и небрежение. Смотритель спал под тулупом; мой приезд разбудил его; он привстал... Это был точно Самсон Вырин; но как он постарел! Покаместь собирался он переписать мою подорожную, я смотрел на его седину, на глубокие морщины давно небритого лица, на сгорбленную спину - и не мог надивиться, как три или четыре года могли превратить бодрого мужчину в хилого старика. "Узнал ли ты меня?" спросил я его; "мы с тобою старые знакомые". - "Может статься", отвечал он угрюмо; "здесь дорога большая; много проезжих у меня перебывало". - "Здорова ли твоя Дуня?" продолжал я. Старик нахмурился. "А бог ее знает", отвечал он. - "Так видно она замужем?" сказал я. Старик притворился, будто бы не слыхал моего вопроса, и продолжал пошептом читать мою подорожную. Я прекратил свои вопросы и велел поставить чайник. Любопытство начинало меня беспокоить, и я надеялся, что пунш разрешит язык моего старого знакомца. Я не ошибся: старик не отказался от предлагаемого стакана. Я заметил, что ром прояснил его угрюмость. На втором стакане сделался он разговорчив; вспомнил или показал вид, будто бы вспомнил меня, и я узнал от него повесть, которая в то время сильно меня заняла и тронула. "Так вы знали мою Дуню?" начал он. "Кто же и не знал ее? Ах, Дуня, Дуня! Что за девка то была! Бывало, кто ни проедет, всякий похвалит, никто не осудит. Барыни дарили ее, та платочком, та сережками. Господа проезжие нарочно останавливались, будто бы пообедать, аль отужинать, а в самом деле только, чтоб на нее подолее поглядеть. Бывало барин, какой бы сердитый ни был, при ней утихает и милостиво со мною разговаривает. Поверите ль, сударь: курьеры, фельд- егеря с нею по получасу заговаривались. Ею дом держался: что прибрать, что приготовить, за всем успевала. А я-то, старый дурак, не нагляжусь, бывало, не нарадуюсь; уж я ли не любил моей Дуни, я ль не лелеял моего дитяти; уж ей ли не было житье? Да нет, от беды не отбожишься; что суждено, тому не миновать". Тут он стал подробно рассказывать мне свое горе. - Три года тому назад, однажды, в зимний вечер, когда смотритель разлиневывал новую книгу, а дочь его за перегородкой шила себе платье, тройка подъехала, и проезжий в черкесской шапке, в военной шинеле, окутанный шалью, вошел в комнату, ётребуя лошадей. Лошади все были в разгоне. При сем известии путешественник возвысил было голос и нагайку; но Дуня, привыкшая к таковым сценам, выбежала из-за перегородки и ласково обратилась к проезжему с вопросом: не угодно ли будет ему чего-нибудь покушать? Появление Дуни произвело обыкновенное свое действие. Гнев проезжего прошел; он согласился ждать лошадей и заказал себе ужин. Сняв мокрую, косматую шапку, отпутав шаль и сдернув шинель, проезжий явился молодым, стройным гусаром с черными усиками. Он расположился у смотрителя, начал весело разговаривать с ним и с его дочерью. Подали ужинать. Между тем лошади пришли, и смотритель приказал, чтоб тотчас, не кормя, запрягали их в кибитку проезжего; но возвратясь, нашел он молодого человека почти без памяти лежащего на лавке: ему сделалось дурно, голова разболелась, не возможно было ехать... Как быть! смотритель уступил ему свою кровать, и положено было, если больному не будет легче, на другой день утром послать в С*** за лекарем. На другой день гусару стало хуже. Человек его поехал верхом в город за лекарем. Дуня обвязала ему голову платком, намоченным уксусом, и села с своим шитьем у его кровати. Больной при смотрителе охал и не говорил почти ни слова, однако ж выпил две чашки кофе, и охая заказал себе обед. Дуня от него не отходила. Он поминутно просил пить, и Дуня подносила ему кружку ею заготовленного лимонада. Больной обмакивал губы, и всякий раз, возвращая кружку, в знак благодарности слабою своей рукою пожимал Дунюшкину руку. К обеду приехал лекарь. Он пощупал пульс больного, поговорил с ним по-немецки, и по-русски объявил, что ему нужно одно спокойствие, и что дни через два ему можно будет отправиться в дорогу. Гусар вручил ему двадцать пять рублей за визит, пригласил его отобедать; лекарь согласился; оба ели с большим аппетитом, выпили бутылку вина и расстались очень довольны друг другом. Прошел еще день, и гусар совсем оправился. Он был чрезвычайно весел, без умолку шутил то с Дунею, то с смотрителем; насвистывал песни, разговаривал с проезжими, вписывал их подорожные в почтовую книгу, и так полюбился доброму смотрителю, что на третье утро жаль было ему расстаться с любезным своим постояльцем. День был воскресный; Дуня собиралась к обедни. Гусару подали кибитку. Он простился с смотрителем, щедро наградив его за постой и угощение; простился и с Дунею и вызвался довезти ее до церкви, которая находилась на краю деревни. Дуня стояла в недоумении... "Чего же ты боишься?" сказал ей отец; "ведь его высокоблагородие не волк и тебя не съест: прокатись-ка до церкви". Дуня села в кибитку подле гусара, слуга вскочил на облучок, ямщик свистнул и лошади поскакали. Бедный смотритель не понимал, каким образом мог он сам позволить своей Дуне ехать вместе с гусаром, как нашло на него ослепление, и что тогда было с его разумом. Не прошло и получаса, как сердце его начало ныть, ныть, и беспокойство овладело им до такой степени, что он не утерпел, и пошел сам к обедни. Подходя к церкви, увидел он, что народ уже расходился, но Дуни не было ни в ограде, ни на паперти. Он поспешно вошел в церковь; священник выходил из алтаря; дьячок гасил свечи, две старушки молились еще в углу; но Дуни в церкве не было. Бедный отец на силу решился спросить у дьячка, была ли она у обедни. Дьячок отвечал, что не бывала. Смотритель пошел домой ни жив, ни мертв. Одна оставалась ему надежда: Дуня по ветрености молодых лет вздумала, может быть, прокатиться до следующей станции, где жила ее крестная мать. В мучительном волнении ожидал он возвращения тройки, на которой он отпустил ее. Ямщик не возвращался. Наконец к вечеру приехал он один и хмелен, с убийственным известием: "Дуня с той станции отправилась далее с гусаром". Старик не снес своего несчастья; он тут же слег в ту самую постель, где накануне лежал молодой обманщик. Теперь смотритель, соображая все обстоятельства, догадывался, что болезнь была притворная. Бедняк занемог сильной горячкою; его свезли в С*** и на его место определили на время другого. Тот же лекарь, который приезжал к гусару, лечил и его. Он уверил смотрителя, что молодой человек был совсем здоров, и что тогда еще догадывался он о его злобном намерении, но молчал, опасаясь его нагайки. Правду ли говорил немец, или только желал похвастаться дальновидностию, но он ни мало тем не утешил бедного больного. Едва оправясь от болезни, смотритель выпросил у С*** почтмейстера отпуск на два месяца, и не сказав никому ни слова о своем намерении, пешком отправился за своею дочерью. Из подорожной знал он, что ротмистр Минский ехал из Смоленска в Петербург. Ямщик, который вез его, сказывал, что всю дорогу Дуня плакала, хотя, казалось, ехала по своей охоте. "Авось" думал смотритель, "ёприведу я домой заблудшую овечку мою". С этой мыслию прибыл он в Петербург, остановился в Измайловском полку, в доме отставного унтер-офицера, своего старого сослуживца, и начал свои поиски. Вскоре узнал он, что ротмистр Минский в Петербурге и живет в демутовом трактире. Смотритель решился к нему явиться. Рано утром пришел он в его переднюю, и просил доложить его высокоблагородию, что старый солдат просит с ним увидеться. Военный лакей, чистя сапог на колодке объявил, что барин почивает, и что прежде одиннадцати часов не принимает никого. Смотритель ушел и возвратился в назначенное время. Минский вышел сам к нему в халате, в красной скуфье. "Что, брат, тебе надобно?" спросил он его. Сердце старика закипело, сл°зы навернулись на глазах, и он дрожащим голосом произнес только: "Ваше высокоблагородие!.. сделайте такую божескую милость!.." Минский взглянул на него быстро, вспыхнул, взял его за руку, повел в кабинет и запер за собою дверь. "Ваше высокоблагородие!" продолжал старик, "что с возу упало, то пропало; отдайте мне, по крайней мере, бедную мою Дуню. Ведь вы натешились ею; не погубите ж ее по напрасну". - "Что сделано, того не воротишь", сказал молодой человек в крайнем замешательстве; "ёвиноват перед тобою, и рад просить у тебя прощения; но не думай, чтоб я Дуню мог покинуть: она будет счастлива, даю тебе честное слово. Зачем тебе ее? Она меня любит; она отвыкла от прежнего своего состояния. Ни ты, ни она - вы не забудете того, что случилось". Потом, сунув ему что-то за рукав, он отворил дверь, и смотритель, сам не помня как, очутился на улице. Долго стоял он неподвижно, наконец увидел за обшлагом своего рукава сверток бумаг; он вынул их и развернул несколько пяти и десятирублевых смятых ассигнаций. Слезы опять навернулись на глазах его, слезы негодования! Он сжал бумажки в комок, бросил их на земь, притоптал каблуком, и пошел... Отошед несколько шагов, он остановился, подумал... и воротился... но ассигнаций уже не было. Хорошо одетый молодой человек, увидя его, подбежал к извозчику, сел поспешно и закричал: "пошел!.." Смотритель за ним не погнался. Он решился отправиться домой на свою станцию, но прежде хотел хоть раз еще увидеть бедную свою Дуню. Для сего, дни через два, воротился он к Минскому; но военный лакей сказал ему сурово, что барин никого не принимает, грудью вытеснил его из передней, и хлопнул двери ему под нос. Смотритель постоял, постоял - да и пошел. В этот самый день, вечером, шел он по Литейной, отслужив молебен у Всех Скорбящих. Вдруг промчались перед ним щегольские дрожки, и смотритель узнал Минского. Дрожки остановились перед трехэтажным домом, у самого подъезда, и гусар вбежал на крыльцо. Счастливая мысль мелькнула в голове смотрителя. Он воротился, и поровнявшись с кучером: "Чья, брат, лошадь?" спросил он, "не Минского ли?" - "Точно так", отвечал кучер, "а что тебе?" - "Да вот что: барин твой приказал мне отнести к его Дуне записочку, а я и позабудь, где Дуня-то его живет". - "Да вот здесь, во втором этаже. Опоздал ты, брат, с твоей запиской; теперь уж он сам у нее". - "Нужды нет", возразил смотритель с неизъяснимым движением сердца, "спасибо, что надоумил, а я свое дело сделаю". И с этим словом пошел он по лестнице. Двери были заперты; он позвонил, прошло несколько секунд; в тягостном для него ожидании. Ключ загремел, ему отворили. "Здесь стоит Авдотья Самсоновна?" спросил он. "Здесь" отвечала молодая служанка; "за чем тебе ее надобно?" Смотритель, не отвечая, вошел в залу. "Не льзя, не льзя!" закричала вслед ему служанка: "у Авдотьи Самсоновны гости". Но смотритель, не слушая шел далее. Две первые комнаты были темны, в третьей был огонь. Он подошел к растворенной двери и остановился. В комнате прекрасно-убранной Минский сидел в задумчивости. Дуня, одетая со всею роскошью моды, сидела на ручке его кресел, как наездница на своем английском седле. Она с нежностью смотрела на Минского, наматывая черные его кудри на свои сверкающие пальцы. Бедный смотритель! Никогда дочь его не казалась ему столь прекрасною; он по неволе ею любовался. "Кто там?" спросила она, не подымая головы. Он вс° молчал. Не получая ответа, Дуня подняла голову... и с криком упала на ковер. Испуганный Минский кинулся ее подымать, и вдруг увидя в дверях старого смотрителя, оставил Дуню, и подошел к нему, дрожа от гнева. "Чего тебе надобно?" сказал он ему, стиснув зубы; "что ты за мною всюду крадешься, как разбойник? или хочешь меня зарезать? Пошел вон!" и сильной рукою схватив старика за ворот, вытолкнул его на лестницу. Старик пришел к себе на квартиру. Приятель его советовал ему жаловаться; но смотритель подумал, махнул рукой и решился отступиться. Через два дни отправился он из Петербурга обратно на свою станцию, и опять принялся за свою должность. "Вот уже третий год, заключил он, как живу я без Дуни, и как об ней нет ни слуху, ни духу. Жива ли, нет ли, бог ее ведает. Всяко случается. Не ее первую, не ее последнюю сманил проезжий повеса, а там подержал, да и бросил. Много их в Петербурге, молоденьких дур, сегодня в атласе да бархате, а завтра, поглядишь, метут улицу вместе с голью кабацкою. Как подумаешь порою, что и Дуня, может быть, тут же пропадает, так поневоле согрешишь, да пожелаешь ей могилы..." Таков был рассказ приятеля моего, старого смотрителя, рассказ неоднократно прерываемый слезами, которые живописно отирал он своею полою, как усердный Терентьич в прекрасной балладе Дмитриева. Слезы сии отчасти возбуждаемы были пуншем, коего вытянул он пять стаканов в продолжении своего повествования; но как бы то ни было, они сильно тронули мое сердце. С ним расставшись, долго не мог я забыть старого смотрителя, долго думал я о бедной Дуне... Недавно еще, проезжая через местечко ***, вспомнил я о моем приятеле; я узнал, что станция, над которой он начальствовал, уже уничтожена. На вопрос мой: "Жив ли старый смотритель?" никто не мог дать мне удовлетворительного ответа. Я решился посетить знакомую сторону, взял вольных лошадей и пустился в село Н. Это случилось осенью. Серенькие тучи покрывали небо; холодный ветер дул с пожатых полей, унося красные и желтые листья со встречных деревьев. Я приехал в село при закате солнца и остановился у почтового домика. В сени (где некогда поцаловала меня бедная Дуня) вышла толстая баба и на вопросы мои отвечала, что старый смотритель с год как помер, что в доме его поселился пивовар, а что она жена пивоварова. Мне стало жаль моей напрасной поездки и семи рублей, издержанных даром. "От чего ж он умер?" спросил я пивоварову жену. - "Спился, батюшка", отвечала она. - "А где его похоронили?" - "За околицей, подле покойной хозяйки его". - "Не льзя ли довести меня до его могилы?" - "Почему же нельзя. Эй, Ванька! полно тебе с кошкою возиться. Проводи-ка барина на кладбище, да укажи ему смотрителеву могилу". При сих словах, оборванный мальчик, рыжий и кривой, выбежал ко мне и тотчас повел меня за околицу. "Знал ты покойника?" спросил я его дорогой. "Как не знать! Он выучил меня дудочки вырезывать. Бывало (царство ему небесное!) идет из кабака, а мы-то за ним: "Дедушка, дедушка! орешков!" - а он нас орешками и наделяет. Вс° бывало с нами возится". "А проезжие вспоминают ли его?" "Да ноне мало проезжих; разве заседатель завернет, да тому не до мертвых. Вот летом проезжала барыня, так та спрашивала о старом смотрителе и ходила к нему на могилу". "Какая барыня" спросил я с любопытством. "Прекрасная барыня" отвечал мальчишка; "ехала она в карете в шесть лошадей, с тремя маленькими барчатами и с кормилицей, и с черной моською; и как ей сказали, что старый смотритель умер, так она заплакала и сказала детям: "Сидите смирно, а я схожу на кладбище". А я было вызвался довести ее. А барыня сказала: "Я сама дорогу знаю". И дала мне пятак серебром - такая добрая барыня!.." Мы пришли на кладбище, голое место, ничем не огражденное, усеянное деревянными крестами, не осененными ни единым деревцем. Отроду не видал я такого печального кладбища. "Вот могила старого смотрителя", сказал мне. мальчик, вспрыгнув на груду песку, в которую врыт был черный крест с медным образом. "И барыня приходила сюда?" спросил я. "Приходила", отвечал Ванька; "я смотрел на нее издали. Она легла здесь и лежала долго. А там барыня пошла в село и призвала попа, дала ему денег и поехала, а мне дала пятак серебром - славная барыня!" И я дал мальчишке пятачок, и не жалел уже ни о поездке, ни о семи рублях, мною истраченных. БАРЫШНЯ-КРЕСТЬЯНКА Во всех ты, Душенька, нарядах хороша. Богданович. В одной из отдаленных наших губерний находилось имение Ивана Петровича Берестова. В молодости своей служил он в гвардии, вышел в отставку в начале 1797 года, уехал в свою деревню и с тех пор он оттуда не выезжал. Он был женат на бедной дворянке, которая умерла в родах, в то время, как он находился в отъезжем поле. Хозяйственные упражнения скоро его утешили. Он выстроил дом по собственному плану, завел у себя суконную фабрику, устроил доходы и стал почитать себя умнейшим человеком во всем околодке, в чем и не прекословили ему соседи, приезжавшие к нему гостить с своими семействами и собаками. В будни ходил он в плисовой куртке, по праздникам надевал сертук из сукна домашней работы; сам записывал расход, и ничего не читал, кроме Сенатских Ведомостей. Вообще его любили, хотя и почитали гордым. Не ладил с ним один Григорий Иванович Муромский, ближайший его сосед. Этот был настоящий русский барин. Промотав в Москве большую часть имения своего, и на ту пору овдовев, уехал он в последнюю свою деревню, где продолжал проказничать, но уже в новом роде. Развел он английский сад, на который тратил почти все остальные доходы. Конюхи его были одеты английскими жокеями. У дочери его была мадам англичанка. Поля свои обработывал он по английской методе: Но на чужой манер хлеб русский не родится, и не смотря на значительное уменьшение расходов, доходы Григорья Ивановича не прибавлялись; он и в деревне находил способ входить в новые долги; со всем тем почитался человеком не глупым, ибо первый из помещиков своей губернии догадался заложить имение в Опекунской Совет: оборот, казавшийся в то время чрезвычайно сложным и смелым. Из людей, осуждавших его, Берестов отзывался строже всех. Ненависть к нововведениям была отличительная черта его характера. Он не мог равнодушно говорить об англомании своего соседа, и поминутно находил случай его критиковать. Показывал ли гостю свои владения, в ответ на похвалы его хозяйственным распоряжениям: "Да-с!" говорил он с лукавой усмешкою; "у меня не то, что у соседа Григорья Ивановича. Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты". Сии и подобные шутки, по усердию соседей, доводимы были до сведения Григорья Ивановича с дополнением и объяснениями. Англоман выносил критику столь же нетерпеливо, как и наши журналисты. Он бесился и прозвал своего зоила медведем провинциялом. Таковы были сношения между сими двумя владельцами, как сын Берестова приехал к нему в деревню. Он был воспитан в *** университете и намеревался вступить в военную службу, но отец на то не соглашался. К статской службе молодой человек чувствовал себя совершенно неспособным. Они друг другу не уступали, и молодой Алексей стал жить покаместь барином, отпустив усы на всякий случай. Алексей был, в самом деле, молодец. Право было бы жаль, если бы его стройного стана никогда не стягивал военный мундир, и если бы он, вместо того, чтобы рисоваться на коне, провел свою молодость согнувшись над канцелярскими бумагами. Смотря, как он на охоте скакал всегда первый, не разбирая дороги, соседи говорили согласно, что из него никогда не выдет путного столоначальника. Барышни поглядывали на него, а иные и заглядывались; но Алексей мало ими занимался, а они причиной его нечувствительности полагали любовную связь. В самом деле, ходил по рукам список с адреса одного из его писем: Акулине Петровне Курочкиной, в Москве, напротив Алексеевского монастыря, в доме медника Савельева, а вас покорнейше прошу доставить письмо сие А. Н. Р. Те из моих читателей, которые не живали в деревнях, не могут себе вообразить, что за прелесть эти уездные барышни! Воспитанные на чистом воздухе, в тени своих садовых яблонь, они знание света и жизни почерпают из книжек. Уединение, свобода и чтение рано в них развивают чувства и страсти, неизвестные рассеянным нашим красавицам. Для барышни звон колокольчика есть уже приключение, поездка в ближний город полагается эпохою в жизни, и посещение гостя оставляет долгое, иногда и вечное воспоминание. Конечно всякому вольно смеяться над некоторыми их странностями; но шутки поверхностного наблюдателя не могут уничтожить их существенных достоинств, из коих главное, особенность характера, самобытность (individualitй) , без чего, по мнению Жан-Поля, не существует и человеческого величия. В столицах женщины получают может быть, лучшее образование; но навык света скоро сглаживает характер и делает души столь же однообразными, как и головные уборы. Сие да будет сказано не в суд, и не во осуждение, однако ж Nota nostra manet, как пишет один старинный комментатор. Легко вообразить, какое впечатление Алексей должен был произвести в кругу наших барышен. Он первый перед ними явился мрачным и разочарованным, первый говорил им об утраченных радостях и об увядшей своей юности; сверх того носил он черное кольцо с изображением мертвой головы. Вс° это было чрезвычайно ново в той губернии. Барышни сходили по нем с ума. Но всех более занята была им дочь англомана моего, Лиза (или Бетси, как звал ее обыкновенно Григорий Иванович). Отцы друг ко другу не ездили, она Алексея еще не видала, между тем, как все молодые соседки только об нем и говорили. Ей было семнадцать лет. Черные глаза оживляли ее смуглое и очень приятное лицо. Она была единственное и следственно балованое дитя. Ее резвость и поминутные проказы восхищали отца и приводили в отчаянье ее мадам мисс Жаксон, сорокалетнюю чопорную девицу, которая белилась и сурмила себе брови, два раза в год перечитывала Памелу, получала за то две тысячи рублей, и умирала со скуки в этой варварской России. За Лизою ходила Настя; она была постарше, но столь же ветрена, как и ее барышня. Лиза очень любила ее, открывала ей все свои тайны, вместе с нею обдумывала свои затеи; словом, Настя была в селе Прилучине лицом гораздо более значительным, нежели любая наперсница во французской трагедии. "Позвольте мне сегодня пойти в гости", сказала однажды Настя, одевая барышню. "Изволь; а куда?" "В Тугилово, к Берестовым. Поварова жена у них имянинница, и вчера приходила звать нас отобедать". "Вот!" сказала Лиза "господа в ссоре, а слуги друг друга угащают". "А нам какое дело до господ!" возразила Настя; "к тому же я ваша, а не папинькина. Вы ведь не бранились еще с молодым Берестовым; а старики пускай себе дерутся, коли им это весело". "Постарайся, Настя, увидеть Алексея Берестова, да расскажи мне хорошенько, каков он собою и что он за человек". Настя обещалась, а Лиза с нетерпением ожидала целый день ее возвращения. Вечером Настя явилась. "Ну, Лизавета Григорьевна", сказала она, входя в комнату, "видела молодого Берестова: нагляделась довольно; целый день были вместе". - "Как это? Расскажи, расскажи по порядку". "Извольте-с, пошли мы, я, Анисья Егоровна, Ненила, Дунька..." - "Хорошо, знаю. Ну потом?" "Позвольте-с расскажу вс° по порядку. Вот пришли мы к самому обеду. Комната полна была народу. Были колбинские, захарьевские, приказчица с дочерьми, хлупинские..." - "Ну! а Берестов?" "Погодите-с. Вот мы сели за стол, приказчица на первом месте, я подле нее... а дочери и надулись, да мне наплевать на них..." - "Ах Настя, как ты скучна с вечными своими подробностями!" "Да как же вы нетерпеливы! Ну вот вышли мы изо стола... а сидели мы часа три и обед был славный; пирожное блан-манже синее, красное и полосатое... Вот вышли мы изо стола, и пошли в сад играть в горелки, а молодой барин тут и явился". - "Ну что ж? правда ли, что он так хорош собой?" "Удивительно хорош, красавец, можно сказать. Стройный, высокий, румянец во всю щеку..." - "Право? А я так думала, что у него лицо бледное. Что же? Каков он тебе показался? Печален, задумчив?" "Что вы? Да этакого бешеного я и сроду не видывала. Вздумал он с нами в горелки бегать". - "С вами в горелки бегать! Невозможно!" "Очень возможно! Да что еще выдумал! Поймает, и ну цаловать!" - "Воля твоя, Настя, ты врешь". "Воля ваша, не вру. Я насилу от него отделалась. Целый день с нами так и провозился". - "Да как же, говорят, он влюблен и ни на кого не смотрит?" "Не знаю-с, а на меня так уж слишком смотрел да и на Таню, приказчикову дочь, тоже; да и на Пашу колбинскую, да грех сказать, никого не обидел, такой баловник!" - "Это удивительно! А что в доме про него слышно?" "Барин, сказывают, прекрасный: такой добрый, такой веселый. Одно не хорошо: за девушками слишком любит гоняться. Да, по мне, это еще не беда: современем остепенится". - "Как бы мне хотелось его видеть!" сказала Лиза со вздохом. "Да что же тут мудреного? Тугилово от нас не далеко, всего три версты: подите гулять в ту сторону, или поезжайте верьхом; вы верно встретите его. Он же всякой день, рано по утру, ходит с ружьем на охоту". - "Да нет, не хорошо. Он может подумать, что я за ним гоняюсь. К тому же отцы наши в ссоре, так и мне вс° же не льзя будет с ним познакомиться... Ах, Настя! Знаешь ли что? Наряжусь я крестьянкою!" "И в самом деле; наденьте толстую рубашку, сарафан, да и ступайте смело в Тугилово; ручаюсь вам, что Берестов уж вас не прозевает". - "А по-здешнему я говорить умею прекрасно. Ах, Настя милая Настя! Какая славная выдумка!" И Лиза легла спать с намерением непременно исполнить веселое свое предположение. На другой же день приступила она к исполнению своего плана, послала купить на базаре толстого полотна, синей китайки и медных пуговок, с помощью Насти скроила себе рубашку и сарафан, засадила за шитье всю девичью, и к вечеру вс° было готово. Лиза примерила обнову, и призналась пред зеркалом, что никогда еще так мила самой себе не казалась. Она повторила свою роль, на ходу низко кланялась и несколько раз потом качала головою, на подобие глиняных котов, говорила на крестьянском наречии, смеялась, закрываясь рукавом, и заслужила полное одобрение Насти. Одно затрудняло ее: она попробовала было пройти по двору босая, но дерн колол ее нежные ноги, а песок и камушки показались ей нестерпимы. Настя и тут ей помогла: она сняла мерку с Лизиной ноги, сбегала в поле к Трофиму пастуху и заказала ему пару лаптей по той мерке. На другой день, ни свет ни заря, Лиза уже проснулась. Весь дом еще спал. Настя за воротами ожидала пастуха. Заиграл рожок и деревенское стадо потянулось мимо барского двора. Трофим, проходя перед Настей, отдал ей маленькие пестрые лапти и получил от нее полтину в награждение. Лиза тихонько нарядилась крестьянкою, шопотом дала Насте свои наставления касательно мисс Жаксон, вышла на заднее крыльцо и через огород побежала в поле. Заря сияла на востоке, и золотые ряды облаков, казалось, ожидали солнца, как царедворцы ожидают государя; ясное небо, утренняя свежесть, роса, ветерок и пение птичек наполняли сердце Лизы младенческой веселостию; боясь какой-нибудь знакомой встречи, она, казалось, не шла, а летела. Приближаясь к роще, стоящей на рубеже отцовского владения, Лиза пошла тише. Здесь она должна была ожидать Алексея. Сердце ее сильно билось, само не зная, почему; но боязнь, сопровождающая молодые наши проказы, составляет и главную их прелесть. Лиза вошла в сумрак рощи. Глухой, перекатный шум ее приветствовал девушку. Веселость ее притихла. Мало-по-малу предалась она сладкой мечтательности. Она думала... но можно ли с точностию определить, о чем думает семнадцатилетняя барышня, одна, в роще, в шестом часу весеннего утра? И так она шла, задумавшись, по дороге, осененной с обеих сторон высокими деревьями, как вдруг прекрасная лягавая собака залаяла на нее. Лиза испугалась и закричала. В то же время раздался голос: tout beau, Sbogar, ici... и молодой охотник показался из-за кустарника. "Небось, милая", сказал он Лизе, "собака моя не кусается". Лиза успела уже оправиться от испугу, и умела тотчас воспользоваться обстоятельствами. "Да нет, барин", сказала она, притворяясь полуиспуганной, полузастенчивой, "боюсь: она, вишь, такая злая; опять кинется". Алексей (читатель уже узнал его) между тем пристально глядел на молодую крестьянку. "Я провожу тебя, если ты боишься", сказал он ей; "ты мне позволишь идти подле себя?" - "А кто те мешает?" отвечала Лиза; "вольному воля, а дорога мирская". - "Откуда ты?" - "Из Прилучина; я дочь Василья кузнеца, иду по грибы" (Лиза несла кузовок на веревочке). "А ты, барин? Тугиловский, что ли?" - "Так точно", отвечал Алексей, ёя камердинер молодого барина". Алексею хотелось уровнять их отношения. Но Лиза поглядела на него и засмеялась. "А лжешь", сказала она, "не на дуру напал. Вижу, что ты сам барин". - "Почему же ты так думаешь?" - "Да по всему". - "Однако ж?" - "Да как же барина с слуг ой не распознать? И одет-то не так, и баишь иначе, и собаку-то кличешь не по нашему". Лиза час от часу более нравилась Алексею. Привыкнув не церемониться с хорошенькими поселянками, он было хотел обнять ее; но Лиза отпрыгнула от него и приняла вдруг на себя такой строгой и холодный вид, что хотя это и рассмешило Алексея, но удержало его от дальнейших покушений. "Если вы хотите, чтобы мы были вперед приятелями", сказала она с важностию, "то не извольте забываться". - "Кто тебя научил этой премудрости?" спросил Алексей, расхохотавшись: "Уж не Настинька ли, моя знакомая, не девушка ли барышни вашей? Вот какими путями распространяется просвещение!" Лиза почувствовала, что вышла было из своей роли, и тотчас поправилась. "А что думаешь?" сказала она; "разве я и на барском дворе никогда не бываю? небось: всего наслышалась и нагляделась. Однако", продолжала она, "болтая с тобою, грибов не наберешь. Иди-ка ты, барин, в сторону, а я в другую. Прощения просим..." Лиза хотела удалиться, Алексей удержал ее за руку. "Как тебя зовут, душа моя". - "Акулиной", отвечала Лиза, стараясь освободить свои пальцы от руки Алексеевой; "да пусти ж, барин; мне и домой пора". - "Ну, мой друг Акулина, непременно буду в гости к твоему батюшке, к Василью кузнецу". - "Что ты?" возразила с живостию Лиза, "Ради Христа, не приходи. Коли дома узнают, что я с барином в роще болтала наедине, то мне беда будет; отец мой, Василий кузнец, прибьет меня до смерти". - "Да я непременно хочу с тобою опять видеться". - "Ну я когда-нибудь опять сюда приду за грибами". - "Когда же?" - "Да хоть завтра". - "Милая Акулина, расцаловал бы тебя, да не смею. Так завтра, в это время, не правда ли?" - "Да, да". - "И ты не обманешь меня?" - "Не обману". - "Побожись". - "Ну вот те святая пятница, приду". Молодые люди расстались. Лиза вышла из лесу, перебралась через поле, прокралась в сад и опрометью побежала в ферму, где Настя ожидала ее. Там она переоделась, рассеянно отвечая на вопросы нетерпеливой наперсницы, и явилась в гостиную. Стол был накрыт, завтрак готов, и мисс Жаксон, уже набеленая и затянутая в рюмочку, нарезывала тоненькие тартинки. Отец похвалил ее за раннюю прогулку. "Нет ничего здоровее," сказал он, "как просыпаться на заре". Тут он привел несколько примеров человеческого долголетия, почерпнутых из английских журналов, замечая, что все люди, жившие более ста лет, не употребляли водки и вставали на заре зимой и летом. Лиза его не слушала. Она в мыслях повторяла все обстоятельства утреннего свидания, весь разговор Акулины с молодым охотником, и совесть начинала ее мучить. Напрасно возражала она самой себе, что беседа их не выходила из границ благопристойности, что эта шалость не могла иметь никакого последствия, совесть ее роптала громче ее разума. Обещание, данное ею на завтрашний день, всего более беспокоило ее: она совсем было решилась не сдержать своей торжественной клятвы. Но Алексей, прождав ее напрасно, мог идти отыскивать в селе дочь Василья кузнеца, настоящую Акулину, толстую, рябую девку, и таким образом догадаться об ее легкомысленной проказе. Мысль эта ужаснула Лизу, и она решилась на другое утро опять явиться в рощу Акулиной. С своей стороны Алексей был в восхищении, целый день думал он о новой своей знакомке; ночью образ смуглой красавицы и во сне преследовал его воображение. Заря едва занималась, как он уже был одет. Не дав себе времени зарядить ружье, вышел он в поле с верным своим Сбогаром и побежал к месту обещанного свидания. Около получаса прошло в несносном для него ожидании; наконец он увидел меж кустарника мелькнувший синий сарафан, и бросился на встречу милой Акулины. Она улыбнулась восторгу его благодарности; но Алексей тотчас же заметил на ее лице следы уныния и беспокойства. Он хотел узнать тому причину. Лиза призналась, что поступок ее казался ей легкомысленным, что она в нем раскаивалась, что на сей раз не хотела она не сдержать данного слова, но что это свидание будет уже последним, и что она просит его прекратить знакомство, которое ни к чему доброму не может их довести. Вс° это, разумеется, было сказано на крестьянском наречии; но мысли и чувства, необыкновенные в простой девушке, поразили Алексея. Он употребил вс° свое красноречие, дабы отвратить Акулину от ее намерения; уверял ее в невинности своих желаний, обещал никогда не подать ей повода к раскаянию, повиноваться ей во всем, заклинал ее не лишать его одной отрады: видаться с нею наедине, хотя бы через день, хотя бы дважды в неделю. Он говорил языком истинной страсти, и в эту минуту был точно влюблен. Лиза слушала его молча. "Дай мне слово," сказала она наконец, "что ты никогда не будешь искать меня в деревне или расспрашивать обо мне. Дай мне слово не искать других со мной свиданий, кроме тех, которые я сама назначу". Алексей поклялся было ей святою пятницею, но она с улыбкой остановила его. "Мне не нужно клятвы," сказала Лиза, "довольно одного твоего обещания". После того они дружески разговаривали, гуляя вместе по лесу, до тех пор пока Лиза сказала ему: пора. Они расстались, и Алексей, оставшись наедине, не мог понять, каким образом простая деревенская девочка в два свидания успела взять над ним истинную власть. Его сношения с Акулиной имели для него преле сть новизны, и хотя предписания странной крестьянки казались ему тягостными, но мысль не сдержать своего слова не пришла даже ему в голову. Дело в том, что Алексей, не смотря на роковое кольцо, на таинственную переписку и на мрачную разочарованность, был добрый и пылкой малый и имел сердце чистое, способное чувствовать наслаждения невинности. Если бы слушался я одной своей охоты, то непременно и во всей подробности стал бы описывать свидания молодых людей, возрастающую взаимную склонность и доверчивость, занятия, разговоры; но знаю, что большая часть моих читателей не разделила бы со мною моего удовольствия. Эти подробности вообще должны казаться приторными, итак я пропущу их, сказав вкратце, что не прошло еще и двух месяцев, а мой Алексей был уже влюблен без памяти, и Лиза была не равнодушнее, хотя и молчаливее его. Оба они были счастливы настоящим и мало думали о будущем. Мысль о неразрывных узах довольно часто мелькала в их уме, но никогда они о том друг с другом не говорили. Причина ясная; Алексей, как ни привязан был к милой своей Акулине, вс° помнил расстояние, существующее между им и бедной крестьянкою; а Лиза ведала, какая ненависть существовала между их отцами, и не смел надеяться на взаимное примирение. К тому же самолюбие ее было втайне подстрекаемо темной, романическою надеждою увидеть наконец тугиловского помещика у ног дочери прилучинского кузнеца. Вдруг важное происшедствие чуть было не переменило их взаимных отношений. В одно ясное, холодное утро (из тех, какими богата наша русская осень) Иван Петрович Берестов выехал прогуляться верхом, на всякой случай взяв с собою пары три борзых, стремянного и несколько дворовых мальчишек с трещотками. В то же самое время Григорий Иванович Муромский, соблазнясь хорошею погодою, велел оседлать куцую свою кобылку и рысью поехал около своих англизированных владений. Подъезжая к лесу, увидел он соседа своего, гордо сидящего верьхом, в чекмене, подбитом лисьим мехом, и поджидающего зайца, которого мальчишки криком и трещотками выгоняли из кустарника. Если б Григорий Иванович мог предвидеть эту встречу, то конечно б он поворотил в сторону; но он наехал на Берестова вовсе неожиданно, и вдруг очутился от него в расстоянии пистолетного выстрела. Делать было нечего: Муромский, как образованный европеец, подъехал к своему противнику и учтиво его приветствовал. Берестов отвечал с таким же усердием, с каковым цепной медведь кланяется господам по приказанию своего вожатого. В сие время заяц выскочил из лесу и побежал полем. Берестов и стремянный закричали во вс° горло, пустили собак и следом поскакали во весь опор. Лошадь Муромского, не бывавшая никогда на охоте, испугалась и понесла. Муромский, провозгласивший себя отличным наездником, дал ей волю и внутренне доволен был случаем, избавляющим его от неприятного собеседника. Но лошадь, доскакав до оврага, прежде ею не замеченного, вдруг кинулась в сторону, и Муромский не усидел. Упав довольно тяжело на мерзлую землю, лежал он, проклиная свою куцую кобылу, которая, как будто опомнясь, тотчас остановилась, как только почувствовала себя без седока. Иван Петрович подскакал к нему, осведомляясь, не ушибся ли он. Между тем стремянный привел виновную лошадь, держа ее под устцы. Он помог Муромскому взобраться на седло, а Берестов пригласил его к себе. Муромский не мог отказаться, ибо чувствовал себя обязанным, и таким образом Берестов возвратился домой со славою, затравив зайца и ведя своего противника раненым и почти военнопленным. Соседи, завтракая, разговорились довольно дружелюбно. Муромский попросил у Берестова дрожек, ибо признался, что от ушибу не был он в состоянии доехать до дома верьхом. Берестов проводил его до самого крыльца, а Муромский уехал не прежде, как взяв с него честное слово на другой же день (и с Алексеем Ивановичем) приехать отобедать по-приятельски в Прилучино. Таким образом вражда старинная и глубоко укоренившаяся, казалось, готова была прекратиться от пугливости куцой кобылки. Лиза выбежала на встречу Григорью Ивановичу. "Что это значит, папа?" сказала она с удивлением; "отчего вы хромаете? Где ваша лошадь? Чьи это дрожки?" - "Вот уж не угадаешь, my dear", отвечал ей Григорий Иванович, и рассказал вс°, что случилось. Лиза не верила своим ушам. Григорий Иванович, не дав ей опомниться, объявил, что завтра будут у него обедать оба Берестовы. "Что вы говорите!" сказала она, побледнев. "Берестовы, отец и сын! Завтра у нас обедать! Нет, папа, как вам угодно: я ни за что не покажусь". - "Что ты с ума сошла?" возразил отец; "давно ли ты стала так застенчива, или ты к ним питаешь наследственную ненависть, как романическая героиня? Полно, не дурачься..." - "Нет, папа, ни за что на свете, ни за какие сокровища не явлюсь я перед Берестовыми". Григорий Иванович пожал плечами и более с нею не спорил, ибо знал, что противоречием с нее ничего не возьмешь, и пошел отдыхать от своей достопримечательной прогулки. Лизавета Григорьевна ушла в свою комнату и призвала Настю. Обе долго рассуждали о завтрашнем посещении. Что подумает Алексей, если узнает в благовоспитанной барышне свою Акулину? Какое мнение будет он иметь о ее поведении и правилах, о ее благоразумии? С другой стороны Лизе очень хотелось видеть, какое впечатление произвело бы на него свидание столь неожиданное... Вдруг мелькнула ей мысль. Она тотчас передала ее Насте; обе обрадовались ей как находке, и положили исполнить ее непременно. На другой день за завтраком Григорий Иванович спросил у дочки, вс° ли намерена она спрятаться от Берестовых. "Папа", отвечала Лиза, "я приму их, если это вам угодно, только с уговором: как бы я перед ними ни явилась, что б я ни сделала, вы бранить меня не будете и не дадите никакого знака удивления или неудовольствия". - "Опять какие-нибудь проказы!" сказал смеясь Григорий Иванович. "Ну, хорошо, хорошо; согласен, делай, что хочешь, черноглазая моя шалунья". С этим словом он поцаловал ее в лоб и Лиза побежала приготовляться. В два часа ровно коляска домашней работы, запряженная шестью лошадьми, въехала на двор и покатилась около густозеленого дернового круга. Старый Берестов взошел на крыльцо с помощью двух ливрейных лакеев Муромского. Вслед за ним сын его приехал верьхом и вместе с ним вошел в столовую, где стол был уже накрыт. Муромский принял своих соседей как нельзя ласковее, предложил им осмотреть перед обедом сад и зверинец, и повел по дорожкам, тщательно выметенным и усыпанным песком. Старый Берестов внутренно жалел о потерянном труде и времени на столь бесполезные прихоти, но молчал из вежливости. Сын его не разделял ни неудовольствия расчетливого помещика, ни восхищения самолюбивого англомана; он с нетерпением ожидал появления хозяйской дочери, о которой много наслышался, и хотя сердце его, как нам известно, было уже занято, но молодая красавица всегда имела право на его воображение. Возвратясь в гостиную, они уселись втроем: старики вспомнили прежнее время и анекдоты своей службы, а Алексей размышлял о том, какую роль играть ему в присутствии Лизы. Он решил, что холодная рассеянность во всяком случае всего приличнее и в следствие сего приготовился. Дверь отворилась, он повернул голову с таким равнодушием, с такою гордою небрежностию, что сердце самой закоренелой кокетки непременно должно было бы содрогнуться. К несчастию, вместо Лизы, вошла старая мисс Жаксон, набеленая, затянутая, с потупленными глазами и с маленьким книксом, и прекрасное военное движение Алексеево пропало втуне. Не успел он снова собраться с силами, как дверь опять отворилась, и на сей раз вошла Лиза. Все встали; отец начал было представление гостей, но вдруг остановился и поспешно закусил себе губы... Лиза, его смуглая Лиза, набелена была по уши, насурмлена пуще самой мисс Жаксон; фальшивые локоны, гораздо светлее собственных ее волос, взбиты были, как парик Людовика XIV; рукава а l'imbйcile торчали как фижмы у Madame de Pompadour; талия была перетянута, как буква икс, и все бриллиянты ее матери, еще не заложенные в ломбарде, сияли на ее пальцах, шее и ушах. Алексей не мог узнать свою Акулину в этой смешной и блестящей барышне. Отец его подошел к ее ручке, и он с досадою ему последовал; когда прикоснулся он к ее беленьким пальчикам, ему показалось, что они дрожали. Между тем он успел заметить ножку, с намерением выставленную и обутую со всевозможным кокетством. Это помирило его несколько с остальным ее нарядом. Что касается до белил и до сурьмы, то в простоте своего сердца, признаться, он их с первого взгляда не заметил, да и после не подозревал. Григорий Иванович вспомнил свое обещание и старался не показать и виду удивления; но шалость его дочери казалась ему так забавна, что он едва мог удержаться. Не до смеху было чопорной англичанке. Она догадывалась, что сурьма и белилы были похищены из ее комода, и багровый румянец досады пробивался сквозь искусственную белизну ее лица. Она бросала пламенные взгляды на молодую проказницу, которая, отлагая до другого времени всякие объяснения, притворялась, будто их не замечает. Сели за стол. Алексей продолжал играть роль рассеянного и задумчивого. Лиза жеманилась, говорила сквозь зубы, на распев, и только по-французски. Отец поминутно засматривался на нее, не понимая ее цели, но находя вс° это весьма забавным. Англичанка бесилась и молчала. Один Иван Петрович был как дома: ел за двоих, пил в свою меру, смеялся своему смеху и час от часу дружелюбнее разговаривал и хохотал. Наконец встали изо стола; гости уехали, и Григорий Иванович дал волю смеху и вопросам: "Что тебе вздумалось дурачить их?" спросил он Лизу. "А знаешь ли что? Белилы право тебе пристали; не вхожу в тайны дамского туалета, но на твоем месте я бы стал белиться; разумеется не слишком, а слегка". Лиза была в восхищении от успеха своей выдумки. Она обняла отца, обещалась ему подумать о его совете, и побежала умилостивлять раздраженную мисс Жаксон, которая насилу согласилась отпереть ей свою дверь и выслушать ее оправдания. Лизе было совестно показаться перед незнакомцами такой чернавкою; она не смела просить... она была уверена, что добрая, милая мисс Жаксон простит ей... и проч., и проч. Мисс Жаксон, удостоверясь, что Лиза не думала поднять ее насмех, успокоилась, поцаловала Лизу и в залог примирения подарила ей баночку английских белил, которую Лиза и приняла с изъявлением искренней благодарности. Читатель догадается, что на другой день утром Лиза не замедлила явиться в роще свиданий. "Ты был, барин, вечор у наших господ?" сказала она тотчас Алексею; "какова показалась тебе барышня?" Алексей отвечал, что он ее не заметил. "Жаль", возразила Лиза. - "А почему же?" спросил Алексей. - "А потому, что я хотела бы спросить у тебя, правда ли, говорят..." - "Что же говорят?" - "Правда ли, говорят, будто бы я на барышню похожа?" - "Какой вздор! она перед тобой урод уродом". - "Ах, барин, грех тебе это говорить; барышня наша такая беленькая, такая щеголиха! Куда мне с нею ровняться!" Алексей божился ей, что она лучше всевозможных беленьких барышен, и чтоб успокоить ее совсем, начал описывать ее госпожу такими смешными чертами, что Лиза хохотала от души. "Однако ж", сказала она со вздохом, "хоть барышня, может, и смешна, вс° же я перед нею дура безграмотная". - "И!" сказал Алексей, "есть о чем сокрушаться! Да коли хочешь, я тотчас выучу тебя грамоте". - "А взаправду", сказала Лиза, "не попытаться ли и в самом деле?" - "Изволь, милая; начнем хоть сейчас". Они сели. Алексей вынул из кармана карандаш и записную книжку, и Акулина выучилась азбуке удивительно скоро. Алексей не мог надивиться ее понятливости. На следующее утро она захотела попробовать и писать; сначала карандаш не слушался ее, но через несколько минут она и вырисовывать буквы стала довольно порядочно. "Что за чудо!" говорил Алексей. "Да у нас учение идет скорее, чем по ланкастерской системе". В самом деле, на третьем уроке Акулина разбирала уже по складам "Наталью боярскую дочь", прерывая чтение замечаниями, от которых Алексей истинно был в изумлении, и круглый лист измарала афоризмами, выбранными из той же повести. Прошла неделя, и между ними завелась переписка. Почтовая контора учреждена была в дупле старого дуба. Настя втайне исправляла должность почталиона. Туда приносил Алексей крупным почерком написанные письма, и там же находил на синей простой бумаге каракульки своей любезной. Акулина видимо привыкала к лучшему складу речей, и ум ее приметно развивался и образовывался. Между тем, недавнее знакомство между Иваном Петровичем Берестовым и Григорьем Ивановичем Муромским более и более укреплялось и вскоре превратилось в дружбу, вот по каким обстоятельствам: Муромский нередко думал о том, что по смерти Ивана Петровича вс° его имение перейдет в руки Алексею Ивановичу; что в таком случае Алексей Иванович будет один из самых богатых помещиков той губернии, и что нет ему никакой причины не жениться на Лизе. Старый же Берестов, с своей стороны, хотя и признавал в своем соседе некоторое сумасбродство (или, по его выражению, английскую дурь), однако ж не отрицал в нем и многих отличных достоинств, например: редкой оборотливости; Григорий Иванович был близкой родственник графу Пронскому, человеку знатному и сильному; граф мог быть очень полезен Алексею, а Муромский (так думал Иван Петрович) вероятно обрадуется случаю выдать свою дочь выгодным образом. Старики до тех пор обдумывали вс° это каждый про себя, что наконец друг с другом и переговорились, обнялись, обещались дело порядком обработать, и принялись о нем хлопотать каждый со своей стороны. Муромскому предстояло затруднение: уговорить свою Бетси познакомиться короче с Алексеем, которого не видала она с самого достопамятного обеда. Казалось они друг другу не очень нравились; по крайней мере Алексей уже не возвращался в Прилучино, а Лиза уходила в свою комнату всякой раз, как Иван Петрович удостоивал их своим посещением. Но, думал Григорий Иванович, если Алексей будет у меня всякой день, то Бетси должна же будет в него влюбиться. Это в порядке вещей. Время вс° сладит. Иван Петрович менее беспокоился об успехе своих намерений. В тот же вечер призвал он сына в свой кабинет, закурил трубку, и немного помолчав, сказал: "Что же ты, Алеша, давно про военную службу не поговариваешь? Иль гусарский мундир уже тебя не прельщает!" - "Нет, батюшка", отвечал почтительно Алексей, "я вижу, что вам не угодно, чтоб я шел в гусары; мой долг вам повиноваться". - "Хорошо" отвечал Иван Петрович, "вижу, что ты послушный сын; это мне утешительно; не хочу ж и я тебя неволить; не понуждаю тебя вступить... тотчас... в статскую службу; а покаместь намерен я тебя женить". "На ком это, батюшка?" спросил изумленный Алексей. - "На Лизавете Григорьевне Муромской", отвечал Иван Петрович; "невеста хоть куда; не правда ли?" "Батюшка, я о женитьбе еще не думаю". - "Ты не думаешь, так я за тебя думал и передумал". "Воля ваша, Лиза Муромская мне вовсе не нравится". - "После понравится. Стерпится, слюбится". "Я не чувствую себя способным сделать ее счастие". - "Не твое горе - ее счастие. Что? так-то ты почитаешь волю родительскую? Добро!" "Как вам угодно, я не хочу жениться и не женюсь". - "Ты женишься, или я тебя прокляну, а имение, как бог свят! продам и промотаю, и тебе полушки не оставлю. Даю тебе три дня на размышление, а покаместь не смей на глаза мне показаться". Алексей знал, что если отец заберет что себе в голову, то уж того, по выражению Тараса Скотинина, у него и гвоздем не вышибешь; но Алексей был в батюшку, и его столь же трудно было переспорить. Он ушел в свою комнату и стал размышлять о пределах власти родительской, о Лизавете Григорьевне, о торжественном обещании отца сделать его нищим, и наконец об Акулине. В первый раз видел он ясно, что он в нее страстно влюблен; романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он о сем решительном поступке, тем более находил в нем благоразумия. С некоторого времени свидания в роще были прекращены по причине дождливой погоды. Он написал Акулине письмо самым четким почерком и самым бешеным слогом, объявлял ей о грозящей им погибели, и тут же предлагал ей свою руку. Тотчас отнес он письмо на почту, в дупло, и лег спать весьма довольный собою. На другой день Алексей, твердый в своем намерении, рано утром поехал к Муромскому, дабы откровенно с ним объясниться. Он надеялся подстрекнуть его великодушие и склонить его на свою сторону. "Дома ли Григорий Иванович?" спросил он, останавливая свою лошадь перед крыльцом прилучинского замка. "Никак нет", отвечал слуга; "Григорий Иванович с утра изволил выехать". - "Как досадно!" подумал Алексей. "Дома ли, по крайней мере, Лизавета Григорьевна?" - "Дома-с". И Алексей спрыгнул с лошади, отдал поводья в руки лакею, и пошел без доклада. "Вс° будет решено", думал он, подходя к гостиной; "объяснюсь с нею самою". - Он вошел... и остолбенел! Лиза... нет Акулина, милая смуглая Акулина, не в сарафане, а в белом утреннем платице, сидела перед окном и читала его письмо; она так была занята, что не слыхала, как он и вошел. Алексей не мог удержаться от радостного восклицания. Лиза вздрогнула, подняла голову, закричала и хотела убежать. Он бросился ее удерживать. "Акулина, Акулина!.." Лиза старалась от него освободиться... " Mais laissez-moi donc, monsieur; mais кtes-vous fou?" повторяла она, отворачиваясь. "Акулина! друг мой, Акулина!" повторял он, цалуя ее руки. Мисс Жаксон, свидетельница этой сцены, не знала, что подумать. В эту минуту дверь отворилась, и Григорий Иванович вошел. "Ага!" сказал Муромский, "да у вас, кажется, дело совсем уже слажено..." Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку. КОНЕЦ ПОВЕСТЯМ И. П. БЕЛКИНА <ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ...> Гости съезжались на дачу * * *. Зала наполнялась дамами и мужчинами, приехавшими в одно время из театра, где давали новую Ит.<альянскую> оперу. Мало по малу порядок установился. Дамы заняли свои места по диванам. Около их составился кружок мужчин. Висты учредились. Осталось на ногах несколько молодых людей; и смотр парижских литографий заменил общий разговор. На балконе сидело двое мужчин. Один из них, путешествующий испанец, казалось, живо наслаждался прелестию северной ночи. С восхищением глядел он на ясное, бледное небо, на величавую Неву, озаренную светом неизъяснимым, и на окрестные дачи, рисующиеся в прозрачном сумраке. "Как хороша ваша северная ночь, сказал он наконец, и как не жалеть об ее прелести даже под небом моего отечества?" - "Один из наших поэтов, отвечал ему другой, сравнил ее с русской, белобрысой красавицей; признаюсь, что смуглая, черноглазая италианка или испанка, исполненная живости и полуденной неги, более пленяет мое воображение. Впрочем, давнишний спор между la brune et la blonde еще не решен. Но к стати: знаете ли вы как одна иностранка изъясняла мне строгость и чистоту Петербургских нравов? Она уверяла, что для любовных приключений наши зимние ночи слишком холодны, а летние слишком светлы". - Испанец улыбнулся. "Итак, благодаря влиянию климата, сказал он, Петербург есть обетованная земля красоты, любезности и беспорочности". - "Красота дело вкуса, отвечал русской, но нечего говорить об нашей любезности. Она не в моде; никто об ней и не думает. Женщины боятся прослыть кокетками, мужчины уронить свое достоинство. Все стараются быть ничтожными со вкусом и приличием. Что ж касается до чистоты нравов, то дабы не употребить во зло доверчивости иностранца, я расскажу вам....." И разговор принял самое сатирическое направление. В сие время двери в залу отворились, и Вольская взошла. Она была в первом цвете молодости. Правильные черты, большие, черные глаза, живость движений, самая странность наряда, вс° поневоле привлекало внимание. Мужчины встретили ее с какой-то шутливой приветливостью, дамы с заметным недоброжелательством; но Вольская ничего не замечала; отвечая криво на общие вопросы, она рассеянно глядела во все стороны; лицо ее, изменчивое как облако, изобразило досаду; она села подле важной княгини Г. и, как говорится, se mit а bouder. Вдруг она вздрогнула и обернулась к балкону. Беспокойство овладело ею. Она встала, пошла около кресел и столов, остановилась на минуту за стулом старого генерала P., ничего не отвечала на его тонкий мадригал и вдруг скользнула на балкон. Испанец и русской встали. Она подошла к ним и с замешательством сказала несколько слов по-русски. Испанец, полагая себя лишним, оставил ее и возвратился в залу. Важная княгиня Г. проводила Вольскую глазами и в полголоса сказала своему соседу: - Это ни на что не похоже. - Она ужасно ветрена,- отвечал он. - Ветрена? этого мало. Она ведет себя непростительно. Она может не уважать себя сколько ей угодно, но свет еще не заслуживает от нее такого пренебрежения. Минский мог бы ей это заметить. - Il n'en fera rien; trop heureux de pouvoir la compromettre. Между тем, я бьюсь об заклад, что разговор их самый невинный. - Я в том уверена.... Давно ли вы стали так добродушны? - Признаюсь: я принимаю участие в судьбе этой молодой женщины. В ней много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее погубят. - Страсти! какое громкое слово! что такое страсти? Не воображаете ли вы, что у ней пылкое сердце, романическая голова? Просто она дурно воспитана.... Что это за литография? портрет Гуссейн-паши? покажите мне его. Гости разъезжались; ни одной дамы не оставалось уже в гостиной. Лишь хозяйка с явным неудовольствием стояла у стола, за которым два дипломата доигрывали последнюю игру в экарте. Вольская вдруг заметила зорю и поспешно оставила балкон, где она около трех часов сряду находилась наедине с Минским. Хозяйка простилась с нею холодно, а Минского с намерением не удостоила взгляда. У подъезда несколько гостей ожидали своих экипажей. Минской посадил Вольскую в ее карету. "Кажется, твоя очередь", сказал ему молодой офицер. - "Вовсе нет, отвечал он: она занята; я просто ее наперсник или что вам угодно. Но я люблю ее от души - она уморительно смешна". Зинаида Вольская лишилась матери на шестом году от рождения. Отец ее, человек деловой и рассеянный, отдал ее на руки француженки, нанял учителей всякого рода, и после уж об ней не заботился. 14-ти лет она была прекрасна и писала любовные записки своему танцмейстеру. Отец об этом узнал, отказал танцмейстеру и вывез ее в свет, полагая, что воспитание ее кончено. Появление Зинаиды наделало большо<го> шуму. Вольский, богатый молодой человек, привыкший подчинять свои чувства мнению других, влюбился в нее без памяти, потому что Г**<осударь> встретив ее на Англинской набережной, целый час с нею разговаривал. Он стал свататься. Отец обрадовался случаю сбыть с рук модную невесту. Зинаида горела нетерпением быть замужем, чтоб видеть у себя весь город. К тому же Вольской ей не был противен, и таким образом участь ее была решена. Ее искренность, неожиданные проказы, детское легкомыслие производили с начала приятное впечатление, и даже свет был благодарен той, которая поминутно прерывала важное однообразие аристократического круга. Смеялись ее шалостям, повторяли ее странные выходки. Но годы шли, а душе Зинаиды вс° еще было 14 лет. Стали роптать. Нашли, что Вольская не имеет никакого чувства приличия, свойственного ее полу. Женщины стали от нее удаляться, а мужчины приблизились. Зинаида подумала, что она не в проигрыше, и утешилась. Молва стала приписывать ей любовников. Злословие даже без доказательств оставляет почти вечные следы. В светском уложении правдоподобие равняется правде, а быть предметом клеветы - унижает нас в собственном мнении. Вольская, в слезах негодования, решилась возмутиться противу власти несправедливого света. Случай скоро представился. Между молодыми людьми, ее окружающими, Зинаида отличила [Минского]. Повидимому, некоторое сходство в характерах и обстоятельствах жизни должно было их сблизить. В первой молодости Минский порочным своим поведением заслужил также порицание света, который наказал его клеветою. Минский оставил его, притворясь равнодушным. Страсти на время заглушили в его сердце угрызения самолюбия; но усмиренный опытами, явился он вновь на сцену общества и принес ему - уже не пылкость неосторожной своей юности, но снисходительность и благопристойность эгоизма. Он не любил света, но не презирал, ибо знал необходимость его одобрения. Со всем тем, уважая вообще, он не щадил его в особенности, и каждого члена его готов был принести в жертву своему злопамятному самолюбию. Вольская нравилась ему за то, что она осмеливалась явно презирать ему ненавистные условия. Он подстрекал ее ободрением и советами, сделался ее наперсником и вскоре стал ей необходим. Б** несколько времени занимал ее воображение. "Он слишком для вас ничтожен", сказал ей Минский. "Весь ум его почерпнут из Liaisons dangereuses, так же как весь его гений выкраден из Жомини. Узнав его короче, вы будете презирать его тяжелую безнравственность, как военные люди презирают его пошлые рассуждения". "Мне хотелось бы влюбиться в P.", сказала ему Зинаида. "Какой вздор!" отвечал он. "Охота вам связываться с человеком, который красит волоса и каждые 5 минут повторяет с упоением: Quand j'йtais а Florence.... Говорят, его несносная жена влюблена в него; оставьте их в покое: они созданы друг для друга". - А барон W.? - Это девочка в мундире; что в нем - но знаете ли что? влюбитесь в Л. Он займет ваше воображение: он так же необыкновенно умен, как необыкновенно дурен; et puis c'est un homme а grands sentiments, он будет ревнив и страстен, он будет вас мучить и смешить, чего вам более? Однако ж Вольская его не послушалась. Минский угадывал ее сердце; самолюбие его было тронуто; не полагая чтоб легкомыслие могло быть соединено с сильными страстями, он предвидел связи безо всяких важных последствий, лишнюю женщину в списке ветреных своих любовниц, и хладнокровно обдумывал свою победу. Вероятно, если б он мог вообразить бури его ожидающие, то отказался б от своего торжества, ибо светский человек легко жертвует своими наслаждениями и даже тщеславием лени и благоприличию. Минский лежал еще в постеле, когда подали ему письмо. Он распечатал его зевая; пожал плечами, развернув два листа, вдоль и поперек исписанные самым мелким женским почерком. Письмо начиналось таким образом: "Не умела тебе высказать вс°, что имею на сердце; в твоем присутствии я не нахожу мыслей, которые теперь так живо меня преследуют. Твои софизмы не убеждают моих подозрений, но заставляют меня молчать; это доказывает твое всегдашнее превосходство надо мною - но не довольно для счастия, для спокойствия моего сердца"... Вольская упрекала его в холодности, недоверчивости и проч., жаловалась, умоляла, сама не зная о чем; рассыпалась в нежных, ласковых уверениях - и назначала ему вечером свидание в своей ложе. Минский отвечал ей в двух словах, извиняясь скучными необходимыми делами и обещаясь быть непременно в театре. Вы так откровенны и снисходительны, сказ.<ал> Исп.<анец>, что осмелюсь просить вас разрешить мне одну задачу - я скитался по всему свету, представлялся во всех Евр.<опейских> дворах, везде посещал высшее общество, но нигде не чувствовал себя так связанным, так неловким как в проклятом вашем Аристокр.<атическом> кругу - Всякой раз когда я вхожу в залу Княгини В. - и вижу эти немые, неподвижные мумии, напоминающие мне Египетские кладбища, какой-то холод меня пронимает. Меж ими нет ни одной моральной Власти, ни одно имя не натвержено мне Славою - перед чем же я робею - Перед недоброжелательством, отв.<ечал> Русский, это черта нашего нрава - В народе выражается она насмешливостию - в высшем кругу невниманием и холодностию. (О мужчинах нечего и говорить). Наши дамы к тому же очень поверхностно образованы, и ничто Евр.<опейское> не занимает их мыслей - Политика и литература для них не существует - Остроумие давно в опале как признак легкомыслия - О чем же станут они говорить? о самих себе? нет - они слишком хорошо воспитаны. Остается им разговор какой-то домашний, мелочной, частный, понятный только для немногих - для избранных - И человек не принадлеж<ащий> к это<му> малому стаду принят как чужой - и не только иностранец но и свой. Извините мне мои вопросы, ск<азал> Исп<анец> - но вряд ли мне найти в другой раз удовлетворительных ответов и я спешу вами пользоваться - Вы упомянули о вашей Арис<тократии>; что такое русск.<ая> Арист<ократия> - Занимаясь Вашими законами - я вижу что наследственной Арист<ократии> основанной на неделимости имений у Вас не существует - Кажется между вашим дворянств<ом> существует гражданское равенство - и доступ к оному ничем не ограничен - На чем же основывается ваша т.<ак> на<зываемая> Ари<стократия> - разве только на одной древности родов - Русск<ий> засмеялся - [Вы ошибаетесь] отвечал он - древнее русское [дворянство,] в следствии причин вами упомянутых, упало в неизвестность и составило род третьего состояния. Наша благо<род>ная чернь, к которой и я принадлежу, считает своими родоначальниками Рюрика и Мономаха - Я скажу на пример, продолжал русск<ий> [с] видом самодовольного небрежения, корень дворянства моего теряется в отдаленной древности, имена предков моих на всех страницах Ист.<ории> нашей. Но если <бы> я подумал назвать себя Аристократом> то вероятно насмешил бы многих - Но настоящая Аристокр<атия> наша с трудом может назвать и своего деда - Древн<ие> роды их восходят до Петра и Елисаветы. Денщики, Певчие, Хохлы - вот их родоначальники - Говорю не в укор: достоинство, всегда достоинство - и Государств<енная> польза требует его возвышения - Смешно только видеть в ничтожных внуках пир<ожников> ден<щиков> певч<их> и дьячков, спесь герцога Monmoren <су>, первого Христианского Барона, [и] Клермон-Тонн<ера> - Мы так положительны что стоим на коленах пред настоящим случаем, успехом и <....> но очарование древн<остью> благодарность к прошедш<ему> и уважение <к> нравственным дост<оинствам> для нас не существует. Карамзин недавно рассказал нам нашу Историю. Но едва ли мы вслушались - Мы гордимся не славою предк<ов>, но чином какого нибудь дяди, или балами двоюродной сестры - [Заметьте] что неуважение к предкам есть первый признак дикости <и> безнравственности - <ДУБРОВСКИЙ> ТОМ ПЕРВЫЙ. ГЛАВА 1. Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный русской барин, Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение. Соседи рады были угождать малейшим его прихотям; губернские чиновники трепетали при его имени; Кирила Петрович принимал знаки подобострастия как надлежащую дань; дом его всегда был полон гостями, готовыми тешить его барскую праздность, разделяя шумные, а иногда и буйные его увеселения. Никто не дерзал отказываться от его приглашения, или в известные дни не являться с должным почтением в село Покровское. В домашнем быту Кирила Петрович выказывал все пороки человека необразованного. Избалованный всем, что только окружало его, он привык давать полную волю всем порывам пылкого своего нрава и всем затеям довольно ограниченного ума. Не смотря на необыкновенную силу физических способностей, [он] раза два в неделю страдал от обжорства и каждый вечер бывал навеселе. [В одном из флигелей его дома жили 16 горничных, занимаясь рукоделиями, свойственными их полу. Окны во флигеле были загорожены деревянною решеткою; двери запирались замками, от коих ключи хранились у Кирила Петровича. Молодые затворницы, в положеные часы, сходили в сад и прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирила Петрович выдавал некоторых из них за муж и новые поступали на их место.] С крестьянами и дворовыми обходился он строго и своенравно; [не смотря на то, они были ему преданы: они тщеславились богатством и славою своего господина и в свою очередь позволяли себе многое в отношении к их соседам, надеясь на его сильное покровительство.] Всегдашние занятия Троекурова состояли в разъездах около пространных его владений, в продолжительных пирах, и в проказах, ежедневно при том изобретаемых и жертвою коих бывал обыкновенно какой-нибудь новый знакомец; хотя и старинные приятели не всегда их избегали за исключением одного Андрея Гавриловича Дубровского. Сей Дубровский, отставной поручик гвардии, был ему ближайшим соседом и владел семидесятью душами. Троекуров, надменный в сношениях с людьми самого высшего звания, уважал Дубровского, не смотря на его смиренное состояние. Некогда были они товарищами по службе и Троекуров знал по опыту нетерпеливость и решительность его характера. Обстоятельства разлучил <и> их надолго. Дубровский с расстроенным состоянием принужден был выдти в отставку и поселиться в остальной своей деревне. Кирила Петрович, узнав о том, предлагал ему свое покровительство, но Дубровский благодарил его и остался беден и независим. Спустя несколько лет Троекуров, отставной генерал-аншеф, приехал в свое поместие, они свидились и обрадовались друг другу. С тех пор они каждый день бывали вместе, и Кирила Петрович, отроду не удостоивавший никого своим посещением, заезжал запросто в домишка своего старого товарища. [Будучи ровесниками, рожденные в одном сословии, воспитанные одинаково, они сходствовали отчасти и в характерах и в наклонностях.] В некоторых отношениях [и] судьба их была одинакова: оба женились по любви, оба скоро овдовели, у обоих оставалось по ребенку. - Сын Дубровского воспитывался в Петербурге, дочь Кирила Петровича росла в глазах родителя, и Троекуров часто говаривал Дубровскому: "Слушай, брат, Андрей Гаврилович: коли в твоем Володьке будет путь, так отдам за него Машу; даром что он гол как сокол". Андрей Гаврилович качал головой и отвечал обыкновенно: "Нет, Кирила Петрович: мой Володька не жених Марии Кириловне. Бедному дворянину, каков он, лучше жениться на бедной дворяночке, да быть главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки". Все завидовали согласию, царствующему между надменным Троекуровым и бедным его соседом и удивлялись смелости сего последнего, когда он за столом у Кирила Петровича прямо высказывал свое мнение, не заботясь о том, противуречило ли оно мнениям хозяина. Некоторые пытались было ему подражать и выдти из пределов должного повиновения, но Кирила Петрович так их пугнул, что навсегда отбил у них охоту к таковым покушениям, и Дубровский один остался вне общего закона. Нечаянный случай все расстроил и переменил. Раз в начале осени, Кирила Петрович собирался в отъезжее поле. Накануне был отдан приказ псарям и стремянным быть готовыми к пяти часам утра. Палатка и кухня отправлены были вперед на место, где Кирила Петрович должен был обедать. Хозяин и гости пошли на псарный двор, где более пяти сот гончих и борзых жили в довольстве и тепле, прославляя щедрость Кирила Петровича на своем собачьем языке. Тут же находился и лазарет для больных собак, под присмотром штаб-лекаря Тимошки, и отделение, где благородные суки ощенялись и кормили своих щенят. Кирила Петрович гордился сим прекрасным заведением, и никогда не упускал случая похвастаться оным перед своими гостями, из коих каждый осмотривал его по крайней мере уже в двадцатый раз. Он расхаживал по псарне, окруженный своими гостями и сопровождаемый Тимошкой и главными псарями; останавливался пред некоторыми канурами, то расспрашивая о здоровии больных, то делая замечания более или менее строгие и справедливые - то подзывая к себе знакомых собак и ласково с ними разговаривая. Гости почитали обязанностию восхищаться псарнею Кирила Петровича. Один Дубровский молчал и хмурился. Он был горячий охотник. Его состояние позволяло ему держать только двух гончих и одну свору борз <ых>; он не мог удержаться от некоторой зависти при виде сего великолепного заведения. "Что же ты хмуришься, брат", спросил его Кирила Петрович, "или псарня моя тебе не нравится?" "Нет", отвечал он сурово, "псарня чудная, вряд людям вашим житье такое ж, как вашим собакам". Один из псарей обиделся. "Мы на свое житье", сказал он, "благодаря бога и барина, не жалуемся - а что правда - то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю канурку. - Ему было б и сытнее и теплее". Кирила Петрович громко засмеялся при дерзком замечании своего холопа, а гости во след за ним захохотали, хотя и чувствовали, что шутка псаря могла отнестися и к ним. Дубровский побледнел, и не сказал ни слова. В сие время поднесли в лукошке Кирилу Петровичу новорожденных щенят - он занялся ими, выбрал себе двух, проч их велел утопить. Между тем Андрей Гаврилович скрылся, и никто того не заметил. Возвратясь с гостями со пс<арного> двора, Кирила Петрович сел ужинать и тогда только не видя Дубровского хватился о нем. Люди отвечали, что Андрей Гаврилович уехал домой. Троекуров велел тотчас его догнать и воротить непременно. От роду не выезжал он на охоту без Дубровского, опытного и тонкого ценителя псовых достоинств и безошибочного решителя все<воз>можных охотничьих споров. Слуга, поскакавший за ним, воротился, как еще сидели за столом, и доложил своему господину, что дескать Андрей Гаврилович не послушался и не хотел воротиться. Кирила Петрович, по обыкновению своему разгоряченный наливками, осердился и вторично послал того же слугу сказать Андрею Гавриловичу, что если он тотчас же не приедет ночевать в Покровское, то он, Троекуров, с ним навеки рассорится. Слуга снова поскакал, Кирила Петрович, встал изо стола, отпустил гостей и отправился спать. На другой день первый вопрос его был: здесь ли Андрей Гаврилович? Вместо ответа ему подали письмо, сложенное треугольником; Кирила Петрович приказал своему писарю читать его вслух - и услышал следующее: Государь мой примилостивый, Я до тех пор не намерен ехать в Покровское, пока не вышлете Вы мне псаря Парамошку с повинною; а будет моя воля наказать его или помиловать, а я терпеть шутки от Ваших холопьев не намерен, да и от Вас их не стерплю - потому что я не шут, а старинный дворянин. - За сим остаюсь покорным ко услугам Андрей Дубровский. По нынешним понятиям об этикете письмо сие был<о> бы весьма неприличным, но оно рассердило Кирила Петровича не странным слогом и расположением, но только своею сущностью: "Как", загремел Троекуров, вскочив с постели босой, "высылать к ему моих людей с повинной, он волен их миловать, наказывать! - да что он в самом деле задумал; да знает ли он с кем связывается? Вот я ж его... Наплачется он у меня, узнает, каково идти на Троекурова!" Кирила Петрович оделся, и выехал на охоту, с обыкновенной своею пышностию, - но охота не удалась. Во весь день видели одного только зайца, и того протравили. Обед в поле под палаткою также не удался, или по крайней <мере> был не по вкусу Кирила Петровича, который прибил повара, разбранил гостей и на возвратном пути со всею своей охотою нарочно поехал полями Дубровского. Прошло несколько дней, и вражда между двумя соседами не унималась. Андрей Гаврилович не возвращался в Покровское - Кирила Петрович без него скучал, и досада его громко изливалась в самых оскорбительных выражениях, которые благодаря усердию тамошних дворян, доходили до Дубровского исправленные и дополненные. Новое обстоятельство уничтожило и последнюю надежду на примирение. Дубровский объезжал однажды малое свое владение; приближаясь к березовой роще, услышал он удары топора, и через минуту треск повалившегося дерева. Он поспешил в рощу и наехал на Покровских мужиков, спокойно ворующих у него лес. Увидя его, они бросились было бежать. Дубровский со своим кучером поймал из них двоих и привел их связанных к себе на двор. Три неприятельские лошади достались тут же в добычу победителю. Дубровский был отменно сердит, прежде сего никогда люди Троекурова, известные разбойники, не осмеливались шалить в пределах его владений, зная приятельскую связь его с их господином. Дубровский видел, что теперь пользовались они происшедшим разрывом - и решился, вопреки всем понятиям о праве войны, проучить своих пленников прутьями, коими запаслись они в его же роще, а лошадей отдать в работу, приписав к барскому скоту. Слух о сем происшестви<и> в тот же день дошел до Кирила Петровича. Он вышел из себя и в первую минуту гнева хотел было со всеми своими дворовыми учинить нападение на Кистеневку (так называлась деревня его соседа), разорить ее до-тла, и осадить самого помещика в его усадьбе. Таковые подвиги были ему не в диковину. Но мысли его вскоре приняли другое направление. Расхаживая тяжелыми шагами взад и вперед по зале, он взглянул нечаянно в окно и увидел у ворот остановившуюся тройку - маленький человек в кожаном картузе и фризовой шинеле вышел из телеги и пошел во флигель к приказчику; Троекуров узнал заседателя Шабашкина, и велел его позвать. Через минуту Шабашкин уже стоял перед Кирилом Петровичем, отвешивая поклон за поклоном, и с благоговением ожидая его приказаний. - Здорово, как бишь тебя зовут, - сказал ему Троекуров, - зачем пожаловал? - Я ехал в город, в<аше> пр<евосходительство>, - отвечал Шабашкин - и зашел к Ивану Демьянову узнать, не будет ли какого приказания от в<ашего> пр<евосходительства>. - Очень кстати заехал, как бишь тебя зовут; мне до тебя нужда. Выпей водки, да выслушай. Таковой ласковый прием приятно изумил заседателя. - Он отказался от водки [и] стал слушать Кирила Петровича со всевозможным вниманием. - У меня сосед есть, - сказал Троекуров, - мелкопоместный грубиян; я хочу взять у него имение - как ты про то думаешь? - В<аше> пр<евосходительство>, коли есть какие-нибудь документы, или... - Врешь братец, какие тебе документы. На то указы. В том-то и сила, чтобы безо всякого права отнять имение. Постой однако ж. Это имение принадлежало некогда нам, было куплено у какого-то Спицына, и продано потом отцу Дубровского. Нельзя ли к этому придраться. - Мудрено, в<аше> в<ысокопревосходительство>, вероятно сия продажа совершена законным порядком. - Подумай, братец, поищи хорошенько. - Если бы, например, в<аше> пр<евосходительство> могли как<им> ни есть образом достать от в<ашего> соседа запись или куп<чую>, в силу которой владеет он своим имением, то конечно... - Понимаю, да вот беда - у него все бумаги сгорели во время пожара. - Как, в<аше> пр<евосходительство>, бумаги его сгорели! чего ж вам лучше? - в таком случае извольте действовать по законам, и без всякого сомнения получите ваше совершенное удовольствие. - Ты думаешь? Ну, смотри же. Я полагаюсь на твое усердие, а в благодарности моей можешь быть уверен. Шабашкин поклонился почти до земли, вышел вон, с того же дни стал хлопотать по замышленному делу, и благодаря его проворству, ровно через две недели, Дубровский получил из города приглашение доставить немедленно надлежащие объяснения насчет его владения сельцом Кистеневкою. Андрей Гаврилович, изумленный неожиданным запросом, в тот же день написал в ответ довольно грубое отношение, в коем объявлял он, что сельцо Кистеневка досталось ему по смерти покойного его родителя, что он владеет им по праву наследства, что Троекурову до него дела никакого нет, и что всякое постороннее притязание на сию его собственность есть ябеда и мошенничество. Письмо сие произвело весьма приятное впечатление в душе заседателя Шабашкина. Он увидел, во 1) что Дубровский мало знает толку в делах, во 2) что человека столь горячего и неосмотрительного не трудно будет поставить в самое невыгодное положение. Андрей Гаврилович, рассмотрев хладнокровно [запросы] заседателя, увидел необходимость отвечать обстоятельнее. Он написал довольно дельную бумагу, но впоследствии времени оказавшуюся недостаточной. Дело стало тянуться. Уверенный в своей правоте Андрей Гаврилович мало о нем беспокоился, не имел ни охоты, ни возможности сыпать около себя деньги, и хоть он, бывало, всегда первый трунил над продажной совестью чернильного племени, но мысль соделаться жертвой ябеды не приходила ему в голову. С своей стороны Троекуров столь же мало заботился о выигрыше им затеянного дела - Шабашкин за него хлопотал, действуя от его имени, стращая и подкупая судей и толкуя вкрив и впрям всевозможные указы. Как бы то ни было, 18... года, февр<аля> 9 дня, Дубровский получил через городовую полицию приглашение явиться к ** земскому судьи для выслушания решения оного по делу спорного имения между им, пор<учиком> Дубровским, и <генерал-аншефом> Троекуровым, и для подписки своего удовольствия или неудовольствия. В тот же день Дубровский отправился в город; на дороге обогнал его Троекуров. Они гордо взглянули друг на друга, и Дубровский заметил злобную улыбку на лице своего противника. ГЛАВА II. Приехав в город Андрей Гаврилович остановился у знакомого купца, ночевал у него и на другой день утром явился в присутствие уездного суда. Никто не обратил на него внимания. Вслед за ним приехал и Кирила Петрович. Писаря встали и заложили перья за ухо. Члены встретили его с изъявлениями глубокого подобострастия, придвинули ему кресла из уважения к его чину, летам и дородности; он сел при открыт<ых> дверях, - Андрей Гаврилович стоя прислонился к стенке - настала глубокая тишина, и секретарь звонким голосом стал читать определение суда. Мы помещаем его вполне, полагая, что всякому приятно будет увидать один из способов, коими на Руси можем мы лишиться имения, на владение коим имеем неоспоримое право. 18... года октября 27 дня ** уездный суд рассматривал дело о неправильном владении гв.<ардии> пор.<учиком> Ан<дреем> Гавр.<иловым> с<ыном> Дубр<овским> имением, принадлежащим генерал-анш<ефу> <Кирилу Петрову сыну> Троек<урову>, состоящим <** губернии в сельце Кистеневке>, мужеска <пола**> душами, да земли с лугами и угодьями <**> десятин. Из коего дела видно: означенный ген.<ерал>- ан.<шеф> <Троекуров> прошлого 18<...> года июня 9 дня взошел в сей суд с прошением в .том, что покойный его отец [коллежский асессор] и кавалер Петр Еф.<имов> сын <Троекуров> в 17<...>м году августа 14 дня, служивший в то время в <**> наместническом правлении провинциальным секретарем, купил из дворян у канцеляриста Фадея Егорова сына Спицына имение, состоящее <**> округи в помянутом сельце Кист<еневке> (которое селение тогда по <**> ревизии называлось <Кистеневскими> выселками), всего значущихся по 4-й ревизии мужеска пола <**> душ со всем их крестьянским имуществом, усадьбою, с пашенною и непашенною землею, лесами, сенными покосы, рыбными ловли по речке, называемой <Кистеневке>, и со всеми принадлежащими к оному имению угодьями и господским деревянным домом, и словом вс° без остатка, что ему после отца его, из дворян урядника Егора Терентьева сына Спицына по наследству досталось и во владении его было, не оставляя из людей ни единыя души, а из земли ни единого четверика, ценою за 2 500 р., на что и купчая в тот же день в <**> палате суда и расправы совершена, и отец его тогда же августа в 26-й день <**> земским судом введен был во владение и учинен за него отказ. - А наконец 17<...> года сентября 6-го дня отец его волей божиею помер, а между тем он проситель генерал-аншеф Троекуров> с 17<...> года почти с малолетства находился в военной службе и по большой части был в походах за границами, почему он и не мог иметь сведения, как о смерти отца его, равно и об оставшемся после его имении. Ныне же по выходе совсем из той службы в отставку и по возвращении в имения отца его, состоящие <**> и <**> губерниях <**>, <**> и <**> уездах, в раз ных селениях, всего до 3 000 душ, находит, что из числа таковых имений вышеписанными <**> душами (коих по нынешней <**> ревизии значится в том сельце всего <**> душ) с землею и со всеми угодьями владеет без всяких укреплений вышеписанный <гвардии> поруч<ик> Ан<дрей> Д<убровский>, почему, представляя при оном прошении ту подлинную купчию, данную отцу его продавцом Спицыным, просит, отобрав помянутое имение из неправильного владения <Дубровского>, отдать по принадлежности в полное его, Троек<урова>, распоряжение. А за несправедливое оного присвоение, с коего он пользовался получаемыми доходами, по учинении об оных надлежащего дознания, положить с него, <Ду6ровского>, следующее по законам взыскание и оным его, <Троекурова>, удовлетворить. По учинении ж <**> земским судом по сему прошению исследований открылось: что помянутый нынешний владелец спорного имения <гвардии поручик Дубровский> дал на месте дворянскому заседателю объяснение, что владеемое им ныне имение, состоящее в означенном сельце <Кистеневке>, <**> душ с землею и угодьями, досталось ему по наследству после смерти отца его, артиллерии подпоручика <Гаврила Евграфова сына Дубровского>, а ему дошедшее по покупке от отца сего просителя, прежде бывшего провинциального секретаря, а потом коллежского асессора Троекурова, по доверенности, данной от него в 17<...> году августа 30 дня, засвидетельствованной в <**> уездном суде, титулярному советнику Григорью Васильеву сына Соболеву, по которой должна быть от ёнего на имение сие отцу его купчая, потому что во оной именно сказано, что он, Тр<оекуров>, вс° доставшееся ему по купчей от канцеляриста Спицына имение, <**> душ с землею, продал отцу его <Ду6ровского>, и следующие по договору деньги, 3200 рублей, все сполна с отца его без возврата получил и просил оного довер<енного> Соболева выдать отцу его указную крепость. А между тем отцу его в той же доверенности по случаю заплаты всей суммы владеть тем покупным у него имением и распоряжаться впредь до совершения оной крепости, как настоящему владельцу, и ему, продавцу <Троекурову>, впредь и никому в то имение уже не вступаться. Но когда именно и в каком присутственном месте таковая купчая от поверенного Соболева дана его отцу, - ему, <Андрею Дубровскому>, неизвестно, ибо он в то время был в совершенном малолетстве, и после смерти его отца таковой крепости отыскать не мог, а полагает, что не сгорела ли с прочими бумагами и имением во время бывшего в 17<...> году в доме их пожара, о чем известно было и жителям того селения. А что оным имением со дня продажи <Троекуровым> или выдачи Соболеву доверенности, то есть с 17<...> года, а по смерти отца его с 17<...> года и поныне, они, <Дубровские>, бесспорно владели, в том свидетельствуется на окольных жителей - которые, всего 52 человека, на опрос под при сягою показали, что действительно, как они могут запомнить, означенным спорным имением начали владеть помянутые г.г. <Дубровские> назад сему лет с 70 без всякого от кого-либо спора, но по какому именно акту или крепости, им неизвестно. - Упомянутый же по сему делу прежний покупчик сего имения, бывший провинциальный секретарь Петр Трое<куров>, владел ли сим имением, они не запомнят. Дом же г.г. <Дубровских> назад сему лет 30-ть от случившегося в их селении в ночное время <пожара> сгорел, причем сторонние люди допускали, что доходу означенное спорное имение может приносить, полагая с того времени в сложности, ежегодно не менее как до 2000 р. Напротив же сего <генерал-аншеф Кирила Петров сын Троекуров> 3-го генваря сего года взошел в сей суд с прошением, что хотя помянутый <гвардии поручик Андрей Дубровский> и представил при учиненном следствии к делу сему выданную покойным его отцом <Гаврилом Дубровским> титулярному советнику Соболеву доверенность на запроданное ему имение, но по оной не только подлинной купчей, но даже и на совершение когда-либо оной никаких ясных доказательств по силе генерального регламента 19 главы и указа 1752 года ноября 29 дня не представил. Следовательно, самая доверенность ныне, за смертию самого дателя оной, отца его, по указу 1818 года маия... дня, совершенно уничтожается. - А сверх сего - велено спорные имения отдавать во владения - крепостные по крепостям, а не крепостные по розыску. На каковое имение, принадлежащее отцу его, представлен уже от него в доказательство крепостной акт, по которому и следует, на основании означенных узаконений, из неправильного владения помянутого <Ду6ровского> отобрав, отдать ему по праву наследства. А как означенные помещики, имея во владении не принадлежащего им имения и без всякого укрепления, и пользовались с оного неправильно и им не принадлежащими доходами, то по исчислении, сколько таковых будет причитаться по силе <..... взыскать с помещика <Ду6ровского> и его, <Троекурова>, оными удовлетворить. - По рассмотрении какового дела и учиненной из оного и из законов выписки в <**> уездном суде ОПРЕДЕЛЕНО: Как из дела сего видно, что <генерал-аншеф Кирила Петров сын Троекуров> на означенное спорное имение, находящееся ныне во владении у <гвардии поручика Андрея Гаврилова сына Дубровского, состоящее в сельце <Кистеневке>, по нынешней <...> ревизии всего мужеска пола <**> душ, с землею и угодьями, представил подлинную купчию на продажу оного покойному отцу его, провинциальному секретарю, который потом был коллежским асессором, в 17<...> году из дворян канцеляристом Фадеем Спицыным, и что сверх сего сей покупщик, <Троекуров>, как из учиненной на той купчей надписи видно, был в том же году <**> земским судом введен во владение, которое имение уже и за него отказано, и хотя напротив сего со стороны <гвардии поручика Андрея Дубровского и представлена <доверенность>, данная тем умершим покупщиком <Троекуровым> титулярному советнику Соболеву для совершения купчей на имя отца его, <Ду6ровского>, но по таковым сделкам не только утверждать крепостные недвижимые имения, но даже и временно владеть по указу <.....> воспрещено, к тому ж и самая доверенность смертию дателя оной совершенно уничтожается. - Но чтоб сверх сего действительно была по оной доверенности совершена где и когда на означенное спорное имение <купчая>, со стороны <Ду6ровского> никаких ясных доказательств к делу с начала производства, то есть с 18<...> года, и по сие время не представлено. А потому сей суд и полагает: означенное имение, <**> душ, с землею и угодьями, в каком ныне положении тое окажется, утвердить по представленной на оное купчей за генерал-аншефа Троекурова о удалении от распоряжения оным <гвардии поручика Дубровского> и о надлежащем вводе во владение за него, г. <Троекурова>, и об отказе за него, как дошедшего ему по наследству, предписать <**> земскому суду. - А хотя сверх сего <генерал-аншеф Троекуров> и просит о взыскании с <гвардии поручика Дубровского> за неправое владение наследственным его имением воспользовавшихся с оного доходов. - Но как оное имение, по показанию старожилых людей, было у г.г. <Дубровских> несколько лет в бесспорном владении, и из дела сего не видно, чтоб со стороны г. <Троекурова> были какие- либо до сего времени прошении о таковом неправильном владении <Дубровскими> оного имения, к тому по уложению велено, ежели кто чужую землю засеет или усадьбу загородит, и на того о неправильном завладении станут бити челом, и про то сыщется допрямо, тогда правому отдавать тую землю и с посеянным хлебом, и городьбою, и строением, а посему <генерал-аншефу Троекурову> в изъявленном на <гвардии поручика Дубровского иске отказать, ибо принадлежащее ему имение возвращается в его владение, не изъемля из оного ничего. А что при вводе за него оказаться может вс° без остатка, предоставя между тем <генерал-аншефу Троекурову>, буде он имеет о таковой своей претензии какие-либо ясные и законные доказательствы, может просить где следует особо. - Каковое решение напред объявить как истцу, равно и ответчику, на законном основании, апелляционным порядком, коих и вызвать в сей суд для выслушания сего решения и подписки удовольствия или неудовольствия чрез полицию. Каковое решение подписали все присутствующие того суда -. Секретарь умолкнул, заседатель встал и с низким поклоном обратился к Троекурову, приглашая его подписать предлагаемую бумагу, и торжествующий Троекуров, взяв от него перо, подписал под решением суда совершенное свое удовольствие. Очередь была за Дубровским. Секретарь поднес ему бумагу. Но Дубровский стал неподвижен, потупя голову. Секретарь повторил ему свое приглашение подписать свое полное и совершенное удовольствие или явное неудовольствие, если паче чаяния чувствует по совести, что дело его есть правое, и намерен в положеное законами время просить по апеллации куда следует. Дубровский молчал... Вдруг он поднял голову, глаза его засверкали, он топнул ногою, оттолкнул секретаря с такою силою, что тот упал, и схватив чернильницу, пустил ею в заседателя. Все пришли в ужас. "Как! не почитать церковь божию! прочь, хамово племя!" Потом, обратясь к Кирилу Петровичу: "Слыхано дело, в<аше> пре<восходительство>, - продолжал он, - псари вводят собак в божию церковь! собаки бегают по церкви. Я вас ужо проучу..." Сторожа сбежались на шум, и насилу им овладели. Его вывели и усадили в сани. Троекуров вышел вслед за ним, сопровождаемый всем судом. Внезапное сумасшествие Дубровского сильно подействовало на его воображение и отравило его торжество. Судии, надеявшиеся на его благодарность, не удостоились получить от него ни единого приветливого слова. Он в тот же день отправился в Покровское. Дубровский между тем лежал в постеле; уездный лекарь, по счастию не совершенный невежда, успел пустить ему кровь, приставить пиявки и шпанские мухи. К вечеру ему стало легче, больной пришел в память. На другой день повезли его в Кистеневку, почти уже ему не принадлежащую. ГЛАВА III. Прошло несколько времени, а здоровье бедного Дубровского вс° еще было плохо; правда припадки сумасшествия уже не возобновлялись, но силы его приметно ослабевали. Он забывал свои прежние занятия, редко выходил из своей комнаты, и задумывался по целым суткам. Егоровна, добрая старуха, некогда ходившая за его сыном, теперь сделалась и его нянькою. Она смотрела за ним как за ребенком, напоминала ему о времени пищи и сна, кормила его, укладывала спать. Андрей Гаврилович тихо повиновался ей, и кроме ее не имел ни с кем сношения. Он был не <в> состоянии думать о своих делах, хозяйственных распоряжениях, и Егоровна увидела необходимость уведомить обо всем молодого Дубровского, служившего в одном из гвардей<ских> пех<отных> полков и находящегося в то время в Петербурге. Итак, отодрав лист от расходной книги, она продиктовала повару Харитону, единственному кистеневскому грамотею, письмо, которое в тот же день и отослала в город на почту. Но пора читателя познакомить с настоящим героем нашей повести. Владимир Дубровский воспитывался в Кадетском корпусе и выпущен был корнетом в гвардию; отец не щадил ничего для приличного его содержания и молодой человек получал из дому более нежели должен был ожидать. Будучи расточителен и честолюбив, он позволял себе роскошные прихоти; играл в карты и входил в долги, не заботясь о будущем, и предвидя себе рано или поздно богатую невесту, мечту бедной молодости. Однажды вечером, когда несколько офицеров сидели у него, развалившись по диванам и куря из его янтарей, Гриша, его камердинер, подал ему письмо, коего надпись и печать тотчас поразили молодого человека. Он поспешно его распечатал и прочел следующее: Государь ты наш, Владимир Андреевич, - я, твоя старая нянька, решилась тебе доложить о здоровьи папенькином! Он очень плох, иногда заговаривается, и весь день сидит как дитя глупое - а в животе и смерти бог волен. Приезжай ты к нам, соколик мой ясный мы тебе и лошадей вышлем на Песочное. Слышно, земский суд к нам едет отдать нас под начал Кирилу Петровичу Троекурову - потому что мы-дскать ихние, а мы искони Ваши, - и отроду того не слыхивали. - Ты бы мог живя в Петербурге доложить о том царю-батюшке, а он бы не дал нас в обиду. - Остаюсь твоя верная раба, нянька Орина Егоровна Бузырева. Посылаю мое матер<инское> благосл<овение> Грише, хорошо ли он тебе служит? - У нас дожди идут вот ужо друга неделя и пастух Родя помер около Миколина дня. Владимир Дубровский несколько раз сряду перечитал сии довольно бестолковые строки с необыкновенным волнением. Он лишился матери с малолетства и, почти не зная отца своего, был привезен в Петербург на 8-м году своего возраста - со всем тем он романически был к нему привязан, и тем .более любил семейственную жизнь, чем менее успел насладиться ее тихими радостями. Мысль потерять отца своего тягостно терзала его сердце, а положение бедного больного, которое угадывал он из письм<а> своей няни, ужасало его. Он воображал отца, оставленного в глухой деревне, на руках глупой старухи и дворни, угрожаемого каким-то бедствием и угасающего без помощи в мучениях телесных и душевных. Владимир упрекал себя в преступном небрежении. Долго не получа<л> он от отца писем и не подумал о нем осведомиться, полагая его в разъездах или хозяйственных заботах. Он решился к нему ехать и даже выдти в отставку, если болезненное состояние отца потребует его присутствия. Товарищи, заметя его беспокойство, ушли. Владимир, оставшись один, написал просьбу об отпуске - закурил трубку и погрузился в глубокие размышления. Тот же день стал он хлопотать об отпуске <и> [через 3 дня был уж на большой дороге.] Владимир Андреевич приближался к той станции, с которой должен он был своротить на Кистеневку. Сердце его исполнено было печальных предчувствий, он боялся уже не застать отца в живых, он воображал грустный образ жизни, ожидающий его в деревне, глушь, безлюдие, бедность и хлопоты по делам, в коих он не знал никакого толку. Приехав на станцию, он вошел к смотрителю и спросил вольных лошадей. Смотритель осведомился куда надобно было ему ехать, и объявил, что лошади, присланные из Кистеневки, ожидали его уже четвертые сутки. Вскоре явился к Владимиру Андреевичу старый кучер Антон, некогда водивший его по конюшне, и смотревший за его маленькой лошадкою. Антон прослезился, увидя его, поклонился ему до земи, сказал ему, что старый его барин еще жив, и побежал запрягать лошадей. Владимир Андреевич отказался от предлагаемого завтрака и спешил отправиться. Антон повез его проселочными дорогами - и между ими завязался разговор. - Скажи, пожалуйста, Антон, какое дело у отца <мо>его с Троекуровым? - А бог их ведает, бат<юшка> Владимир Андреевич... Барин, слышь, не поладил с Кирилом Петровичем, а тот и подал в суд - хотя по часту он сам себе судия. Не наше холопье дело разбирать барские воли, а ей-богу, напрасно батюшка ваш пошел на Кирила Петровича, плетью обуха не перешибешь. - Так видно этот Кирила Петрович у вас делает что хочет? - И вестимо, барин - заседателя, слышь, он и в грош не ставит, исправник у него на посылках. Господа съезжаются к нему на поклон, и то сказать, было бы корыто, а свиньи-то будут. - Правда ли, что отымает он у нас имение? - Ох, барин, слышали так и мы. На днях покровский пономарь сказал на крестинах у нашего старосты: полно вам гулять; вот ужо приберет вас к рукам Кирила Петрович. Микита кузнец и сказал ему: и полно, Савельич, не печаль кума, не мути гостей - Кирила Петрович сам по себе, а Андрей Гаврилович сам по себе - а все мы божии да государевы; да ведь на чужой рот пуговицы не нашьешь. - Стало быть, вы не желаете перейти во владение Троекурову? - Во владение Кирилу Петровичу! Господь упаси и избави - у него часом и своим плохо приходится, а достанутся чужие, так он с них не только шкурку, да и мясо- то отдерет. - Нет, дай бог долго здравствовать Андрею Гавриловичу, а коли уж бог его приберет, так не надо нам никого, кроме тебя, наш кормилец. Не выдавай ты нас, а мы уж за тебя станем. - При сих словах Антон размахнул кнутом, тряхнул вожжами, и лошади его побежали крупной рысью. Тронутый преданностию старого кучера, Дубровский замолчал - и предался сно<ва> размышлениям. Прошло более часа - вдруг Гриша пробудил его восклицанием: Вот Покровское! Дубровский поднял голову. Он ехал берегом широкого озера, из которого вытекала речка и вдали извива<лась> между холмами; на одном из них над густою зеленью рощи возвышалась зеленая кровля и бельведер огромного каменного дома, на другом пятиглавая церковь и старинная колокольня; около разбросаны были деревенские избы с их огородами и колодезями. Дубровский узнал сии места - он вспомнил, что на сем самом холму играл он с маленькой Машей Троекуровой, которая была двумя годами его моложе и тогда уже обещала быть красавицей. Он хотел об ней осведомиться у Антона, но какая-то застенчивость удержала его. Подъехав к господскому дому, он увидел белое платье, мелькающее между деревьями сада. В это время Антон ударил по лошадям и, повинуясь честолюбию, общему и деревенским кучерам как и извозчикам, пустился во весь дух через мост и мимо села. Выехав из деревни, поднялись они на гору, и Владимир увидел березовую рощу, и влево на открытом месте серенький домик с красной кровлею; сердце в нем забилось; перед собою видел он Кистеневку и бедный дом своего отца. Через 10 минут въехал он на барский двор. Он смотрел вокруг себя с волнением неописанным. 12 лет не видал он своей родины. Березки, которые при нем только что были посажены около забора, выросли и стали теперь высокими ветвистыми деревьями. Двор, некогда украшенный тремя правильными цветниками, меж коими шла широкая дорога, тщательно выметаемая, обращен был в некошаный луг, на котором паслась опутанная лошадь. Собаки было залаяли, но, узнав Антона, умолкли и замахали косматыми хвостами. Дворня высыпала из людских изоб и окружила молодого барина с шумными изъявлениями радости. Насилу мог он продраться сквозь их усердную толпу, и взбежал на ветхое крыльцо; в сенях встретила его Егоровна и с плачем обняла своего воспитанника. - Здорово, здорово, няня, - повторял он, прижимая к сердцу добрую старуху, - что батюшка, где он? каков он? В эту минуту в залу вошел, насилу передвигая ноги, старик высокого роста, бледный и худой, в халате и колп<ак>е. - Здравствуй, Володька! - сказал он слабым голосом, и Владимир с жаром обнял отца своего. Радость произвела в больном слишком сильное потрясение, он ослабел, ноги под ним подкосились, и он бы упал, если бы сын не поддержал его. - Зачем ты встал с постели, - говорила ему Егоровна, - на ногах не стоишь, а туда же норови<шь>, куда и люди. Старика отнесли в спальню. Он силился с ним разговаривать, но мысли мешались в его голове, и слова не имели никакой связи. Он замолчал и впал в усыпление. Владимир поражен был его состоянием. Он расположился в его спальне - и просил оставить его наедине с от<цом>. Домашние повиновались, и тогда все обратились к Грише, и повели в людскую, где и угостили его по-деревенскому, со всевозможным радушием, измучив его вопросами и приветствиями. ГЛАВА IV. Где стол был яств, там гроб стоит. Несколько дней спустя после своего приезда молодой Дубровский хотел заняться делами, но отец его был не в состоянии дать ему нужные объяснения - у Андрея Гавриловича не было поверенного. Разбирая его бумаги, нашел он только первое письмо заседателя и черновой ответ на оное - из того не мог он получить ясное понятие о тяжбе, и решился ожидать последствий, надеясь на правоту самого дела. Между тем здоровье Андрея Гавриловича час от часу становилось хуже. Владимир предвидел его скорое разрушение и не отходил от старика, впадшего в совершенное детство. Между тем положеный срок прошел, и апеллация не была подана. Кистеневка принадлежала Троекурову. Шабашкин явился к нему с поклонами и поздравлениями и просьбою назначить, когда угодно будет его в<ысокопревосходительству> вступить во владение новоприобретенным имением - самому или кому изволит он дать на то доверенность. Кирила Петрович смутился. От природы не был он корыстолюбив, желание мести завлекло его слишком далеко, совесть его роптала. Он знал, в каком состоянии находился его противник, старый товарищ его молодости - и победа не радовала его сердце. Он грозно взглянул на Шабашкина, ища к чему привязаться, чтоб его выбранить, но не нашед достаточного к тому предлога, сказал ему сердито: - Пошел вон, не до тебя. Шабашкин, видя, что он не в духе, поклонился и спешил удалиться. А Кирила Петрович, оставшись наедине, стал расхаживать взад и вперед, насвистывая: Гром победы раздавайся, что всегда означало в нем необыкновенное волнение мыслей. Наконец он велел запрячь себе беговые дрожки, оделся потеплее (это было уже в конце сентября) и, сам правя, выехал со двора. Вскоре завидел он домик Андрея Гавриловича, и проти<ву>положные чувства наполнили душу его. Удовлетворенное мщение и властолюбие заглушали до некоторой степени чувства более благородные, но последние наконец восторжествовали. Он решился помириться с старым своим соседом, уничтожить и следы ссоры, возвратив ему его достояние. Облегчив душу сим благим намерением, Кирила Петрович пустился рысью к усадьбе своего соседа - и въехал прямо на двор. В это время больной сидел в спальней у окна. Он узнал Кирила Петровича, и ужасное смятение изобразилось на лице его - багровый румянец заступил место обыкновенной бледности, глаза засверкали, он произносил невнятные звуки. Сын его, сидевший тут же за хозяйств<енными> книгами, поднял голову и поражен был его состоянием. Больной указывал пальцем на двор с видом ужаса и гнева. Он торопливо подбирал полы своего халата, собираясь встать с кресел, приподнялся - - и вдруг упал.- Сын бросился к нему, старик лежал без чувств и без дыхания - паралич его ударил. - Скорей, скорей в город за лекарем! - кричал Владимир. - Кирила Петрович спрашивает вас, - сказал вошедший слуга. Владимир бросил на него ужасный взгляд. - Скажи Кирилу Петровичу, чтоб он скорее убирался, пока я не велел его выгнать со двора - пошел. - Слуга радостно побежал исполнить приказание своего барина; Егоровна всплеснула руками. - Батюшка ты наш, - сказала она пискливым голосом, - погубишь ты свою головушку! Кирила Петрович съест нас. - Молчи, няня, - сказал с сердцем Владимир, - сейчас пошли Антона в город за лекарем. - Егоровна вышла. В передней никого не было - все люди сбежались на двор смотреть на Кирила Петровича. Она вышла на крыльцо - и услышала ответ слуги, доносящего от имени молодого барина. Кирила Петрович выслушал его сидя на дрожках. Лицо его стало мрачнее ночи, он с презрением улыбнулся, грозно взглянул на дворню и поехал шагом около двора. Он взглянул и в окошко, где за минуту перед сим сидел Андрей Гаврилович, но где уж его не было. Няня стояла крыльце, забыв о приказании барина. Дворня с шумом толковала о сем происшедствии. Вдруг Владимир явился между людьми и отрывисто сказал: - Не надобно лекаря, батюшка скончался. Сделалось смятение. Люди бросились в комнату старого барина. Он лежал в креслах, на которые перенес его Владимир; правая рука его висела до полу, голова опущена была на грудь - не было уж и признака жизни в сем теле еще не охладелом, но уже обезображенном кончиною. Егоровна взвыла - слуги окружили труп, оставленный на их попечение, - вымыли его, одели в мундир, сшитый еще в 1797 году, и положили на тот самый стол, за которым только лет они служили своему господину. ГЛАВА V. Похороны совершились на третий день. Тело бедного старика лежало на столе, покрытое саваном и окруженное свечами. Столовая полна была дворовых. Готовились к выносу. Владимир и трое слуг подняли гроб. Священник пошел вперед, дьячок сопровождал его, воспевая погребальные молитвы. Хозяин Кистеневки в последний раз перешел за порог своего дома. Гроб понесли рощею. Церковь находилась за нею. День был ясный и холодный. Осенние листья падали с дерев. При выходе из рощи, увидели кистеневскую деревянную церковь и кладбище, осененное старыми липами. Там покоилось тело Владимировой матери; там подле могилы ее накануне вырыта была свежая яма. Церковь полна была кистеневскими крестьянами, пришедшими отдать последнее поклонение господину своему. Мол<одой> Дубровский стал у клироса; он не плакал и не молился - но лицо его было страшно. Печальн<ый> обряд кончил<ся>. Владимир первый пошел прощаться с телом - за ним и все дворовые - принесли крышку и заколотили гроб. Бабы громко выли; мужики изредко утирали слезы кулаком. Владимир и тех же 3 слуг понесли его на кладбище - в сопровождении всей деревни. Гроб опустили в могилу - все присутствующие бросили в нее по горсти песку - яму засыпали, поклонились ей, и разошлись. Владимир поспешно удалился, всех опередил, и скрылся в Кистеневскую рощу. Егоровна от имени его пригласила попа и весь причет церковный на похоронный обед - объявив, что молодой барин не намерен на оном присутствовать - и таким образом отец Антон , попадья Федотовна и дьячок пешком отправились на барский двор, рассуждая с Егоровной о добродетелях покойника и о том, что, повидимому, ожидало его наследника. (Приезд Троекурова и прием ему оказанный были уже известны всему околодку, и тамошние политики предвещали важные оному последствия.) - Что будет - то будет, - сказала попадья, - а жаль, если не Владимир Андреевич будет нашим господином. Молодец, нечего сказать. - А кому же как не ему и быть у нас господином, - прервала Егоровна.- Напрасно Кирила Петрович и горячится. Не на робкого напал - мой соколик и сам за себя постоит - да и, бог даст, благодетели его не остав<я>т. Больно спесив Кирила Петрович! а небось поджал хвост, когда Гришка мой закричал ему: Вон, старый пес! - долой со двора! - Ахти, Егоровна, - сказал дьячок, - да как у Григорья-то язык повернулся, я скорее соглашусь, кажется, лаять на владыку, чем косо взглянуть на Кирила Петровича. Как увидишь его, страх и трепет и краплет пот , а спина-то сама так и гнется, так и гнется... - Суета сует, - сказал священник, - и Кирилу Петровичу отпоют вечную память, вс° как ныне и Андрею Гавриловичу, разве похороны будут побогаче, да гостей созовут побольше - а богу не вс° ли равно! - Ах, батька! и мы хотели зазвать весь околоток, да Владимир Андреевич не захотел. Небось у нас всего довольно, - есть чем угостить, да что прикажешь делать По крайней мере, коли нет людей, так уж хоть вас уподчую, дорогие гости наши. Сие ласковое обещание и надежда найти лакомый пир<ог> ускорили шаги собеседников и они благополучно прибыли в барской дом, где стол был уже накрыт и водка подана. Между <тем> Владимир углублялся в чащу дерев, движением и усталостию стараясь заглушать душевную скорбь. Он шел не разбирая дороги; сучья поминутно задевали и царапали его, нога его поминутно вязла в болоте, - он ничего не замечал. Наконец достигнул он маленькой лощины, со всех сторон окруженной лесом; ручеек извивался молча около деревьев, полобнаженных осенью. Владимир остановился, сел на холодный дерн, и мысли одна другой мрачнее стеснились в душе его... Сильно чувствовал он свое одиночество. Будущее для него являлось покрытым грозными тучами. Вражда с Троекуровым предвещала ему новые несчастия. Бедное его достояние могло отойти от него в чужие руки - в таком случае нищета ожидала его. Долго сидел он неподвижно на том же месте, взирая на тихое течение ручья, уносящего несколько поблеклых листьев - и живо представляющего ему верное подобие жизни - подобие столь обыкновенное. Наконец заметил он, что начало смеркаться - он встал и пошел искать дороги домой, но еще долго блуждал по незнакомому лесу, пока не попал на тропинку, которая и привела его прямо к воротам его дома. Навстречу Дубровскому попался поп со всем причетом. Мысль о несчастлив о<м> предзнаменовании пришла ему в голову. Он невольно пошел стороною и скрылся за деревом. Они его не заметили и с жаром говорили между собою, проходя мимо его. - Удались от зла и сотвори благо, - говорил поп попадье, - нечего нам здесь оставаться. Не твоя беда, чем бы дело ни кончилось. - Попадья что-то отвечала, но Владимир не мог ее расслышать. Приближаясь увидел он множество народа - крестьяне и дворовые люди толпились на барском дворе. Издали услышал Владимир необыкновенный шум и говор. У сарая стояли две тройки. На крыльце несколько незнакомых людей в мундирных сертуках, казалось, о чем-то толковали. - Что это значит, - спросил он сердито у Антона, который бежал ему навстречу. - Это кто такие, и что им надобно? - Ах, батюшка Владимир Андреевич, - отвечал старик, задыхаясь. - Суд приехал. Отдают нас Троекурову, отымают нас от твоей милости!.. Владимир потупил голову, люди его окружили несчастного своего господина. - Отец ты наш, - кричали они, цалуя ему руки, - не хотим другого барина, кроме тебя, прикажи, осударь, с судом мы управимся. Умрем, а не выдадим. - Владимир смотрел на них, и странные чувства волновали <его>. - Стойте смирно, - сказал он им, - а я с приказными переговорю. - Переговори, батюшка, - закричали ему из толпы, - да усовести окаянных. Владимир подошел к чиновникам. Шабашкин, с картузом на голове, стоял подбочась и гордо взирал около себя. - - Исправник, высокой и толстый мужчина лет пятидесяти с красным лицом и в усах, увидя приближающегося Дубровского, крякнул, и произнес охриплым голосом: - Итак, я вам повторяю то, <что> уже сказал: по решению уездного суда отныне принадлежите вы Кирилу Петровичу Троекурову, коего лицо представляет здесь г. Шабашкин. - Слушайтесь его во всем, что ни прикажет, а вы, бабы, любите и почитайте его, а он до вас большой охотник. - При сей острой шутке исправник захохотал, а Шабашкин и прочие члены ему последовал<и>. Владимир кипел от негодования. - Позвольте узнать, что это значит, - спросил он с притворным холоднокровием у веселого исправника. - А это то значит, - отвечал замысловатый чиновник, - что мы приехали вводить во владение сего Кирила Петровича Троекурова и просить иных прочих убираться по-добру по-здорову. - Но вы могли бы, кажется, отнестися ко мне, прежде чем к моим крестьянам - и объявить помещику отрешение от власти... - А ты кто такой, - сказал Шабашкин с дерзким взором. - Бывший помещик Андрей Гаврилов сын Дубровский волею божиею помре, - мы вас не знаем, да и знать не хотим. - Владимир Андреевич наш молодой барин, - сказал голос из толпы. - Кто там смел рот разинуть, - сказал грозно исправник, - какой барин, какой Владимир Андреевич, - барин ваш Кирила Петрович Троекуров - слышите ли, олухи. - Как не так, - сказал тот же голос. - Да это бунт! - кричал исправник. - Гей, староста сюда! Староста выступил вперед. - Отыщи сей же час, кто смел со мною разговаривать, я его! Староста обратился к толп<е>, спрашивая, кто говорил? но все молчали; вскоре в задних рядах поднялся ропот, стал усиливаться и в одну минуту превратился в ужаснейшие вопли. Исправник понизил голос и хотел было их уговаривать. - Да что на него смотреть, - закричали дворовые, - ребята! долой их! - и вся толпа двинулась. - Шабашкин и др.<угие> члены поспешно бросились в сени - и заперли за собою дверь. - Ребята, вязать, - закричал тот же голос, - и толпа стала напирать... - Стойте, - крикнул Дубровский. - Дураки! что вы это? вы губите и себя и меня. - Ступайте по дворам и оставьте меня в покое. Не бойтесь, госуд<арь> милостив, я буду просить его. Он нас не обидит. Мы все его дети. А как ему за вас будет заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать. Речь мол<одого> Дубровского, его звучный голос и величественный вид произвели желаемое действие. Народ утих, разошелся - двор опустел. Члены сидели в сенях . Наконец Шабашкин тихонько отпер двери, вышел на крыльцо и с униженными поклонами стал благодарить Дубровского за его милостивое заступление. Владимир слушал его с презрением и ничего не отвечал. - Мы решили, - продолжал засед<атель>, - с вашего дозволения остаться здесь ночевать; а то уж темно, и ваши мужики могут напасть на нас на дороге. Сделайте такую милость: прикажите постлать нам хоть сена в гостиной; чем свет, мы отправимся во-свояси. - Делайте, что хотите, - отвечал им сухо Дубровский, - я здесь уже не хозяин. - С этим словом он удалился в комнату отца своего, и запер за собою дверь. ГЛАВА VI. "Итак, вс° кончено, - сказал он сам себе; - еще утром имел я угол и кусок хлеба. Завтра должен я буду оставить дом, где я родился и где умер мой отец, виновнику его смерти и моей нищеты". И глаза его неподвижно остановились на портрете его матери. Живописец представил ее облокоченною на перилы, в белом утреннем платьи с алой розою в волосах. "И портрет этот достанется врагу моего семейства, - подумал Владимир, - он заброшен будет в кладовую вместе с изломанными стульями, или повешен в передней, предметом насмешек и замечаний его псарей - а в ее спальней, в комнате... где умер отец, поселится его приказчик, или поместится его гарем. Нет! нет! пускай же и ему не достанется печальный дом, из которого он выгоняет меня". Владимир стиснул зубы - страшные мысли рождались в уме его. Голоса подьячих доходили до него - они хозяйничали, требовали то того, то другого, и неприятно развлекали его среди печальных его размышлений. Наконец вс° утихло. Владимир отпер комоды и ящики, занялся разбором бумаг покойного. Они большею частию состояли из хозяйственных счетов и переписки по разным делам. Владимир разорвал их, не читая. Между ими попался ему пакет с надписыо: письма моей жены. С сильным движением чувства, Владимир принялся за них: они писаны были во время Т<урецкого> похода и были адресованы в армию из Кистеневки. Она описывала ему свою пустынную жизнь, хозяйстве<нные> занятия, с нежностию сетовала на разлуку и призывала его домой, в объятия доброй подруги, в одном из них она изъявляла ему свое беспокойство на счет здоровья маленького Владимира; в другом она радовалась его ранним способностям и предвидела для него счастливую и блестящую будущность. Владимир зачитался, и позабыл вс° на свете, погрузись душою в мир семейственного счастия, и не заметил, как прошло время, стенные часы пробили 11. Владимир положил письма в карман, взял свечу и вышел из кабинета. В зале приказные спали на полу. На столе стояли стаканы, ими опорожненые, и сильный дух рома слышался по всей комнате. Владимир с отвращением прошел мимо их в переднюю - двери были заперты - не нашел ключа, Владимир возвратился в залу, - ключ лежал на столе, Владимир отворил дверь и наткнулся на человека, прижавшегося в угол - топор блестел у него, и обратясь к нему со свечою, Владимир узнал Архипа- кузнеца. - Зачем ты здесь? - спросил он. - Ах, Владимир Андреевич, это вы, - отвечал Архип пошепту, - господь помилуй и спаси! хорошо, что вы шли со свечою! - Владимир глядел на него с изумлением. - Что ты здесь притаился? - спросил он кузнеца. - Я хотел... я пришел... было проведать, вс° ли дома, - тихо отвечал Архип запинаясь. - А зачем с тобою топор? - Топор-то зачем? - Да как же без топора нонече и ходить. Эти приказные такие, вишь, озорники - того и гляди... - Ты пьян, брось топор, поди выспись. - Я пьян? Батюшка Владимир Андреевич, бог свидетель, ни единой капли во рту не было... да и пойдет ли вино на ум, слыхано ли дело - подьячие задумали нами владеть, подьячие гонят наших господ с барского двора... Эк они храпят, окаянные - всех бы разом; так и концы в воду. Дубровский нахмурился. - Послушай, Архип, - сказал он, немного помолчав, - не дело ты затеял. Не приказные виноваты. Засвети-ко фонарь ты, ступай за мною. Архип взял свечку из рук барина, отыскал за печкою фонарь, засветил его, и оба тихо сошли с крыльца и пошли около двора. Сторож начал бить в чугунную доску, собаки залаяли. - Кто, сторожа? - спросил Дубровский. - Мы, батюшка, - отвечал тонкий голос, - Василиса да Лукерья. - Подите по дворам, - сказал им Дубровский, - вас не нужно. - Шабаш, - промолвил Архип. - Спасибо, кормилец, - отвечали бабы - и тотчас отправились домой. Дубровский пошел далее. Два человека приблизились к нему; они его окликали. Дубровский узнал голос Антона и Гриши. - Зачем вы не спите? - спросил он их. - До сна ли нам, - отвечал Антон. - До чего мы дожили, кто бы подумал... - Тише! - перервал Дубровский, - где Егоровна? - В барском доме в своей светелке, - отвечал Гриша. - Поди, приведи ее сюда, да выведи из дому всех наших людей, чтоб ни одной души в нем не оставалось - кроме приказных - а ты, Антон, запряги телегу. - Гриша ушел и через минуту явился с своею матерью. Старуха не раздевалась в эту ночь; кроме приказных никто в доме не смыкал глаза. - Все ли здесь? - спросил Дубровский, - не осталось ли никого в доме? - Никого, кроме подьячих, - отвечал Гриша. - Давайте сюда сена или соломы, - сказал Дубровский. Люди побежали в конюшню и возвратились, неся в охапках сено. - Подложите под крыльцо. - Вот так. Ну ребята, огню! - Архип открыл фонарь, Дубровский зажег лучину. - Постой, - сказал он Архипу, - кажется, в торопях я запер двери в переднюю, поди скорей отопри их. Архип побежал в сени - двери были отперты. Архип запер их на ключ, примолвя вполголоса: как не так, отопри! и возвратился к Дубровскому. Дубровский приблизил лучину, сено вспыхнуло, пламя взвилось - и осветило весь двор. - Ахти, - жалобно закричала Егоровна, - Владимир Андреевич, что ты делаешь! - Молчи, - сказал Дубровский. - Ну дети, прощайте, иду, куда бог поведет; будьте счастливы с новым вашим господином. - Отец наш, кормилец, - отвечали люди, - умрем, не оставим тебя, идем с тобою. Лошади были поданы; Дубровский сел с Гришею в телегу и назначил им мест<ом> свидания Кистеневскую рощу. Антон ударил по лошадям, и они выехали со двора. Поднялся ветер. В одну минуту пламя обхватило весь дом. Красный дым вился над кровлею. Стеклы трещали, сыпались, пылающие бревны стали падать, раздался жалобный вопль и крики: "горим, помогите, помогите". - Как не так, - сказал Архип, с злобной улыбкой взирающий на пожар. - Архипушка, - говорила ему Егоровна, - спаси их, окаянных, бог тебя наградит. - Как не так, - отвечал кузнец. В сию минуту приказные показались в окно, стараясь выломать двойные рамы. Но тут кровля с треском рухнула, и вопли утихли. Вскоре вся дворня высыпала на двор. Бабы с криком спешили спасти свою рухлядь, ребятишки прыгали, любуясь на пожар. Искры полетели огненной мятелью, избы загорелись. - Теперь вс° ладно, - сказал Архип, - каково горит, а? чай, из Покровского славно смотреть. - В сию минуту новое явление привлекло его внимание; кошка бегала по кровле пылающего сарая, недоумевая, куда спрыгнуть - со всех сторон окружало ее пламя. Бедное животное жалким мяуканием призывало на помощь. Мальчишки помирали со смеху, смотря на ее отчаяние. - Чему смеетеся, бесенята, - сказал им сердито кузнец. - Бога вы не боитесь - божия тварь погибает, а вы с дуру радуетесь - и поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, он полез за кошкою. Она поняла его намерение и с видом торопливой благодарности уцепилась за его рукав. Полуобгорелый кузнец с своей добычей полез вниз. - Ну, ребята, прощайте, - сказал он смущенной дворне, - мне здесь делать нечего. Счастливо, не поминайте меня лихом. Кузнец ушел, пожар свирепствовал еще несколько времени. Наконец унялся, и груды углей без пламени ярко горели в темноте ночи и около них бродили погорелые жители Кистеневки. ГЛАВА VII. На другой день весть о пожаре разнеслась по всему околодку. Все толковали о нем с различными догадками и предположениями. Иные уверяли, что люди Дубровского, напившись пьяны на похоронах, зажгли дом из неосторожности, другие обвиняли приказных, подгулявших на новоселии, многие уверяли, что он сам сгорел с з<емским> судом и со всеми дворовыми. Некоторые догадывались об истине, и утверждали, что виновником сего ужасного бедствия был сам Дубровский, движимый злобой и отчаянием. Троекуров приезжал на другой же день на место пожара и сам производил следствие. Оказалось, что исправник, заседатель земского суда, стряпчий и писарь, так же как Владимир Дубровский, няня Егоровна, дворовый человек Григорий, кучер Антон и кузнец Архип пропали неизвестно куда. Все дворовые показали, что приказные сгорели в то время, как повалилась кровля; обгорелые кости их были отрыты. Бабы Василиса и Лукерья сказали, что Дубровского и Архипа-кузнеца видели они за несколько минут перед пожаром. Кузнец Архип, по всеобщему показанию, был жив и вероятно главный, если не единственный виновник пожара. На Дубровском лежали сильные подозрения. Кирила Петрович послал губернатору подробное описание всему происшедствию, и новое дело завязалось. Вскоре другие вести дали другую пищу любопытству и толкам. В <**> появились разбойники и распространили ужас по всем окрестностям. Меры, принятые противу них правительством, оказались недостаточными. Грабительства, одно другого замечательнее, следовали одно за другим. Не было безопасности ни по дорогам, ни по деревням. Несколько троек, наполненных разбойниками, разъезжали днем по всей губернии - останавливали путешественников и почту, приезжали в селы, грабили помещичьи дома и предавали их огню. Начальник шайки славился умом, отважностью и каким-то великодушием. Рассказывали о нем чудеса; имя Дубровского было во всех устах, все были уверены, что он, а не кто другой, предводительствовал отважными злодеями. Удивлялись одному - поместия Троекурова были пощажены; разбойники не ограбили у него ни единого сарая; не остановили ни одного воза. С обыкновенной своей надменностию Троекуров приписывал сие исключение страху, который умел он внушить всей губернии, также и отменно хорошей полиции, им заведенной в его деревнях. Сначала соседи смеялись между собою над высокомерием Троекурова и каждый <день> ожидали, чтоб незваные гости посетили Покровское, где было им чем поживиться, но наконец принуждены были с ним согласиться и сознаться, что и разбойники оказывали ему непонятное уважение... Троекуров торжествовал и при каждой вести о новом грабительстве Дубровского рассыпался в насмешках насчет губернатора, исправников и ротных командир<ов>, от коих Дубровский уходил всегда невредимо. Между тем наступило 1-е октября - день храмового праздника в селе Троекурова. Но прежде чем приступим к описанию сего торжества и дальнейших происшедствий, мы должны познакомить читателя с лицами для него новыми, или о коих мы слегка только упомянули в начале нашей повести. ГЛАВА VIII. Читатель, вероятно, уже догадался, что дочь Кирила Петровича, о которой сказали мы еще только несколько слов, есть героиня нашей повести. В эпоху, нами описываемую, ей было 17 лет, и красота ее была в полном цвете. Отец любил ее до безумия, но обходился с нею со свойственным ему своенравием, то стараясь угождать малейшим ее прихотям, то пугая ее суровым, а иногда и жестоким обращением. Уверенный в ее привязанности, никогда не мог он добиться ее доверенности. Она привыкла скрывать от него свои чувств и мысли, ибо никогда не могла знать наверно, каким образом будут они приняты. Она не имела подруг и выросла в уединении. Жены и дочери соседей редко езжали к Кирилу Петровичу, коего обыкновенные разговоры <и> увеселения требовали товарищества мужчин, а не присутствия дам. Редко наша красавица являлась посреди гостей, пирующих у Кирила Петровича. Огромная <библиотека>, составленная большею частию из сочинений ф.<ранцузских> писате<лей> 18 века, была отдана в ее распоряжение. Отец ее, никогда не читавший ничего, кроме Совершенной Поварихи, не мог руководствовать ее в выборе книг, и Маша, естественным образом, перерыв сочинения всякого рода, остановилась на романах. Таким образом совершила она свое воспитание, начатое некогда под руководством мамзель Мими, которой Кирила Петрович оказывал большую доверенность и благосклонность, и которую принужден он был наконец выслать тихонько в другое поместие, когда следствия его дружества оказались слишком явными. Мамзель Мими оставила по себе память довольно приятную. Она была добрая девушка, и никогда во зло не употребляла влияния, которое видимо имела над Кирилом Петровичем - в чем отличалась она от других наперсниц, поминутно им сменяемых. Сам Кирила Петрович, казалось, любил ее более прочих, и черноглазый мальчик, шалун лет 9-ти(tm), напоминающий полуденные черты М-lle Мими, воспитывался при нем и признан был его сыном, не смотря на то, что множество босых ребятишек, как две капли воды похожих на Кирила Петровича, бегали перед его окнами и считались дворов ыми. Кирила Петрович выписал из Москвы для своего маленького Саши француза- учителя, который и прибыл в Покровское во время происшедствий, нами теперь описываемых. Сей учитель понравился Кирилу Петровичу своей приятной наружностию и простым обращением. Он представил Кирилу Петровичу свои аттестаты и письмо от одного из родственников Троекурова, у которого 4 года жил он гувернером. Кирила Петрович вс° это пересмотрел и был недоволен одною молодостью своего француза - не потому, что полагал бы сей любезный недостаток несовместным с терпением и опытностию, столь нужными в несчастном звании учителя, но у него были свои сомнения, которые тотчас и решился ему объяснить. Для сего велел он позвать к себе Машу (Кирила Петрович по-фр.<анцузски> не говорил и она служила ему переводчиком). - Подойди сюда, Маша: скажи ты этому мусье, что так и быть - принимаю его; только с тем, чтоб он <у> меня за моими девушками не осмелился волочиться, не то я его, собачьего сына... переведи это ему, Маша. Маша покраснела и, обратясь к учителю, сказала ему по-фр.<анцузски>, что отец ее надеется на его скромность и порядочное поведение. Француз ей поклонился, и отвечал, что он надеется заслужить уважение, даже если откажут ему в благосклонности. Маша слово в слово перевела его ответ. - Хорошо, хорошо, - сказал Кирила Петрович, - не нужно для него ни благосклонности, ни уважения. Дело его ходить за Сашей и учить грамматике да географии, переведи это ему. Марья Кириловна смягчила в своем переводе грубые выражения отца, и Кирила Петрович отпустил своего француза во флигель, где назначена была ему комната. Маша не обратила никакого внимания на молодого француза, воспитанная в аристократических предрассудках, учитель был для нее род слуги или мастерового, а слуга иль мастеровой не казался ей мужчиною. Она не заметила и впечатления, ею произведенного на М-r <Дефоржа>, ни его смущения, ни его трепета, ни изменившегося голоса. Несколько дней сряду потом она встречала его довольно часто, не удостоивая большей внимательности. Неожиданным образом получила она о нем совершенно новое понятие. На дворе у Кирила Петровича воспитывались обыкновенно несколько медвежат и составляли одну из главных забав покровского помещика. В первой своей молодости медвежата приводимы были ежедневно в гостиную, где Кирила Петрович по целым часам возился с ними, стравливая их с кошками и щенятами. Возмужав они бывали посажены на цепь, в ожидании настоящей травли. Изредко выводили пред окна барского дома и подкатывали им порожнюю винную бочку, утыканную гвоздями; медведь обнюхивал ее, потом тихонько до нее дотрогивался, колол себе лапы, осердясь толкал ее сильнее, и сильнее становилась боль. Он входил в совершенное бешенство, с ревом бросался на бочку, покаместь не отымали у бедного зверя предмета тщетной его ярости. Случалось, что в телегу впрягали пару медведей, волею и неволею сажали в нее гостей, и пускали их скакать на волю божию. Но лучшею шуткою почиталась у Кирила Петровича следующая. Прогладавшегося медведя запрут бывало в пустой комнате, привязав его веревкою за кольцо, ввинченное в стену. Веревка была длиною почти во всю комнату, так что один только противуположный угол мог <быть> безопасным от нападения страшного зверя. Приводили обыкновенно новичка к дверям этой комнаты, нечаянно вталкивали его к медведю, двери запирались, и несчастную жертву оставляли наедине с косматым пустынником. Бедный гость, с оборванной полою и до крови оцарапанный, скоро отыскивал безопасный угол, но принужден был иногда целых три часа стоять прижавшись к стене, и видеть, как разъяренный зверь в двух шагах от него ревел, прыгал, становился на дыбы, рвался и силился до него дотянуться. Таковы были благородные увеселения русского барина! Несколько дней спустя после приезда учителя, Троекуров вспомнил о нем и вознамерился угостить его в медвежьей комнате: для сего, призвав его однажды утром, повел он его с <собою> темными корридорами - вдруг боковая дверь отворилась - двое слуг вталкивают в нее француза и запирают ее на ключ. Опомнившись, учитель увидел привязанного медведя, зверь начал фыркать, издали обнюхивая своего гостя, и вдруг, поднявшись на задние лапы, пошел на него... Француз не смутился, не побежал, и ждал нападения. Медв<едь> приближился, Дефорж вынул из кармана маленькой пистолет, вложил его в ухо голодному зверю и выстрелил. Медведь повалился. Вс° сбежалось, двери отворились, Кирила Петрович вошел, изумленный развязкою своей шутки. Кирила Петрович хотел непременно объяснения всему делу - кто предварил Дефоржа о шутке, для него предуготовленной, или зачем у него в кармане был заряженный пистолет. Он послал за Машей, Маша прибежала и перевела французу вопросы отца. - Я не слыхивал о медведе, - отвечал Дефорж, - но я всегда ношу при себе пистолеты, потому что не намерен терпеть обиду, за которую, по моему званью, не могу требовать удовлетворения. Маша смотрела на него с изумлением, и перевела слова его Кирилу Петровичу. Кирила Петрович ничего не отвечал, велел вытащить медведя и снять с него шкуру; потом обратясь к своим людям сказал: - Каков молодец! не струсил, ей-богу, не струсил. С той минуты он Дефоржа полюбил, и не думал уже его пробовать. Но случай сей произвел еще большее впечатление на Марью Кириловну. Воображение ее было поражено: она видела мертвого медведя и Дефоржа, спокойно стоящего над ним и спокойно с нею разговаривающего. Она увидела, что храбрость и гордое самолюбие не исключительно принадлежат одному сословию - и с тех пор стала оказывать молодому учителю уважение, которое час от часу становилось внимательнее. Между ими основались некоторые сношения. Маша имела прекрасный голос и большие музыкальные способности, Дефорж вызвался давать ей уроки. После того читателю уже не трудно догадаться, что Маша в него влюбилась, сама еще в том себе не признаваясь. ТОМ ВТОРОЙ. ГЛАВА IX. Накануне праздника гости начали съезжаться, иные останавливались в господском доме и во флигелях, другие у приказчика, третьи у священника, четвертые у зажиточных крестьян. Конюшни полны были дорожных лошадей, дворы и сараи загромождены разными экипажами. В 9 часов утра заблаговестили к обедне, и вс° потянулось к новой каменной церкве, построенной Кирилом Петровичем и ежегодно украшаемой его приношениями. Собралось такое множество почетных богомольцев, что простые крестьяне не могли поместиться в церкве, и стояли на паперти и в ограде. Обедня не начиналась - ждали Кирила Петровича. Он приехал в коляске шестернею - и торжественно пошел на свое место, сопровождаемый Мариею Кириловной. Взоры мужчин и женщин обратились на нее; первые удивлялись ее красоте, вторые со вниманием осмотрели ее наряд. Началась обедня, домашние певчие пели на крылосе, Кирила Петрович сам подтягивал, молился, не смотря ни на право, ни на лево, и с гордым смирением поклонился в землю, когда дьякон громогласно упомянул и о зиждителе храма сего. Обедня кончилась. Кирила Петрович первый подошел ко кресту. Все двинулись за ним, потом соседи подошли к нему с почтением. Дамы окружили Машу. Кирила Петрович, выходя из церкви, пригласил всех к себе обедать, сел в коляску и отправился домой. Все поехали вслед за ним. Комнаты наполнились гостями. Поминутно входили новые лица, и насилу могли пробраться до хозяина. Барыни сели чинным полукругом, одетые по запоздалой моде, в поношенных и дорогих нарядах, все в жемчугах и брилиантах, мужчины толпились около икры и водки, с шумным разногласием разговаривая между собою. В зале накрывали стол на 80 приборов. Слуги суетились, расставля<я> бутылки и графины, и прилаживая скатерти. Наконец дворецкий провозгласил: кушание поставлено, - и Кирила Петрович первый пошел садиться за стол, за ним двинулись дамы и важно заняли свои места, наблюдая некоторое старшинство, барышни стеснились между собою как робкое стадо козочек и выбрали себе места одна подле другой. Против них поместились мужчины. На конце стола сел учитель подле маленького Саши. Слуги стали разносить тарелки по чинам, в случае недоумения руководствуясь Лафатерскими догадками, и почти всегда безошибочно. Звон тарелок и ложек слился с шумным говором гостей, Кирила Петрович весело обозревал свою трапезу, и вполне наслаждался счастием хлебосола. В это время въехала на двор коляска, запряженная шестью лошадьми. - Это кто? - спросил хозяин. - Антон Пафнутьич, - отвечали несколько голосов. Двери отворились, и Антон Пафнутьич Спицын, толстый мужчина лет 50, с круглым и рябым лицом украшенным тройным подбородком, ввалился в столовую кланяясь, улыбаясь, и уже собираясь извиниться... - Прибор сюда, - закричал Кирила Петрович, - милости просим, Антон Пафнутьич, садись, да скажи нам что это значит: не был у моей обедни и к обеду опоздал. Это на тебя не похоже, ты и богомолен, и покушать любишь. - Виноват, - отвечал Антон Пафнутьич, привязывая салфетку в петлицу горохового кафтана, - виноват, батюшка Кирила Петрович, я было рано пустился в дорогу, да не успел отъехать и десяти верст, вдруг шина у переднего колеса пополам - что прикажешь? К счастию не далеко было от деревни - пока до нее дотащились, да отыскали кузнеца, да вс° кое-как уладили, прошли ровно 3 часа - делать было нечего. Ехать ближним путем через Кистеневской лес я нe осмелился, а пустился в объезд... - Эге! - прервал Кирила Петрович,- да ты, знать, не из храброго десятка; чего ты боишься. - Как чего боюсь, батюшка Кирила Петрович, а Дубровского-то; того и гляди попадешься ему в лапы. Он малый не промах, никому не спустит, а с меня пожалуй и две шкуры сдерет. - За что же, братец, такое отличие? - Как за что, батюшка Кирила Петрович? а за тяжбу-то покойника Андрея Гавриловича. Не я ли в удовольствие ваше, т. е. по совести и по справедливости, показал, что Дубровские владеют Кистеневкой безо всякого на то права, а единственно по снисхождению вашему. И покойник (царство ему небесное) обещал со мною по-свойски переведаться, а сынок, пожалуй, сдержит слово батюшкино. Доселе бог миловал. - Всего-на-все разграбили у меня один анбар, да того и гляди до усадьбы доберутся. - А в усадьбе-то будет им раздолье, - заметил Кирила- Петрович, - я чай красная шкатулочка полным полна... - Куда, батюшка Кирила Петрович. Была полна, а нынче совсем опустела! - Полно врать, Антон Пафнутьич. Знаем мы вас; куда тебе деньги тратить, дома живешь свинья свиньей, никого не принимаешь, своих мужиков обдираешь, знай копишь да и только. - Вы вс° изволите шутить, батюшка Кирила Петрович, - пробормотал с улыбкою Антон Пафнутьич, - а мы ей-богу, разорились - и Антон Пафнутьич стал заедать барскую шутку хозяина жирным куском кулебяки. Кирила Петрович оставил его и обратился к новому исправнику, в первый раз к нему в гости приехавшему, и сидящему на другом конце стола подле учителя. - А что, поймаете хоть вы Дубровского, госп.<один> исправник? Исправник струсил, поклонился, улыбнулся, заикнулся и произнес наконец: - Постараемся, ваш<е> превосх<одительство>. - Гм, постараемся. Давно, давно стараются, а проку вс°-таки нет. Да правда, зачем и ловить его. Разбои Дубровского благодать для исправников - разъезды, следствия, подводы, а деньги в карман. Как такого благодетеля извести? Не правда ли, г<осподин> исправник? - Сущая правда, в<аше> пре<восходительство>, - отвечал совершенно смутившийся исправник. Гости захохотали. - Люблю молодца за искренность, - сказал Кирила Петрович, а жаль покойного нашего исправника Тараса Алексеевича - кабы не сожгли его, так в околодке было бы тише. А что слышно про Дубровского? где его видели последний раз? - У меня, Кирила Петрович, - пропищал толстый дамской голос, - в прошлый вторник обедал он у меня... Все взоры обратились на Анну Савишну Глобову, довольно простую вдову, всеми любимую за добрый и веселый нрав. Все с любопытством приготовились услышать ее рассказ. - Надобно знать, что тому три недели послала я приказчика на почту с деньгами для моего Ванюши. Сына я не балую, да и не в состоянии баловать хоть бы и хотела; однако, сами изволите знать: офицеру гвардии нужно содержать себя приличным образом, и я с Ванюшей делюсь как могу своими доходишками. Вот и послала ему 2000 рублей, хоть Дубровский не раз приходил мне в голову, да думаю: город близко, всего 7 верст, авось бог пронесет. Смотрю: вечером мой приказчик возвращается, бледен, оборван и пеш - я так и ахнула. - Что такое? что с тобою сделалось? Он мне: матушка Анна Савишна - Разбойники ограбили; самого чуть не убили - сам Дубровский был тут, хотел повесить меня, да сжалился, и отпустил - за то всего обобрал - отнял и лошадь и телегу. Я обмерла; царь мой небесный, что будет с моим Ванюшею? Делать нечего: написала я сыну письмо, рассказала вс° и послала ему свое благословение без гроша денег. Прошла неделя, другая - вдруг въезжает ко мне на двор коляска. Какой-то генерал просит со мною увидеться: милости просим; входит ко мне человек лет 35, смуглый, черноволосый, в усах, в бороде, сущий портрет Кульнев<а>, рекомендуется мне как друг и сослуживец покойного мужа Ивана Андреевича: он-де ехал мимо и не мог не заехать к его вдове, зная, что я тут живу. Я угостила его чем бог послал, разговорились о том о сем, наконец и о Дубровском. Я рассказала ему свое горе. Генерал мой нахмурился. - Это странно, - сказал он, - я слыхал, что Дубровский нападает не на всякого, а на известных богачей, но и тут делится с ними, а не грабит дочиста, а в убийствах никто его не обвиняет, нет ли тут плутни, прикажите-ка позвать вашего приказчика. - Пошли за приказчиком, он явился; только увидел генерала, он так и остолбенел. "Расскажи-ка мне, братец, каким образом Дубровский тебя ограбил, и как он хотел тебя повесить". Приказчик мой задрожал и повалился генералу в ноги. - Батюшка, виноват - грех попутал - солгал. - "Коли так, - отвечал генерал, - так изволь же рассказать барыне, как вс° дело случилось, а я послушаю". Приказчик не мог опомниться. "Ну что же, - продолжал генерал, - рассказывай: где ты встретился с Дубровским?" - У двух сосен, батюшка, у двух сосен. - "Что же сказал он тебе?" - Он спросил у меня, чей ты, куда едешь и зачем? - "Ну, а после?" - А после потребовал он письмо и деньги. - "Ну". - Я отдал ему письмо и деньги. - "А он? - - Ну - а он?" - Батюшка, виноват. - "Ну, что ж он сделал?" - Он возвратил мне деньги и письмо, да сказал: ступай себе с богом - отдай это на почту. - "Ну, а [ты]?" - Батюшка, виноват. - "Я с тобою, голубчик, управлюсь, - сказал грозно генерал, - а вы, сударыня, прикажите обыскать сундук этого мошенника, и отдайте мне его на руки, а я его проучу. Знайте, что Дубровский сам был гвардейским офицером, он не захочет обидеть товарища". Я догадывалась, кто был его превосходительство, нечего мне было с ним толковать. Кучера привязали приказчика к козлам коляски. Деньги нашли; генерал у меня ото бедал, потом тотчас уехал, и увез с собою приказчика. Приказчика моего нашли на другой день в лесу, привязанного к дубу и ободранного как липку. Все слушали молча рассказ Анны Савишны, особенно барышни. Многие из них втайне ему доброжелательствовали, видя в нем героя романического - особенно Марья Кириловна, пылкая мечтательница, напитанная тайнственными ужасами Радклиф. - И ты, Анна Савишна, полагаешь, что у тебя был сам Дубровский, - спросил Кирила Петрович. - Очень же ты ошиблась. Не знаю, кто был у тебя в гостях, а только не Дубровский. - Как, батюшка, не Дубровский, да кто же, как не он, выедет на дорогу и станет останавливать прохожих, да их осматривать. - Не знаю, а уж верно не Дубровский. Я помню его ребенком, не знаю почернели ль у него волоса, а тогда был он кудрявый белокуренькой мальчик - но знаю наверное, что Дубровский пятью годами старше моей Маши, и что следственно ему не 35 лет, а около 23. - Точно так, в<аше> пре<восходительство>, - провозгласил исправник, у меня в кармане и приметы Владимира Дубровского. В них точно сказано, что ему от роду 23-й год. - А! - сказал Кирила Петрович, - кстати: прочти-ка, а мы послушаем, не худо нам знать его приметы, авось в глаза попадется, так не вывернется. Исправник вынул из кармана довольно замаранный лист бумаги, развернул его с важностию и стал читать нараспев. "Приметы Владимира Дубровского, составленные по сказкам бывших его дворовых людей. "От роду 2<3> года, роста середнего, лицом чист, бороду бреет, глаза имеет карие, волосы русые, нос прямой. Приметы особые: таковых не оказалось". - И только, - сказал Кирила Петрович. - Только, - отве<чал> исп<равник>, складывая бумагу. - Поздравляю, г-н испр<авник>. Ай да бумага! по этим приметам немудрено будет вам отыскать Дубровского. Да кто же не среднего роста, у кого не русые волосы, не прямой нос, да не карие глаза! Бьюсь об заклад, 3 часа сряду будешь говорить с самим Дубровским, а не догадаешься, с кем бог тебя свел. Нечего сказать, умные головушки приказные. Исправник смиренно положил в карман свою бумагу и молча принялся за гуся с капустой. Между тем слуги успели уж несколько раз обойти гостей, наливая каждому его рюмку. Несколько бутылок горского и цымлянского громко были уже откупорены и приняты благосклонно под именем шампанского, лица начинали рдеть, разговоры становились звонче, несвязнее и веселее. - Нет, - продолжал Кирила Петрович, - уж не видать нам такого исправника, каков был покойник Тарас Алексеевич! Этот был не промах, не разиня. Жаль что сожгли молодца, а то бы от него не ушел ни один человек изо всей шайки. Он бы всех до единого переловил - да и сам Дубровский не вывернулся б и не откупился. Тарас Алексеевич деньги с него взять-то бы взял, да и самого не выпустил - таков был обычай у покойника. Делать нечего, видно, мне вступиться в это дело, да пойти на разбойников с моими домашними. На первый случай отряжу человек двадцать, так они и очистят воровскую рощу; народ не трусливый, каждый в одиночку на медведя ходит - от разбойников не попятятся. - Здоров ли ваш медведь, бат<юшка> Кирила Петрович, - сказал Антон Пафнутьич, вспомня при сих словах о своем косматом знакомце и о некоторых шутках, коих и он был когда-то жертвою. - Миша приказал долго жить, - отвечал Кирила Петрович. - Умер славною смертью, от руки неприятеля. Вон его победитель, - Кирила Петрович указывал на Дефоржа; - выменяй образ моего француза. Он отомстил за твою... с позволения сказать... Помнишь? - Как не помнить, - сказал Антон Пафнутьич почесываясь, - очень помню. Так Миша умер. Жаль Миши, ей-богу жаль! какой был забавник! какой умница! эдакого медведя другого не сыщешь. Да зачем мусье убил его? Кирила Петрович с великим удовольствием стал рассказывать подвиг своего француза, ибо имел счастливую способность тщеславиться всем, что только ни окружало его. Гости со вниманием слушали повесть о Мишиной смерти, и с изумлением посматривали на Дефоржа, который, не подозревая, что разговор шел о его храбрости, спокойно сидел на своем месте и делал нравственные замечания резвому своему воспитаннику. Обед, продолжавшийся около 3 часов, кончился; хозяин положил салфетку на стол - все встали и пошли в гостиную, где ожидал их кофей, карты и продолжение попойки, столь славно начатой в столовой. ГЛАВА X. Около семи часов вечера некоторые гости хотели ехать, но хозяин, развеселенный пуншем, приказал запереть ворота и объявил, что <до> следующего утра никого со двора не выпустит. Скоро загремела музыка, двери в залу отворились и бал завязался. Хозяин и его приближенные сидели в углу, выпивая стакан за стаканом и любуясь веселостию молодежи. Старушки играли в карты. Кавалеров, как и везде, где не квартирует какой-нибудь уланской бригады, было менее, нежели дам, все мужчины годные на то были завербованы. Учитель между всеми отличался, он танцовал более всех, все барышни выбирали его и находили, что с ним очень ловко вальсировать. Несколько раз кружился он с Марьей Кириловною - и барышни насмешливо за ними примечали. Наконец около полуночи усталый хозяин прекратил танцы, приказал давать ужинать - а сам отправился спать. Отсутствие Кирила Петровича придало обществу более свободы и живости. Кавалеры осмелились занять место подле дам. Девицы смеялись и перешоптывались со своими соседами; дамы громко разговаривали через стол. Мужчины пили, спорили и хохотали - словом, ужин был чрезвычайно весел - и оставил по себе много приятных воспоминаний. Один только человек не участвовал в общей радости - Антон Пафнутьич сидел пасмурен и молчалив на своем месте, ел рассеянно и казался чрезвычайно беспокоен. Разговоры о разбойниках взволновали его воображение. Мы скоро увидим, что он имел достаточную причину их опасаться. Антон Пафнутьич, призывая господа в свидетели в том, что красная шкатулка его была пуста, не лгал и не согрешал - красная шкатулка точно была пуста, деньги, некогда в ней хранимые, перешли в кожаную суму, которую носил он на груди под рубашкой. Сею только предосторожностию успокоивал он свою недоверчивость ко всем и вечную боязнь. Будучи принужден остаться ночевать в чужом доме, он боялся, чтоб не отвели ему ночлега где-нибудь в уединенно<й> комнате, куда легко могли забраться воры, он искал глазами надежного товарища и выбрал наконец Дефоржа. Его наружность, обличающая силу, а пуще храбрость, им оказанная при встрече с медведем, о коем бедный Антон Пафнутьич не мог вспомнить без содрагания, решили его выбор. Когда встали изо стола, Антон Пафнутьич стал вертеться около молодого француза, покрякивая и откашливаясь, и наконец обратился к нему с изъяснением. - Гм, гм, нельзя ли, мусье, переночевать мне в вашей конурке, потому что извольте видеть - - - Que dйsire monsieur? - спросил Дефорж, учтиво ему поклонившись. - Эк беда, ты, мусье, по-русски еще не выучился. Же ве, муа, ше ву куше, понимаешь ли? - Monsieur, trиs volontiers, - отвечал Дефорж, - veuillez donner des ordres en consйquence. Антон Пафнутьич, очень довольный сво<ими> сведениями во французском языке, пошел тотчас распоряжаться. Гости стали прощаться между собою и каждый отправился в комнату, ему назначенную. А Антон Пафнутьич пошел с учителем во флигель. Ночь была темная. Дефорж освещал дорогу фонарем, Антон Пафнутьич шел за ним довольно бодро, прижимая изредко к груди потаенную суму - дабы удостовериться, что деньги его еще при нем. Пришед во флигель, учитель засветил свечу и оба стали раздеваться; между тем Антон Пафнутьич похаживал по комнате, осматривая замки и окна - и качая головою при сем неутешительном смотре. Двери запирались одною задвижкою, окна не имели еще двойных рам. Он попытался было жаловаться на то Дефоржу, но знания его во фр<анцузском> языке были слишком ограничены для столь сложного объяснения - француз его не понял, и Антон Пафнутьич принужден был оставить свои жалобы. Постели их стояли одна против другой, оба легли, и учитель потушил свечу. - Пуркуа ву туше, пуркуа ву туше, - закричал Антон Пафнутьич, спрягая с грехом пополам русский глагол тушу на французский лад. - Я не могу, дормир, в потемках. - Дефорж не понял его восклицаний и пожелал ему доброй ночи. - Проклятый басурман, - проворчал Спицын, закутываясь в одеяло. - Нужно ему было свечку тушить. Ему же хуже. Я спать не могу без огня. - Мусье, мусье, - продолжал он, - Же ве авек ву парле. - Но француз не отвечал и вскоре захрапел. - Храпит бестия француз, - подумал Антон Пафнутьич, - а мне так сон в ум нейдет. Того и гляди воры войд<ут> в открытые двери или влез<ут> в окно - а его, бестию, и пушками не добудишься. - Мусье! а, Мусье! - дьявол тебя побери. Антон Пафнутьич замолчал - усталость и винные пары мало по малу превозмогли его боязливость - он стал дремать, и вскоре глубокой сон овладел им совершенно. Странное готовилось ему пробуждение. Он чувствовал, сквозь сон, что кто-то тихонько дергал его за ворот рубашки. Антон Пафнутьич открыл глаза, и при лунном свете осеннего утра увидел перед собою Дефоржа: француз в одной руке держал карманный пистолет, другою отстегивал заветную суму. Антон Пафнутьич обмер. - Кесь ке се, мусье, кесь ке се, - произнес он трепещущим голосом. - Тише, молчать, - отвечал учитель чистым русским языком, - молчать или вы пропали. Я Дубровский. ГЛАВА XI. Теперь попросим у читателя позволения объяснить последние происшедствия повести нашей предыдущими обстоятельствами, кои не успели мы еще рассказать. На станции** в доме смотрителя, о коем мы уже упомянули, сидел в углу проезжий с видом смиренным и терпеливым - обличающим разночинца или иностранца, т. е. человека, не имеющего голоса на почтовом тракте. Бричка его стояла на дворе, ожидая подмазки. В ней лежал маленький чемодан, тощее доказательство не весьма достаточного состояния. Проезжий не спрашивал себе ни чаю, ни кофию, поглядывал в окно и посвистывал к великому неудовольствию смотрительши, сидевшей за перегородкою. - Вот бог послал свистуна, - говорила она в пол-голоса, - эк посвистывает - чтоб он лопнул, окаянный басурман. - А что? - сказал смотритель, - что за беда, пускай себе свищет. - Что за беда? - возразила сердитая супруга. - А разве не знаешь приметы? - Какой приметы? что свист деньгу выживает. И! Пахомовна, у нас что свисти, что нет: а денег вс° нет как нет. - Да отпусти ты его, Сидорыч. Охота тебе его держать. Дай ему лошадей, да провались он к чорту. - Подождет, Пахомовна; на конюшне всего три тройки, четвертая отдыхает. Того и гляди, подоспеют хорошие проезжие; не хочу своею шеей отвечать за француза. Чу, так и есть! вон скачут. Э ге ге, да как шибко; уж не генерал ли? Коляска остановилась у крыльца. Слуга соскочил с козел - отпер дверцы, и через минуту молодой человек в военной шинели и в белой фуражке вошел к смотрителю - вслед за ним слуга внес шкатулку и поставил ее на окошко. - Лошадей, - сказал офи<цер> повелительным голосом. - Сейчас, - отвечал смотритель. - Пожалуйте подорожную. - Нет у меня подорожной. Я еду в сторону - - Разве ты меня не узнаешь? Смотритель засуетился и кинулся торопить ямщиков. Молодой человек стал расхаживать взад и вперед по комнате, зашел за перегородку, и спросил тихо у смотрительши: кто такой проезжий. - Бог его ведает, - отвечала смотрительша, - какой-то фр<анцуз>. Вот уж 5 часов как дожидается лошадей да свищет. Надоел проклятый. Молодой человек заговорил с проезжим по-французски. - Куда изволите вы ехать? - спросил он его. - В ближний город, - отвечал француз, - оттуда отправляюсь к одному помещику, который нанял меня за глаза в учители. Я думал сегодня быть уже на месте, но г. смотритель, кажется, судил иначе. В этой земле трудно достать лошадей, г-н офицер. - А к кому из здешних помещиков определились вы, - спросил офицер. - К г-ну Троекурову, - отвечал фр<анцуз>. - К Троекурову? кто такой этот Троекуров? - Ма foi, mon officier... я слыхал о нем мало доброго. Сказывают, что он барин гордый и своенравный, жестокой в обращении со своими домашними - что никто не может с ним ужиться, что все трепещут при его имени, что с учителями (avec les outchitels) он не церемонится, и уже двух засек до смерти. - Помилуйте! и вы решились определиться к такому чудовищу. - Что ж делать, г-н офицер. Он предлогает мне хорошее жалование, 3000 р. в год и вс° готовое. Быть может, я буду счастливее других. У меня старушка мать, половину жалования буду отсылать ей на пропитание, из остальных денег в 5 лет могу скопить маленький капитал достаточный для будущей моей независимости - и тогда bonsoir, еду в Париж и пускаюсь в комерческие обороты. - Знает ли вас кто-нибудь в доме Троекурова? - спросил он. - Никто, - отвечал учитель, - меня он выписал из Москвы чрез одного из своих приятелей, коего повар, мой соотечественник, меня рекомендовал. Надобно вам знать, что я готовился было не в учителя, а в кандиторы - но мне сказали, что в вашей земле звание учительское не в пример выгоднее - - Офицер задумался. - Послушайте, - прервал оф<ицер>, - что если бы вместо этой будущности предложили вам 10000 чистыми деньгами, с тем, чтоб сей же час отправились обратно в Париж. Француз посмотрел на офицера с изумлением, улыбнулся и покачал головою. - Лошади готовы, - сказал вошедший смотритель. - Слуга подтвердил то же самое. - Сейчас, - отвечал офицер, - выдьте вон на минуту. - Смотр<итель> и слуга вышли. - Я не шучу, - продолжал он по-французски, -10000 могу я вам дать, мне нужно только ваше отсутствие и ваши бумаги. - При сих словах он отпер шкатулку и вынул несколько кип ассигн<аций>. Француз вытаращил глаза. Он не знал, что и думать. - Мое отсутствие - - мои бумаги, - повторял он с изумлением. - Вот мои бумаги - Но вы шутите; зачем вам мои бумаги? - Вам дела нет до того. Спрашиваю, согласны вы или нет? Француз, вс° еще не веря своим ушам, протянул бумаги свои молодому офицеру, который быстро их пересмотрел. - Ваш пашпорт - - хорошо. Письмо рекомендательное, посмотрим. Свидетельство о рождении, прекрасно. Ну вот же вам ваши деньги, отправляйтесь назад. Прощайте - - Француз стоял как вкопаный. Офицер воротился. - Я было забыл самое важное. Дайте мне честное слово, что вс° это останется между нами - честное ваше слово. - Честное мое слово, - отвечал франц<уз>. - Но мои бумаги, что мне делать без них. - В первом городе объявите, что вы были ограблены Дубровским. Вам поверят, и дадут нужные свидетельства. Прощайте, дай бог вам скорее доехать до Парижа и найти матушку в добром здоровьи. Дубровский вышел из комнаты, сел в коляску и поскакал. Смотритель смотрел в окошко, и когда коляска уехала, обратился к жене с восклицанием: - Пахомовна, знаешь ли ты что? ведь это был Дубровский. Смотрительша опрометью кинулась к окошк<у>, но было уже поздно - Дубровский был уже далеко. Она принялась бранить мужа: - Бога ты не боишься, Сидор<ыч>, зачем ты не сказал мне того прежде, я бы хоть взглянула на Дубровского, а теперь жди, чтоб он опять завернул. Бессовестный ты право, бессовестный! Француз стоял как вкопаный. Договор с оф<ицером>, деньги, вс° казалось ему сновидением. Но кипы ассигнаций были тут у него в кармане и красноречиво твердили ему <о> существенности удивительного происшедствия.


Первая
<<<<<: >>>>>:

новости мира::Поисковичёк:: Магазин рунета:: Базар в рунете:: Софт Ру:: Блог ЖЖ:: Анекдоты:: Миничат

сайт построен на хостинге Агава - лучшие цены, лучшее качество

Хостинг от uCoz